Лучшее за неделю
Юлия Козлова
3 января 2018 г., 13:53

Девяносто пять шагов. Моя «Бутырка»

Читать на сайте
Фото: Александр Тягны-Рядно

Я родилась и выросла в центре Москвы, в десяти минутах ходьбы от Тверской улицы. И моим видом из окна, моим горизонтом, моим пейзажем, который заполнял все пространства вида, была Бутырская тюрьма.

Образ тюрьмы для всех одинаков: некий большой мрачный объект, находящийся очень и очень далеко. Чуть ли не в Сибири. А вот представьте себе, что мои окна выходили на окна тюрьмы так обыденно, что в это трудно поверить. Конечно, мне не вспомнить самое первое ощущение, которое испытала, ребенком выглянув в окно. Наше с тюрьмой знакомство случилось иначе. Я ее услышала. Никогда не забыть те истошные крики, казавшиеся оглушительно громкими, возникавшие по разным поводам. Крики боли (кого-то били или насиловали), крики радости (между камерами шло активное общение), крики любви (в наш двор приходили родственники заключенных, их жены и матери), крики жестокости (охранники либо пытались приструнить орущих, либо давали команду своре местных собак). Как потом узнала, на попечении «Бутырки» находилась целая команда четвероногих, также, кстати, сидевших в клетках-загонах. Обычно они лают в определенные часы – когда им разносят еду, когда выводят на прогулку присматривать за осужденными или для сопровождения спецгрузовиков при транспортировке людей на допрос, в суд. Но бывали исключения. Обычно они случались ночью, когда в самый поздний час мертвую тишину резко пронзал тоскливый собачий вой. Этот звук всегда был для меня образом глубокого и безусловного Одиночества. Нестерпимой безысходности. Холода и пустоты. Вот ты подросток, лежишь и смотришь в потолок, мечтаешь о свидании или строишь планы на будущее, грезишь о путешествиях «…в города-сады, где все так спокойно», как пел мой любимый француз Лавилье. И тут матерный вопль из камеры или собачье соло. И все! Мечты разом превращались в мыльный пузырь, который звонко лопался. Ты не только оставался ни с чем, ты еще делал определенные тоскливые выводы. Окно, жившее своей отдельной жизнью, будто диктовало правила поведения, будто настраивало на свой минорный лад, будто навязывало пессимистические мысли.

Читала Кафку – например, слова, сказанные полицейскими герою «Процесса» Йозефу К.: «Вы арестованы, но это ничего не значит. Вы продолжаете вести обычный образ жизни, но не забываете об этом», – и кожей ощущала смысл послания. Нарушение моего личного пространства и личного пространства жильцов моего квартала создавало эффект «всеобщего заключения» – казалось, не только мой дом, но и соседский, стоящий чуть ли не в пяти метрах от тюремной стены (там, к слову, в свое время жил Олег Даль), попадают под контроль «Бутырки». И мы тоже за что-то тут сидим, мы тоже виновны и отбываем срок. Чувство размытой границы, сопричастности происходящему в застенках было остро ощутимым. Подчеркиваю, именно чувство сопричастности, а не сопереживания. Будто бы некое висящее колпаком Зло объединяло этот уголок города в некий союз злоумышленников. Незнакомое, чужое, навязанное кем-то извне чувство вины за невесть какие преступления, как у далекого чеха Йозефа К., постоянно жило в сердце. От моего дома до стены «Бутырки» было всего девяносто пять шагов. Я измеряла.

Конечно, я знала, что когда-то в этих стенах томились уважаемые люди, от Мандельштама и Мейерхольда до Маяковского и Вавилова. Год провел в этой тюрьме молодой Аркадий Райкин. Тут бывал Лев Толстой, навещая политического заключенного Егора Лазарева, которого позже вывел в образе революционера Набатова в «Воскресении». Текст «Варшавянки» Кржижановский сочинил в этих стенах. В 1908 году тут выступал легендарный иллюзионист Гудини. На радость заключенным он сумел всего за двадцать восемь минут освободиться из спецящика, в котором арестантов тех лет транспортировали из Москвы в Сибирь. Посидели тут Махно, Дзержинский, Солженицын. Даже Микки Рурк побывал с визитом, полежал на нарах, отведал тюремный обед и свежий хлеб из местной пекарни. Ему хотелось ощутить дух русской тюрьмы перед подготовкой к съемкам «Железного человека – 2», где он играл злодея Ивана Ванко по прозвищу Хлыст. Получив от руководства в подарок униформу, прикупив заключенным в подарок мешок сигарет, Рурк с удовольствием позировал толпе папарацци, осаждавшей «Бутырку».

