Инна Шульженко: Пелагеин двор. История тарусской женщины, спасавшей интеллигенцию в 1950-1970-х
Худо-бедно о знаменитых изгоях советского строя, лагерниках, ссыльных и диссидентах, жителях 101-го километра, нашедших приют в Тарусе, написано немало, люди все это были славные, эмоционально и интеллектуально продвинутые, почти все совершали какие-то значительные действия: писали и издавали книги, голодали и погибали за всех политзаключенных Советского Союза, основали фонд помощи политзэкам и их семьям. На сегодняшний день полнейшим сводом данных о судьбах связанных с городом ссыльных 30–70-х годов является уникальный труд Татьяны Мельниковой «Таруса — 101-й километр» (Москва, «Звенья», 2014).
Но по сию пору народ наш относится с недоверием к тем, на кого им укажет государственный перст пропаганды, связываться с этой публикой не любит и не желает. Даже оговоренные, оболганные властью и посаженные ни за что в лагеря люди разрушенными своими судьбами не вызывают всенародного сострадания. Как с недоумением спросил в местном отделении полиции оформлявший автора этих строк (за «несанкционированный митинг») капитан: «Неужели вам правда жалко всех этих репрессированных преступников?» И это сейчас. Тогда же, после смерти Сталина, свой дом для возвращавшихся из лагерей горемык открыли Поленовы, сами отбывшие заключение и вернувшиеся другими людьми, и в пятидесятых годах построившиеся в Тарусе Е. М. Голышева с Н. Д. Оттеном — и те, и те — люди образованные, высококультурные, не без эмпатии, да и цену пропаганде знавшие.
Но нашелся в Тарусе еще один дом, где государственной пропагандой пренебрегли по наитию: домовладение №29 по улице Карла Либкнехта (бывшая Даниловка, 7), где в разное время обрели приют многие диссиденты, если применить этот термин в широком изначальном смысле, как трактует его словарь Ожегова: «Лица, отколовшиеся от господствующего вероисповедания, вероотступники».
Вера и Григорий Чуфистовы, внучка и правнук Пелагеи Федоровны Стёпиной, сохранили террасу для чаев, разговоров и рисования нетронутой: все на месте, как во время оно и было. Сценография фотографий из целлофановых пакетиков семейного архива из плоского размытого изображения воплощается в реальное пространство: круглый стол — тот самый, деревянная скамья с волнистой спинкой — та, и самовар — собственной персоной. Ромбики одинарных окон… А письменный стол — в комнате.
Происхождения Верина крестьянская семья самого что ни на есть местного, из Алекино́, тогда относившегося к Тульской области: поженились рабы божии Пелагея и Михаил, перебрались в село Глинищево, родили сына Николая. Аккурат в 30-е купили старый дом здесь, в Тарусе, который хозяин, плотник, сам перестроил.
Вторая Верина бабушка, Татьяна Михайловна Губина, с тульской стороны, из Заокского. Там работы отродясь не было, зато между двумя берегами Оки был плашкоутный мост, и ее, с сильным лицом красавицы, роман начинается как в кино: тарусское почтовое отделение, молоденькая телеграфистка, суровый благородный начальник в форме захаживает получать телефонограммы… На свадьбу нищая семья с девятью детьми дает за невестой корову, которая исчезает буквально через несколько дней. Бегают, ищут по всем этим поленовским пейзажам, полям и пойме, лугам и берегу Оки: нету. Беда. Корова же, как потом выяснится, соскучившись и поразмыслив, переплыла на ту сторону реки, чтобы вернуться домой. Родятся в этом несчастливом браке трое детей: дочь Зоя — мама Веры, сын Константин, и маленькая самая девочка, что трагически погибнет в возрасте двух лет — утонет в садовой бочке с дождевой водой.
Потом будет война, в Тарусе в 41-м году на 56 дней встанут немцы: комендатура, свои правила. Татьяну Губину, тогда мать двоих детей, соседи выберут требуемым немцами с каждой улицы «комендантом». Так-то она — заведующая детским садиком. За эту «измену Родине» она получит 10 лет лагерей и отсидит свое день в день: с 7 июля 1942-го по 7 июля 1952-го, Джезказганлаг. Когда она вернется, муж ее не примет.
