Неважно, чем ты занимаешься, важно, чтобы люди шли за тобой
Что вам самому больше всего нравится в Vivacello?
То, что он будет посвящен памяти Натальи Николаевны Шаховской. Вернее, так: он мне этим совсем не нравится, но это точно самое важное, и я обязательно хочу это отметить. Главного нашего педагога не стало полгода назад, и фестиваль посвящен ей целиком и полностью. Я учился у нее, а потом, когда занимался с Давидом Герингасом в Германии, всегда приходил к ней в гости, когда был в Москве, и рассказывал о своей жизни. Не только я — все ее выпускники проводили прекрасные часы за разговорами у нее на кухне, и когда я стал преподавать в Консерватории, мы вместе работали.
Она была образцом человека во всем: честности в музыке и в жизни, нетерпимости ко лжи, вообще ко всему ненастоящему. Шаховская была сделана из какого-то благороднейшего сплава. Я надеюсь, что мне передалось что-то от нее. Я бы очень хотел так думать, потому что, если бы в мире было больше таких людей, как Шаховская, в нем было бы больше простоты и достоинства. Счастьем было жить с ней в одно время, учиться, общаться с ней, это был большой друг и Учитель с большой буквы — во всех смыслах, в музыкальном и жизненном. С Шаховской могло быть очень трудно. Если ты был ленив или не до конца откровенен, тебя встречала настоящая жесткость: она разносила полностью, не оставляла камня на камне — и потом оказывалась права. Не знаю секрет: пресловутая «старая школа» или школа Ростроповича, или педагогическое и исполнительское мастерство в сочетании с человеческими качествами. И при этом ни грамма самовлюбленности или китча, поразительная скромность. Шаховская просто всю жизнь делала свое дело.
После того, как вы закончили Консерваторию, думаю, разносов уже не было?
Я уже семь лет преподаю на ее кафедре, причем почти все преподаватели там — ее выпускники. И вот мы принимаем какой-нибудь десятичасовой зачет; к концу уже сходишь с ума, кто-нибудь раздает вайфай, мы косимся в телефоны. Ощущение, что через пять минут игры уже понятно, какую отметку получит студент: он может заиграть лучше или хуже, но его готовность и уровень очевидны. Единственный человек в комиссии, не теряющий внимания и концентрации, — это восьмидесятилетняя Шаховская, прямая как струна. Ни в какой момент она не упускала из вида то, что происходило на сцене, периодически покачивала головой или что-то неслышно комментировала, если играли совсем уж безобразно. Потому что оценивала она по совокупности всех качеств. Она не могла просто механически присутствовать, а поскольку все это были наши ученики, нам потом могло очень сильно влететь, если играли какую-то халтуру. Она держала нас в огромном тонусе — по-музыкантски и личностно; это была недосягаемая планка, к которой мы все карабкались, пытались соответствовать, потому что иначе — стыдно.
Сколько вы в среднем отсутствуете в Москве?
Больше половины месяца — это точно. В октябре у меня было 15 концертов, все в разных местах и с разной программой; сейчас я в Ижевске, через два часа вылетаю в Москву, чтобы вечером играть там концерт, после которого сяду в поезд и поеду на другой фестиваль. Жить таким образом — это значит постоянно мечтать, что ты отдышишься и побудешь с семьей, когда приедешь в Москву, и никогда не иметь на это достаточно времени. Вчера я играл полуторачасовой сольный концерт — только виолончель соло, — а накануне спал полтора часа и впервые в жизни приехал в аэропорт без паспорта; слава богу, вылететь получилось, иначе концерта бы не было, и мне было бы очень стыдно перед людьми: 900 человек героически купили билеты на концерт виолончельной музыки, а я бы сорвал его.
В детстве вы так видели свою исполнительскую взрослость?
Конечно нет, я представлял, что буду играть концерты исключительно с Лондонской, Берлинской и Нью-Йоркской филармониями, а в остальное время отдыхать. Мне не приходило в голову, что все это будет так. Но на самом деле, конечно, хорошо, что я востребован и играю так много. Я счастлив.
В программе Vivacello — пять вечеров, традиционно много новых сочинений, в том числе мировая премьера. У вас есть уверенность в том, что хорошей музыки для виолончели написано достаточно для пяти полноценных концертов?
Безусловно, да. Что касается премьеры — это традиция. Каждый год на фестивале исполняется специально написанное для него сочинение. Я считаю, что это правильно: мы заказываем композитору произведение, репертуар виолончели пополняется. Что касается остального: на фестивале у нас пять концертов, из них два — с оркестром, в них у нас три-четыре солиста за вечер. Причем это уже девятый фестиваль. Давайте считать: восемнадцать концертов с оркестром, три-четыре солиста, а «основных» романтических виолончельных концертов — семь. Разумеется, не хочется крутиться вокруг них каждый год.