Наш дом был построен как кооператив журналистов где-то ближе к 1970-му. Деньги на строительство собирались в профессиональном союзе. Здесь жили композитор Юрий Саульский, спортивный комментатор Наум Дымарский, ведущий «Кинопанорамы» Георгий Капралов, писатель Натан Эйдельман.

Эйдельман провел годы в сталинских тюрьмах – не представляю, как ему жилось напротив «Бутырки». Как не представляю себе отчаяние и боль другой соседки, уже бабушки, которая носила туда в далеком детстве передачи репрессированному отцу. Там же, в подвалах, его расстреляли. Она жила на пятом этаже – и каждое утро, просыпаясь, была обречена видеть могильный памятник своему дорогому человеку.

Наш двор был обычным московским двориком, в котором сидели старушки-сплетницы, женщины мыли окна и сушили на балконах белье, а дети гоняли мяч между тополями и березками. Для нас красная кирпичная тюрьма, заполнявшая весь горизонт, была повседневностью, привычной декорацией. Конечно, мы не стояли и не всматривались в камеры, и мы не могли знать, что заключенные проводили дни, уставившись в окна соседних домов. В наши окна. На нас. Наших родителей, друзей и соседей. Что они «курировали» определенных жителей, придумывали им имена, фантазировали о том, как проходит жизнь на свободе, с завистью наблюдали за тем, как за широкими окнами люди принимали гостей, обедали, целовались, делали уроки. Каждый раз, когда я гуляла на улице, папа свешивался из окна и кричал: «Юлик, обедать!» Однажды он не успел высунуться, как услышал: «Юлик, обедать!» – из тюрьмы. В другой раз ранним воскресным утром мама мыла окно, облачившись в футболку и смешные красные шорты. В какой-то момент ей крикнули: «Эй, давай снимай свои красные трусы!»

Соседи постоянно жаловались друг другу, что в свой адрес получают различные бытовые комментарии. Мы стали плотно задергивать шторы. Неспроста ощущение широко распахнутого на солнце окна останется во мне как недосягаемая греза о счастливом состоянии души. Я по сей день везде закрываю занавески, когда вхожу в комнаты, причем даже в отелях на краю мира. Страх слежки навсегда остался в моих инстинктах. Я не доверяю окнам. Никаким и нигде.

Не знаю причины, возможно, в те времена были сложности с посещениями, но к нам во двор ежедневно приходили родственники осужденных: матери, жены, отцы и дети. Они стояли у нас под окнами, махали кому-то невидимому в тюрьме и кричали:

– Я тебя люблю! Я тебя жду!

– Малыш уже подрос, посмотри! (Сильные руки деда поднимали над головой ребенка.)

– Как ты там?

– Тебя обнимает мать, ей уже много лучше, но ходить не может пока.

– Я скучаю!

Крики «я люблю тебя» звучали постоянно, круглые сутки. Лежа в постели без сна, всегда задавалась вопросом: почему тюрьма ничего не меняла в отношениях? Ни убийство, ни воровство, ни насилие, совершенное любовниками, отцами или сыновьями, никак не отражалось на чувствах тех, кого они оставили на воле. Не понимала – неужели никто не изменил своего мнения? Никто не разочаровался, не испугался, не осудил, продолжая беззаветно ждать и любить провинившегося родственника? Этот вопрос меня по-настоящему мучил. Одно время казалось, что нашла ответ, когда увлеченно читала тюремную исповедь Уайльда. Он считал, что подлинная любовь способна простить все. Человек совершает преступление, приходит к своему любимому, а тот встречает его без слова осуждения, кормит, укладывает спать, а наутро спрашивает, как помочь. Для меня в малом возрасте подобное отношение было абсолютно непостижимым. И лишь с годами почувствовала то, о чем говорил писатель.