От воспаления легких в войну умрет младший Пелагеин сын. От ареста и ссылки матери Костя запьет, и жизнь его неостановимо покатится под откос. С фотографий смотрит красивое нервное лицо: круглые очки, волнистый белый чуб, расслабленная поза продолжателя традиций разочарованных окружающей реальностью «лишних людей».
Во всю историю нашей страны люди выживали чудом: бери любую семью и считай. В Татьяниной крестьянской семье из 9 детей двое покончили с собой, она, как у нас и положено, без вины виноватая, отсидела десять лет, еще один ее брат, летчик, предвосхитив подвиг Гастелло, в самом начале войны пошел на таран. Звали его Иван Дергачев, воевал еще в Финскую. Старший брат стал начальником, маленькая Вера запомнила его визиты по немыслимому винограду и прочим волшебным гостинцам.
Пелагея Федоровна потеряет мужа в войну: пропал без вести в селе Орехово, Ворошиловградской области, 1942-й. Благодарное государство положит ей пенсию за него, 23 рубля.
Знакомые давно, они породнятся через свадьбу детей в 55-м. Так вот свояченицы и рассудят: с 50-х годов домохозяйка Пелагея начнет сдавать комнаты, а вернувшаяся из лагеря Татьяна станет всех кормить. Столовались у нее и постояльцы Пелагеи, и много кто еще — все дачники.
Сказочной смертью помрет бабулечка — древняя, ветхая, ласковая баба Наталья, санитарка в местной больничке. В собственном саду однажды белым днем в темечко под теплым платком клюнет свой родной петух — и Пелагея Федоровна осиротеет. Но в 58-м родится ей внучка, Верочка, с малолетства приучаемая обеими бабками к помощи, к работе: в бабы-Таниной столовой, куда дачники приходят обедать, она все детство будет мыть посуду, выполнять поручения. Ходить с бабушкой в 5 утра на воскресный рынок закупать на неделю провиант, баранью ногу, которую баба Таня вкусно начиняет чесноком. Готовила она в русской печи и свои знаменитые пироги и пирожки: ставила тесто в ночь, ночью же вставала, проверяла его. Эти пирожки Вера в корзиночке носила и Оттенам: «И Бродский тоже бабушкины пироги ел!» Правда, в доме там была большая собака, вечно тыкалась носом в подол маленькой Вере, лезла, поэтому ходить ей туда не очень-то хочется — смущаться только каждый раз из-за этой псины.
Тогда рынок был не доходя моста через речку Таруску, слева. И там же — магазин «Московский», то есть как бы с московским снабжением. Баба Таня тамошних продавцов теми же своими пирогами прикармливала, и они, в прямом смысле «из-под прилавка», оставляли ей мясо и копченую селедку.
Маленькой Вере даже часы подарят, чтобы не опаздывала с речки, куда она бегает с подружками купаться.
Так она и запомнит бабы-Танин двор: стол под большой березой, лавки вокруг. Существует расписание: все заранее записываются, кому когда удобно приходить на обед: с полудня до трех, с шагом в 45 минут. Оттены обожали баню и обедать шли прямо оттуда: с тазиками, полотенцами и своими гостями. Но, конечно, бывало, одни еще не доели, а следующие уже пришли. Так и знакомились. На улице на низкой лавочке, не прячась, постоянно в это время сидят двое, слушают разговоры.
Домовая книга
Советский институт прописки — сталинская система глобального позиционирования позволяла оперативно отслеживать местоположение любого гражданина СССР, просто спутники были не космические, а вполне земные, в штатском или погонах. Для неусыпного контроля сведения о своих перемещениях до́лжно было сообщать в течение 24 часов.
