Или все-таки Р.
Конечно, это так важно, как начинается любовь, но ведь и очень важно, очень, как все завершается, как, в конце концов, накрывается односпальным одеялом. Такое одеяло накрыло меня не так давно, оставшись каким-то зарубком в моей многолюдной памяти. Причем это было в городе, в котором неприлично не то что делать, но даже говорить про л., даже шептать о ней, настолько этот город избит для такого рода штук. Еще в этом городе довольно часто холодно (даже когда тепло), поскольку такие у этого города холодные старые стены, такая в нем везде зашита и спрятана старость – в общем, этот город для л. хорош еще и тем, что там можно все время ходить обнявшись, согревая друг друга, растапливая заиндевевшие места и части. Ну и потом, под вечер, прямо в одежде уронить другого человека в гостиничную кровать. Да, мы приехали в Венецию зимой, Бродский сказал на эту тему все, на тему неисцелимости, но мне ничего не остается, придется продолжить.
Венеция запрещенный для л. город. К нему сами по себе, не сговариваясь, примыкают все влюбленные, это город торчащих палок для селфи, палки торчат даже из-под воды, перед каждой палкой два человеческих лица, они хотели бы оставить след от своей л. в этом городе, как оно всё было на этих узких улицах, как дул пронзительный ветер, как восходило небольшое солнце (откуда там? Из-за Лидо?) и как призраки этого города не давали спать головой на груди, а потом и на животе, шебурша по углам старого дома, завидуя. В старом доме гостиница. Гостиница называется Bauer. Приезжаешь и сразу замечаешь, что везде и повсюду спрятаны разные экраны, маленькие и большие. На экранах повсеместная блондинка. Чувствуется, что блондинка говорит правду. Блондинка рассказывает про то, что будет, если пойти направо, прямо и налево, – и какие приключения кого там ждут. Экран в лифте. Экран в спальне. Экран в ванной. И только потом ты понимаешь, что блондинка-проводник – владелица «Бауэра».
Мы радуемся и смеемся, что она такая умелая объяснительница и, обнаруживая всякий новый экран (они есть много где, это явно признак какой-то черты характера), встречаем ее как далекую, но нужную для дела родственницу, как тетушку, приехавшую из далеких краев, четверо суток на поезде, слегка громголасную, но зато какой борщ и может остаться с детьми, когда нужно.
В конце-то концов мы же и не знали, чем дело кончится, выходя из гостиницы и обратно входя в нее. Мы ходили по Венеции, держась друг за друга, даже и не размышляя, долго ли или коротко ли продлится это держание. Потому и экраны, и обволакивающий тебя сразу на входе портье, как всегда в Италии, немолодой синьор с громким низким приятным голосом, высокий и с большой улыбкой, да и чайки, залезающие своими носами, которые у них как ножи, в самые узкие проулки, умеющие напугать своим непредвиденным воплем в три часа ночи, когда, казалось бы, чайкам полагается спать, не говоря уж про венецианских крыс размером с собаку, доедающих историю этого города с хрустом и наслаждением, в общем, все это, все это было только к лучшему, нам все это подходило, и особенно то, что найти нашу комнату в гостинице было совсем-таки не простым занятием.
То есть комната была где-то наверху, совсем высоко, там, куда и чайки-то долетают лишь по особенной какой-то прихоти, так как дела у них водятся по большей части понизу.
В Венеции никакие обычные принципы и никакая земная логика не работают. Потому-то затеи и данности, в другом месте считавшиеся бы странностью или же несправедливостью, тут работают признаком роскоши.