Конечно, я никогда не идеализировала людей, сидящих за решеткой. Все они ждали суда, попав в тюрьму по совершенно разным причинам: убийство, воровство, насилие, подстава, случайность, стечение обстоятельств. Кто-то был невинен, кто-то все же виновен. И та и другая ситуация ужасна. Но эта огромная масса неизвестных страдальцев насильно, против моей воли годы напролет вторгалась в мое жизненное пространство, мои сны, мои настроения. Да что там говорить – они и сегодня продолжают атаковать своим присутствием обычных жителей соседних домов.

По пути из школы проходила мимо стоящих подруг и жен, печально всматривавшихся в зарешеченные окна. Я пыталась разглядеть, что же они там видели. Ничего. Иногда сквозь узкие щели протискивалась рука и махала им. Они улыбались, плакали от счастья. Повидались!

Истошные вопли, крики и дворовые свидания привлекали внимание милиции. Во время особо громких переговоров в наш двор въезжала машина, из которой выходили милиционеры. Они подходили к родственникам, что-то им выговаривали, затем сажали к себе и увозили. Но на следующий день крики возобновлялись. Однажды за ужином мы услышали крик из соседнего окна. Как потом узнали, кричала сыну мать. Навели справки: мужчина (наш сосед!) работал мясником, обвешивал покупателей, «утяжеляя» вес мяса тем, что долго вымачивал его в воде. Попался…

Тогда все входные двери были распахнуты настежь, дома никак не охранялись, поэтому родственники спокойно заходили в подъезды, поднимались на лестничные пролеты, крышу, кричали оттуда. А мы проходили мимо них со школьными портфелями, продуктовыми сумками, игрушками или собачками на поводках – так, будто кричащие люди были вполне обычными людьми, пришедшими на свидания к таким же обычным людям.

Порой в тюрьме случались бунты. Мы узнавали об этом по металлическому гулу – тысячи рук били алюминиевой посудой по решеткам камер. Восстание могло возникнуть в любое время суток. Особенно неприятно было просыпаться посреди ночи, лежать и слушать стук бесчисленных железок. Подобные забастовки всегда заканчивались подозрительно резко. Будто обрывались. Раз! И гробовая тишина. Никогда не понимала, каким образом охране удавалось так молниеносно усмирять океан озлобленных.

Ближе к Олимпиаде власти приняли решение расширить территорию «Бутырки». Для этих целей был выселен соседний дом (это вполне мог быть и наш!) – изящное старинное здание необычной архитектуры в готическом стиле, с узкими окнами и эркерами из темно-красного кирпича. До сих пор помню, как в сквере перед ним на многочисленных скамейках уютно сидели люди и читали газеты. Высокие окна наполовину заложили, а сверху достроили несколько этажей. (Мой отец вспоминал, что когда-то помогал старушке из того дома донести до двери тяжелую сумку. Формально получалось, он побывал в тюрьме!) В «новостройке» устроили женское отделение. И началось… Соседи мужчины и женщины показывали друг другу стриптиз сквозь решетки окон, вели подробные порнографические диалоги во весь голос круглые сутки. Иногда в дождливые ночи из женских камер доносились протяжные любовные песни. Новое тюремное отделение просуществовало всего несколько лет, а потом закрылось. На территории «Бутырки», поговаривали, больше не помещали женщин, за исключением психиатрического отделения тюремной больницы.

Но и без женщин заключенные пребывали в постоянном напряжении: они выясняли отношения, угрожали кому-то из противоположных камер, визжали, плакали, молились, во весь голос распевали восточные молитвы, пускали солнечных зайчиков нам в окна (с ними соперничали порой охранники, игравшие в ночи лазерным лучом, которым шарили по квартирам нашего дома!), давали бытовые советы мирным жителям и комментировали их передвижения по квартирам. Назвать это кошмаром? Это было чем-то другим… таким постоянным, ставшим привычным бытовым ужасом. Фраза Big brother is watching you от Оруэлла висела в воздухе как данность.