Если взять программу, окажется, что сочинения, которые публике кажутся «современными», на самом деле золотая классика. Концерт Анри Дютийё, который знают и играют во всем мире, нельзя назвать современной музыкой, ему 50 лет. При этом в Москве было невозможно отыскать его ноты: никто не играет концерт Дютийё, и никогда не играл, а ведь это фантастическая музыка, посвященная Ростроповичу. Он будет у нас звучать. Концертштюк Донаньи — тоже не современная музыка, он написан в начале прошлого века. В то же время у нас будет и Первый концерт Шостаковича, и вариации на тему рококо: прозвучит масса разной музыки.
Есть и хиты — например, итальянский виолончелист Энрико Диндо в Большом зале Консерватории будет играть со своим оркестром несложную и обаятельную программу, и вместе с тем там будет российская премьера. Мы с ним давно знакомы: в 1997 году я играл на конкурсе Ростроповича, получил тогда свою премию, а первое место и Гран-при достались Энрико Диндо. Причем жюри заявило тогда, что если бы можно было дать одному человеку все шесть премий и спецпризы, то все они были бы у него, поскольку это был самый красивый виолончельный звук, который им приходилось слышать. Это правда; как настоящий итальянец, он поет на своем инструменте, издает звук какой-то божественной, небесной красоты. В финале он играл концерт Шостаковича, не располагающий к пению, но даже в нем ухитрялся находить красоты. Он так это исполнял, что по стилю это был, конечно, совершенно не Шостакович (в нашем понимании), но это не раздражало. Им все были пленены, восторгались его самобытностью и его тембром.
Как вам кажется, российские слушатели преодолевают свой страх перед новой музыкой и фамилиями вроде Дютийё и Донаньи?
Не знаю. Есть два варианта: или преодолеем, или будем музыкальной деревней. Я сравниваю репертуарную политику в России с афишей музыкальных столиц мира: Лондона, Берлина. Ничего преодолевать на самом деле не надо: как известно, если показывать что-то по телевизору неделю, оно станет популярным. То же с музыкой: если кормить публику Чайковским на протяжении лет, она не будет ходить на новую музыку. На самом деле у слушателей тоже есть потребность в новом, особенно если они уже убедились на собственном опыте, что это может быть здорово. К сожалению, российские концертные организации исходят из принципа «лучше побольше продать сегодня», поэтому в программе оказывается «старое доброе». Я думаю так: лучше сегодня продадим поменьше, но на концерт придет публика, которая пойдет на условного Дютийё завтра и приведет с собой еще кого-то. Я рад, что в некоторых регионах у нас идут на эксперименты: к примеру, я люблю играть концерт Шнитке, во всем мире, разумеется, являющийся хрестоматийным. У нас по-прежнему это называется «современной музыкой»: «Как, концерт Шнитке? Борис, боюсь, наша публика не готова». Но есть и такие, которые говорят: здорово, давайте, и потом — полный зал, люди хлопают и в воздух чепчики бросают, и уверяют, что это была прекрасная идея и гениальная музыка. Не знаю, что окажется сильнее; зависит от того, как вообще будет развиваться наша культура. Эти тенденции — ее часть, часть настроений в обществе. По-моему, в нем есть сейчас тяга к свободе, к открыванию себя, потому что те, от кого это зависит, понимают, что нельзя иначе. Это напрямую зависит и от финансовой поддержки музыкальной деятельности в стране, от меценатства. Фонд U-Art, Тамаз и Ивета Манашеровы поверили в наш фестиваль, и все эти годы мы вместе. Если таких людей будет больше, наша концертная жизнь задышит совсем по-другому.
Вы много общаетесь за пределами музыкального круга. Как так получилось?
Это правда, у меня много близких друзей-«немузыкантов». Все благодаря случаю, а может, моей коммуникабельности. Для меня это страшно интересно, потому что музыканты в некотором смысле схожи, и круг общения у нас почти всегда ограничен профсоюзом. Мы с семи лет идем по узкому-узкому коридору к единственной цели и упускаем какие-то вещи, на них не хватает интереса, времени и души. Соприкоснувшись с другой средой — с актерским миром, или с людьми, не занимающимися искусством, ты много приобретаешь. Здорово приглашать этих людей на концерты, слышать их мнения — свежие, не замусоренные предварительным знанием множества интерпретаций. А еще одна важная причина — они смотрят на меня как на небожителя, ведь я занимаюсь чем-то непостижимым, и главная загадка — как можно этим зарабатывать деньги. (Смеется.)
Что или кто в новой музыке кажется вам самым живым и сильным?
Все зависит от личности: это точно не жанр и не стиль музыки. Первое, что приходит на ум, — Джованни Соллима. Я считаю, что я гораздо менее заразительно играю его произведения, чем он сам, но люди просто сходят с ума. При этом он изумительно играет Баха и вообще барокко, играет на виолончели под водой, делает виолончели из мусора, придумывает какие-то безумные акции. Абсолютно неважно, чем ты занимаешься, пой хоть шансон, — важно делать это так, чтобы люди шли за тобой и слушали; чтобы был огонь и свобода.