Как до нас добраться
Искать нашу комнату нужно было так: сперва заходишь через главный вход «Бауэра» и идешь через все колонны и канделябры. Потом сворачиваешь на нежданную лестницу. По ней три пролета вверх. Затем длинный красивый коридор. Потом лифт – три этажа. Ну и другой коридор, не хуже. Тут уже полтора пролета еще одной лестницы и полэтажный небольшой лифт. А я ведь вообще никогда не помню дорогу домой, даже если живу в этом конкретном доме семь лет. Всегда путаюсь. Поэтому я чувствовал себя частью этой роскоши, этого спрятанного убежища, добираться до которого было так сложно, так интересно и так всегда непредсказуемо. Там был, конечно, покороче путь, не через канделябры, а просто через потайной вход, где два других консьержа, помоложе и не такие обволакивающие, а просто деликатные, сразу вдвоем и очень ловко распахивали одну и ту же тяжелую дверь, и не четыре лестницы, а полторы всего, и меньше лифтов. Но мы так уже пристрастились к этому приключению – к тому, как добраться в наш самый роскошный в гостинице номер, – что уже и не хотели ходить через потайную дверь.
В общем, конечно, не надо ни от кого скрывать, что «Бауэр» – гостиница с призраками, что уже и было упомянуто. Но тут все становится значительно серьезнее, поскольку призраки эти хотят участвовать. Они внедряются в ваши ласки, хотят быть между вами двумя каким-то третьим образом, захлопывают шкаф в важный момент, сливают набранную ванну (а эта ванна розовая, что тем более обидно), куда-то девают очень приятно пахнущий крем для тела (я хотел его своровывать каждый день, чтоб увезти с собой в память о том, как мы пахли в эти дни и ночи). Но рассказав об этом, я тотчас же должен вспомнить одну важную историю.
Обслуживание в наших номерах
Я жил в гостинице Adlon в Берлине, это такая очень большая и очень нарядная гостиница в довольно пустой части Берлина, где только днем туристы, а ночью ничего, одни фонари, глухие отзвуки Марлен Дитрих, у самых Бранденбургских ворот. Я тогда был журналистом, и мне дали самый большой, наверное, номер, о трех комнатах и двух ванных и даже с камином, горевшим без дров.
Но самой главной ценностью этого президентского номера были шампуни и всякие пены для ванны, кажется, марки Aqua Di Parma, ну или в таком духе. Обычно ведь какие дают в гостиницах шампуни? Такие неважные, в смысле, незначительного размера, и девать их потом совершенно некуда, разве что подарить каким-то совсем бедным людям? Тут же шампуни и кремы были исполинские. Они были такие, что три бутылки можно положить в подарочный пакет и подарить кому-нибудь хорошему, но не очень близкому знакомому на день рожденья. Поэтому в первый же вечер я ради эксперимента сгреб шампуни, гели, бальзамы и кремы из двух ванн в пакет, а пакет в чемодан, а сам ушел ужинать.
Расчет был такой. Если они сейчас не положат новые шампуни, ну или положат половину, то на их тихом гостиничном языке будет означать, что эти флаконы полагались на все время твоей жизни в этом номере, дорогой любитель всего бесплатного, и будь добр достать добро оттуда, куда ты его спрятал, и мыться заныканным. Ну, а если все же положат столько, сколько было, то я победил – и подарочный фонд на год вперед обеспечен.
Сбылся второй вариант, и я очень, конечно, обрадовался, и тут же сгреб и эти все ночные шампуни вслед за вечерними.
А дальше я приходил в номер пару раз в день, зная, что хаускипинг не дремлет и является то пополнить минибар, то зарядить фруктов с запиской от генерального менеджера, а то и убрать кровать по-вечернему. Всякий раз перед всеми этими церемониями я опорожнял шампунно-гелевые запасы, но они тут же магически восполнялись.
На третий день моей волшебной жизни в «Адлоне» я явился непоздним вечером домой, чтоб успеть до ужина спрятать в чемодан очередных десять недетских флаконов, но уже на пороге мне пришлось остановиться и почти провалиться под пол. Потому что ровно в прихожей, на аккуратном круглом столике, меня ждала огромная, я не преувеличиваю, огромная корзина. Она была вся укутана в шебуршащую прозрачную бумагу. Под бумагой скрывались примерно полсотни этих флаконов. Сверху прилагась записка: «Драгоценный Федор! Мы надеемся, что вам понравится наш небольшой подарок. Ваш генеральный менеджер Ханс-Петер такой-то».