Однажды, когда я проходила мимо одного из подъездов тюрьмы, находившегося по другую сторону улицы, через открытые ворота ко мне прилетел смрадный запах. И в том зловонии различалось все: не только недели отсутствия водных процедур, заношенных униформ и затертых подстилок безликих субъектов. Ощущался запах их безысходности, смерти и страха. Казалось, так мог пахнуть некий коллективный демон, веками заточенный в ловушке.

Как-то раз к нам в гости пришел мамин друг, сценарист Александр Мишарин (написавший «Зеркало» Тарковскому). Он иронично сощурил глаз, заглянув в мою комнату, и пошутил: «Слушай, у тебя такой вид из окна, ты точно будешь Достоевским!» (Кстати, моя подруга из соседнего подъезда назвала новорожденного сына Федором, в сочетании с именем мужа, его отца, мальчишка звался Федором Михайловичем. Совпадение? Не думаю.)

Вообще, визиты гостей – отдельная тема. Мои родители, стесняясь, придумали байку о том, что у нас за окнами мебельная фабрика. В это наивно верили лишь неискушенные иностранцы: английский скульптор Лоуренс Брэдшоу, парижский адвокат, правнук самого Карла Маркса – Робер-Жан Лонге; а вот народный художник Николай Николаевич Жуков, навестивший моего отца, тоже художника, сразу рассекретил здание в окне. Он был спецкором на Нюрнбергском процессе вместе с Кукрыниксами, повидал многое. Он тогда долго качал головой и сокрушался: «Вот это да, как же так можно жить? Как можно?» Писательница Галина Серебрякова приходила в гости и с нежностью поглядывала в окно – она долгое время сидела в «Бутырке» и вроде как соблазнила там охранника (могу ошибаться), от которого родила дочь. Я, будучи маленькой, больше всего радовалась тому факту, что нелепая строгая бабушка с крашеными волосами утаивает свою настоящую фамилию Бык-Бек, как говорили родители.

Помню, сидела как-то, влюбленная, у окна и ждала звонка от мужчины. А он все не звонил и не звонил… Была зима. Я грустно смотрела на тюрьму, заваленную снегом, слышала мат, злые окрики, стенания от боли и с трудом сдерживала слезы. Внутренние переживания терпели полное фиаско в столкновении с внешней средой. Любовь казалась бессмысленной, надежды – неосуществимыми, а у планов не было никакого будущего. Вдоль крытой крыши тюрьмы мерно ступал охранник, совершая обход. Истошные вопли заключенных подхватывали тюремные собаки, протяжно и тоскливо подвывая им в унисон. Мое сердце рвалось от отчаяния. А мужчина все не звонил и не звонил…

Окно было для меня постоянным источником дурных и безнадежных мыслей. Оттуда шли потоки мощнейшей отрицательной энергии, боли, озлобленности, агрессии, одиночества. Я не осознавала этого в полной мере, будучи неискушенным ребенком, но подобное соседство оказывало непосредственное и определяющее воздействие на формирование моей личности.

Тюрьма была там всегда: и в дождь, и в снег, и в тихий солнечный полдень. Она была там, когда умерла моя бабушка, когда я привела в дом возлюбленного, когда родился мой ребенок. Я стояла на балконе в тревожные дни путча и слышала, как свистели в воздухе пули (потом во дворе дети собирали гильзы!). В праздничные вечера я смотрела в окно и любовалась салютами. Что бы ни случалось в моей жизни – плохое или хорошее, тюрьма продолжала оставаться неизменной единицей. Непоколебимой данностью. Таким макабрическим монолитом, жестоким и бессердечным чудовищем с тысячью чужих глаз и мерзких криков… – и это чудовище вползало в мой мозг, жрало мои мечты и плевало на мои надежды. И я была абсолютно беспомощна перед ним.

Как-то мы вызвали водопроводчика. Зайдя на кухню и глянув в окно, он хмыкнул: «Ой, а я там сидел!» Эту фразу я потом второй раз в жизни услышала от мужа нашей случайной знакомой. Тетя Света работала в банке бухгалтером и часто забегала в гости. Однажды за ней заехал муж с неприятным именем Юрасик. Он подошел к окну и буркнул: «А-а-а, ну вон там слева моя камера была. Надо же, никогда не видел тюрьму со стороны».

Такие моменты в очередной раз убеждали меня в том, что никаких границ между нами не существовало: тюрьма и жители вокруг тюрьмы были будто единым целым. Неким сообществом постоянно виноватых людей, которые либо когда-то сидели, либо сидят сейчас, либо неминуемо сядут туда в будущем.

В юности я всячески пыталась облагородить свое географическое положение, искала моральную поддержку в литературе и искусстве. С гордостью сравнивала себя с Сэмюэлем Беккетом, который жил на улице Сен-Жак в Париже напротив тюрьмы Санте. Когда-то там сидели Гийом Аполлинер и Жан Жене, а теперь отбывали сроки отъявленные уголовники – ну разве это не походило на мою «Бутырку» с Мейерхольдом и Маяковским? С пониманием восприняла слова одного литературного критика: «…излюбленные темы “позднего” Беккета – апофеоз одиночества, презрения к обществу, гимн бессмысленности, безнадежность поисков взаимопонимания…» Последние годы он жил напротив тюрьмы – как могло быть иначе?

Когда герой Олега Янковского в картине «Ностальгия» Тарковского приезжает в итальянский отель и обнаруживает, что его окно выходит на глухую стену, будто кожей ощутила и поняла значение этой сцены. Всю символику, которую режиссер, покинувший Россию, вложил в этот образ, поняла нутром.

А как радовалась, услышав песню французского певца Ива Дютея «Стена тюрьмы напротив моего дома». Там были такие строки: «…только зимой заключенные могут видеть в окнах соседних домов жителей, а летом их прятала от них пышная листва каштановых деревьев… сердца их сжимались от отчаянного желания быть на той светлой стороне, на стороне, где шумно проезжали машины…» Могла подписаться под каждым словом!

Присутствие тюрьмы в столь приближенном от жилых домов месте – преступление во всех смыслах этого слова. И не потому, что нарушена спасительная дистанция, уничтожено ощущение неприкосновенности убежища, не потому, что матерные переговоры, вопли и стоны чужих людей беспардонно врываются в будни, заглушая колыбельные песни и звуки нежных поцелуев… – присутствие тюрьмы влияет на вашу жизнь. Создает энергетическое информационное поле, в которое вы невольно попадаетесь, как глупая приманка. Вы можете задернуть шторы – вы будете ее слышать. Вы можете наглухо забить / заткнуть окна – вы будете ее видеть. Вы можете закрыть шторы и заткнуть окна, но вы будете знать, что она там есть. Самое понятие «мой дом – моя крепость» уничтожалось на корню.

Сегодня, когда я «развлекаю» друзей рассказами о своем «тюремном прошлом», все удивляются: «Почему сразу не переехали?» Отвечаю: в советские времена существовал пресловутый квартирный вопрос. Все было сложно…

Ну, хорошо, я уезжаю, я наконец-то уехала, но другие люди остались. Другие подростки с хрупким восприятием мира, будущие музыканты, врачи или писатели, они же остались. Как остались и беспомощные старики с расстройством сна, и влюбленные, которые вынуждены заниматься любовью под матерный ор. Бегством проблема не решалась и не решается. Проблема оставалась тогда, остается и сейчас.

Одно время я носилась с идеей исключительной безопасности, которую дарило нам всем подобное соседство. От соседей знала, что квартал вокруг тюрьмы усиленно контролируется, следовательно, можно безбоязненно гулять допоздна и смело входить в подъезд с незнакомыми людьми. (Тогда домофонов не было и в помине.) Говорили, когда кто-то тут у нас попытался сфотографировать тюрьму со своего балкона, к нему через считаные минуты пришел милиционер и вежливо попросил засветить пленку. Шли разговоры, будто на наш дом все время направлены камеры слежения для предупреждения установления возможного контакта мирных жителей с заключенными. И что якобы на экранах мониторов видны все входящие в дом и выходящие, круглые сутки ведется запись. Однажды моя нелепая самоуверенность чуть не обернулась настоящей бедой. Возвращаясь днем после школы, зашла в лифт с педофилом, который напал на меня. Чудом отбилась от него портфелем и вырвалась.