Мне стало сразу стыдно и приятно. Стыдно – что подумал Ханс-Петер, которому, видать, нажаловались на меня невидимые убирашки. Приятно – какое количество подарков я привезу в Москву!
И еще одновременно с этим стыдом и с этой приятностью я вспомнил про одну мою подругу – жену одного там знаменитого и довольно-таки богатого пианиста. Она мне всегда жаловалась: представляешь, Игорек-то (предположим) прилетает с гастролей, вот он отыграл в Карнеги-холле, приезжает домой из аэропорта, а карманы-то у него все топорщатся! Кило каких-то леденцов из бизнес-лаунжа, десять шапочек для душа из гостиницы и даже три пары тапочек из самолета!
Неистребимый вечный прекрасный синдром советского командировочного. Передается по наследству.
Моя мама ездила заграницу в советское время с кипятильником и пачкой геркулеса – а на суточные покупала нам подарки.
Ничего ни капли не изменилось.
Но про ласки.
Самые главные ласки тайные.
Советы нашей консьерж-службы
Мы приплыли в Bauer в 11 вечера. В лодке мы просто смотрели друг другу в глаза, без ничего. Мы знали, что для еды уже поздно, и внутренне готовились к супу из рум-сервиса. Когда держишься все время за руки, то этот суп, ты ешь его прямо через руки, а не через рот, и он получается самый тревожный и тонкий суп на свете, так что неважно, как его звать. Но нет, не суп и не рум-сервис, не угадали вы, парни. Консьерж с улыбкой в поллица (тот, что постарше, на главных дверях), отправил нас в нежданный-негаданный ресторан (!), в Венеции (!), где кухня до полпервого ночи (!). Ресторан оказался прекрасный старый. Старыми, прекрасными и еще тяжелыми на вид было всё: какие-то заиндевевшего мрамора колонны, огромные толстые тарелки, такие же вилки, доставшиеся этому ресторану, что ли, от рыцарей? Ну и тяжелые официанты, тоже большие и старые, добрые, их забота была такая, как будто они нас сразу, не сговариваясь, втроем усыновили (их там оставалось трое, в этой поздноте, трое их и еще только мы среди колонн), а дальше мы играли в игру, которой меня научила Марина Абрамович.
Знаменитости к нас в гостях
Марина познакомилась со Сьюзен Зонтаг, когда Сьюзан уже про себя все знала, но они сразу так стали обожать друг друга, что быстро договорились пойти ужинать. По идее договориться было им непросто. Потому что Абрамович всегда ложится спать в 10 вечера, ведь в 6 утра у нее тренер по боевым искусствам. Зонтаг, пока была жива, никогда не ложилась раньше пяти утра. У Абрамович не дом, а одна пустая огромная комната, никаких признаков вещей, кровать, пустой и простой длинный стол, огромные окна. У Зонтаг вереница бесконечных комнат, в некоторых из них занавески закрыты навсегда. Абрамович работает по часам. Приходит помощница, ей диктуются имейлы, приходят кураторы, им рассказывается их будущее, приходит массажист, ему дается спина и ноги, приходит Бьорк, ей даются утешительные слова. Все по порядку. Все по минутам. У Зонтаг было как: в каждой комнате по компьютеру. В каждом компьютере по книге. Зонтаг переходила из комнаты в комнату каждые полчаса или каждый час, а то и через пять минут. Так она писала пять книг сразу. Но часто ее сбивали, отвлекал свет лампы, говорящая водопроводная труба. Часто она не знала, это два часа дня или два часа ночи на дворе?
Этим двум как было договориться об ужине?
Но вот десять вечера, рань для ужина Зонтаг, невозможное возможно для Абрамович, уже заранее перенесшей своего тренера на 10 утра. Они сидят за столом в, что ли, “Бальтазаре” и рассказывают друг другу свои детства. Подходит официант. Обе решают ему одновременно шепнуть на ухо что-то из меню. Через десять минут обеим приносят по яблочному пирогу. Обе в детстве прибегали на кухню, когда яблочный пирог готовился и, пока матери не видели, воровали куски и уносили в домик.