Помню также, как по квартирам ходил следователь. Звонил в каждую дверь и спрашивал, не слышали ли мы странных звуков прошлой ночью, не выглядывали ли в окно, не замечали ли подозрительных лиц, так как в мусорном баке у первого подъезда обнаружен свежий труп. В другой раз во время семейной ссоры жена столкнула с балкона пятого этажа своего пьяного мужа. Было это посреди ночи. Он не погиб, пару часов лежал внизу в луже крови и громко звал на помощь. Врачей вызвали случайные прохожие-полуночники. Квартиру Юрия Саульского обокрали. Преступников вроде так и не нашли. Мой старый друг Михаил, сын дрессировщицы Дуровой и великого мхатовского актера Болдумана, как-то раз решил «пошутить» – он вышел на балкон поздним вечером и стал громким баритоном провоцировать следящих за домом охранников тюрьмы. Он включил карманный фонарик, размахивал руками и вел себя, как Бэрримор-Адабашьян, делавший пассы свечой в сторону Гримпенской трясины в телефильме «Собака Баскервилей». Но его театральный этюд ничем не закончился. Ко мне милиция так и не пришла, из охранного пункта никто не позвонил, и побежденный Болдуман, понурив голову, ушел в комнату.

В такие простые моменты понимаешь условность и избирательность системы безопасности. Моральный релятивизм.

…Через какое-то время в тюрьме начался капитальный ремонт. Не знаю, что конкретно там было сделано, но после ремонта стали просматриваться все камеры насквозь. И будто бы решетки сделались тоньше – за ними различались мужские силуэты в белых майках, работающие экраны цветных телевизоров, зеленые стены, нары и мигающие огоньки сигареток. Летними знойными днями я видела в окнах застывшие силуэты заключенных – точно как в фильме Романа Полански «Жилец» – неподвижные фигуры смотрящих. Я понимала, что они смотрят на мой дом и, может быть, различают сквозь жалюзи меня. Ночами напролет в камерах горел яркий свет, туда-сюда сновали люди. Они не спали. Одно время я даже планировала прикрепить на стекла своих окон большие фотографии с видами старой Праги, моего любимого города, или пейзажи мультфильмов Миядзаки. Тогда можно не закрывать шторы и не дергаться, не вжимать голову в плечи, проходя мимо окон. Но это были лишь уловки. Как закамуфлировать звуки? Крики, визг, алюминиевые забастовки? И этот неприятный, пронзающий мозг протяжный трубный рык, наподобие того, что звучал в фильме французского режиссера Кристофа Гана «Сайлент Хилл». Я никогда не понимала, кого собирал этот протяжный заводской сигнал, что означал и откуда конкретно доносился. Воображение рисовало жуткие гравюры в духе Гюстава Доре, созданные им для «Божественной комедии» Данте.

Мой дом населяли художники. Подобное соседство влияло на них, давало особый импульс творчеству. В пятом подъезде, например, жил график Кирилл Соколов, который активно иллюстрировал тексты Кафки и «Фауста» Гете. А иллюстратор Геннадий Калиновский с 1974 по 1979 год работал здесь над приключениями Алисы Льюиса Кэрролла, блуждавшей в своих странных мирах и измерениях. Много позже, вот удивительно, я тоже иллюстрировала новеллы Кафки. А издатель, готовивший к печати самые мрачные и зловещие тексты мистической литературы – Жана Рэя и Марселя Швоба, – поручил сделать рисунки мне.

Изменение политической жизни и настроений в обществе развязало руки журналистам. В журнале «Огонек»  появился фоторепортаж – виды «Бутырки» с высоты птичьего полета. Это стало откровением. Прежде казалось, что тюрьма – плоское здание, тянущееся вдоль горизонта, а оказалось – большущий квадрат с внутренним двориком. Там еще и церквушка пряталась. Вот откуда доносился звон колоколов. А я все удивлялась: церкви, которые знала, находились поодаль, почему же так громко звенели колокола? Так «Бутырка» предстала в совершенно новом образе масштабного многоэтажного строения, окруженного со всех сторон жилыми домами. Идя по оживленной улице к метро или к центру, и не догадаешься, что она там, за поворотом. Лишь войдя во двор и подняв голову, увидишь эту длиннющую красную тюрьму. А если выглянуть из любого окна с любого этажа окружающих ее зданий, отметишь: «Бутырка» заполняет собой весь горизонт обозрения.

Как дети, выросшие без отца, обречены пожизненно искать его в старших друзьях, так и я, выросшая рядом с тюрьмой, продолжала если не искать, то бояться увидеть тюрьму за любым окном. В отелях и квартирах Парижа, Вены, Будапешта, в сказочных городках – Таллине и Лозанне, в подмосковной деревне Дорохово, в Санкт-Петербурге первое, что всегда делала, – задергивала шторы. Проходя по улицам городов, всегда смотрю на дома и всегда завидую их жителям, которые видят из своих окон парки, пруды или магазины. Помню, как захлестнул меня поток восторга: стояла на Promenade des Anglais в Ницце, любовалась белыми домами, построенными вдоль пляжа. Незнакомые люди, жившие там, каждый день могли радостно и безбоязненно распахивать окна своих комнат, видеть бескрайнее небо, море, каменистый прибой. Слушать крики альбатросов, смех отдыхающих. Подобное казалось невероятным, оглушительным, почти невозможным счастьем. Как-то во время командировки моя комната в парижском пригороде Альфорвиль находилась неподалеку от школы. В определенные часы начиналась переменка, дети высыпали на улицу и начинали галдеть. А я сидела, слушала и улыбалась! В этих криках было столько оптимизма!

Мечта о другой квартире, окна которой выходили бы куда угодно, пусть хоть на глухую стену, как у Тарковского, жила во мне годы. Время шло, но страх увидеть за окном тюрьму так и не проходил. Он был со мной и в Париже, и в Веве. Где бы ни жила, где бы ни оказывалась!

Опять вспоминала Тарковского. Точнее, историю его матери, которая очень любила сидеть в своем деревенском доме и подолгу смотреть в окно на заросший одичавший сад. Сам Андрей все время мечтал аккуратно обрезать там деревья, подтянуть ветви заросших кустов, подстричь траву – очень уж печальным выглядел неухоженный старый садик. А ему так хотелось порадовать мать! И вот однажды он осуществил свои планы. Но с того дня мама больше никогда не подходила к окну – оно стало для нее чужим. Она решила оставить свой сад в памяти, в ее мыслях сад – как непролазная чаща.

Только сейчас понимаю, что тюрьма и не думала меня покидать, она осталась во мне навсегда, и мне никуда от нее не сбежать. Не совершить гениального побега. Она будет со мной везде, где мне придется открывать свои очередные окна. Мало того, любой вид из окна теперь воспринимается мною как вариация тюрьмы. Обычные люди в обычном жилом доме кажутся мне своеобразными заключенными. И кто поспорит с этим? Театр, отель, торговый центр, сквер или автостоянка с охранником – разве это не загоны, замкнутые пространства? Разве не тюрьмы, образно говоря, в которых томится группа людей?

P. S. Та квартира и тот вид из окна давно остались в моем прошлом. Физически меня там больше нет. И, наверное, со временем я смогу если не забыть, то хотя бы не вспоминать о «Бутырке»…

После просмотра сериала «Побег» (Prison Break) моя маленькая дочь, фанатка британского актера Уэнтуорта Миллера, сыгравшего главную роль (заключенного Майкла Скофилда, покрывшего свое тело татуировками со схемами всех тюремных помещений, чтобы в будущем организовать оттуда побег), изрисовала себе руки и ноги графическими узорами при помощи гелевой ручки. Подошла ко мне и смеется:

– Я Майкл Скофилд, и у меня есть план побега! – с гордостью заявила она.

У меня убежать вряд ли теперь получится, но я точно знаю, что она убежит. Во всяком случае, хочу верить, что фобии и страхи не передаются по наследству.Ɔ.

Обсудить на сайте