Тут Абрамович обнимает Зонтаг.
Через год Сьюзан умерла от рака, причем жена ее Анни Лейбовиц очень подробно это задокументировала.
Ранний чек-аут у нас в отеле
Мы играем в ту же игру. Мы шепчем одному и тому же доброму 70-летнему официанту в разные уши каждый по блюду. Надежда небольшая. Ведь Р. ест все, что бывает в меню. А я ем все без ничего, как однажды попросил в ресторане Андрей Бартенев, “пожалуйста, грибную лапшу без лапши и без грибов”, мой случай. Мы не угадываем одно и то же блюдо, но это предсказано судьбой, мы уже знаем, чем все кончится, мы, наверное, знаем это с той самой лодки, в которой смотрели в глаза, с того самого момента, как глаза стали отражаться, один в другом, все четыре.
Это и происходит примерно к пяти утра следующего дня, когда вместо одной подушки у нас вдруг их становится две, когда мы понимаем, что на самом-то деле наша очень широкая кровать с очень нежными простынями как будто оказывается сдвинутой из двух (а простыни больше не ласкают, а так, служат), когда узкая улица, где может поместиться либо один человек, либо два в одном (этим самым мы были позавчера), больше нас не вмещает.
Утром, пока я собираюсь, Р. приходит с блошиного рынка в промоченных кедах, один из них хоть выжимай (Р. – жертва наводнения), ну и я его выставляю сушиться в окно, хотя что тут, в Венеции, может высохнуть за окном, спрашивается, при всеобщей мокроте, но идя к окну понимаю, что внутри кедовой подошвы вложен супинатор, чтоб быть на два см повыше. В другой ситуации это бы ничего не значило, подумаешь, многие хотят быть повыше (а некоторые, так и пониже, – например, я, когда не помещаюсь сидя в самолете), но так как мы с Р. уже все понимаем, то я записываю еще один пункт в список по свою сторону кровати, в список несовпадений и непопаданий, и да, я стремлюсь этот список удлинить, чтоб было меньше ощущений, как наступит конец.
Мне нравится это ужасное слово “ощущения”. Его используют врачи-урологи. “А ощущения там есть?” – спрашивают они с чудовищной интонацией добродушия людоеда. То есть я не хочу ощущений, но так не бывает.
Комплимент от нашего отеля при оплате счета
Они останутся во всех местах, где внутри меня удалось поселиться Р.
Первое. У меня навсегда мелко закудрявились волосы, как у Р. (это, оказывается, заразно).
Второе. Теперь я знаю, что мне можно не бриться пять дней, и это выглядит хорошо и привлекательно, а на шестой становится некрасиво, считает Р.
Третье. Я могу заснуть в ресторане, положив голову на колени к Р.
Четвертое и главное. Когда Венеции у нас больше не стало и каждый вышел через свой отдельный выход этой торжественной и грандиозной гостиницы Bauer, последнего пристанища наших с Р. растаявших надежд, и поехал на свой самолет, то через через час я заглянул в инстаграм Р. и обнаружил, что наших общих фотографий, на которых мы совершенно одинаково кудрявые и на которых мы стали одним человеком, – в общем, этих фотографий там больше нет.
Мне, конечно, немного печально писать об этом, но дело в том, что я уже упаковал – сперва в шуршащую бумагу, потом в пупырчатый целлофан – и уложил все наше общее важное счастье в тот чемодан, который я обещал себе никогда больше не открывать, но зачем-то залезаю в него каждый вечер, прежде чем лечь спать и накрыться односпальным одеялом, и рассматриваю отдельные куски нашей общей памяти.
Чаще всего мне попадается тот самый крем для тела. Я открываю крышку и нюхаю.
Но поскольку Р. мне больше никогда не снится, то теперь уже я не знаю, кого я помню больше.
Тот запах крема или все-таки Р.Ɔ.