«Инструкция по ведению домовых книг» полна императивов: каждая домовая книга должна быть прошнурована, пронумерована и представлена в местном отделении милиции для заверки; должна предоставляться по первому требованию органов МВД и судебно-следственных органов; прописке в домовой книге подлежат все граждане, прибывшие в дом на постоянное или временное проживание. Основанием прописки граждан является паспорт (пятилетний, годовой, временное удостоверение). Военнослужащие прописываются по удостоверениям, выдаваемым воинскими частями, а железнодорожники — по единым удостоверениям железнодорожника.
Разграфленный разворот содержит следующие сведения: порядковый номер, ФИО, уроженец (…), год и месяц рождения. Графа 4: «Когда и откуда прибыл, указать время прибытия, а местность, откуда прибыл, указывается полным адресом — не допускается эту графу заполнять надписями, например, “с родины”, “из деревни” и т. п.». Цель приезда и на какой срок. Национальность (списывается с 3 графы паспорта). Отношение к военной службе; род занятий и место работы (по последней пометке на паспорте).
На отдельной странице в штемпелях — подписи должностных лиц о проверке действительного наличия граждан, проживающих в доме: «нарушений не выявлено» в 59-м году удостоверяет райвоенком, в 65-м уг.уполномоченный, в 67-м начальник паспортного стола и в 73-м инспектор уголовного розыска. После 77-го — участковый.
Для того чтобы прописать к себе некоторых из своих постояльцев, Стёпина многажды обивает пороги местного отделения.
Пелагея Федоровна и художники
Первым ее постояльцем в 50-м становится знаменитый художник Н. П. Крымов (прибыл: из Москвы, цель — на отдых, русс., член-корр. Академии художеств СССР) с женой («иждивенка»). В Тарусе на пленэрах Крымов проводит лето начиная с 1928 года, и до Стёпиной снимал комнату в доме напротив. Не он ли стал транслятором того сарафанного радио, что в дальнейшем приведет по верному адресу будущих ее постояльцев?
«Голубая роза», мастерская Серова — Коровина в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, покупка Третьяковской галереей работы 24-летнего художника — все это было уже очень давно, и ко времени многолетнего съема у Стёпиной комнаты Николай Петрович уже немолод, под 70 лет. В наилучших традициях советской казуистики на бланке составлено таинственное для современного прочтения письмо: «В горсовет гор. Таруссы (sic. — ИШ). Правление Московского Союза советских художников просит Вас дать разрешение заслуженному деятелю искусств, члену-корреспонденту Академии Художеств СССР, художнику Николаю Петровичу КРЫМОВУ на написание с натуры зерновых культур, посеянных на приусадебном участке дачи, где он проживает ежегодно летом и работает.
По состоянию своего здоровья и преклонному возрасту Н. П. Крымов не может выезжать на дальние зарисовки, между тем для творческой работы ему необходимо работать с натуры и постоянно наблюдать разные стадии созревания зерновых культур, для того, чтобы запечатлеть эти наблюдения на своих полотнах, которые он пишет к Всесоюзной художественной выставке 1951 года». Исходящий номер, подписи, дата.
Почему это письмо и эта уважительная причина вообще потребовались, чтобы землевладелица своих 12 соток Пелагея Стёпина могла около трети из них засеять для художника-постояльца овсом?
Если не особенно вникать в извечно сложную природу правовых отношений в российском землепользовании (от Столыпина: «Россия — это земля» и по сей день), то из пришедшихся на долю Пелагеи Федоровны завинченных гаек вполне достаточно упомянуть коллективизацию и Постановление 1939 г. ЦК ВКП(б) и Совнаркома «О приусадебных участках рабочих, служащих, сельских учителей, агрономов и других не членов колхозов, проживающих в сельской местности», где были законодательно закреплены нормы на выделение земли до 0,15 гектара на семью, включая землю под строением. То есть до 15 соток.
Не забудем также о 1942-м, когда согласно постановлению «О порядке мобилизации на сельскохозяйственные работы в колхозах, совхозах и МТС трудоспособного населения городов и сельских местностей» привлекли всех не работавших в промышленности и на транспорте мужчин и женщин. В случае уклонения следовала уголовная ответственность с принудительными работами на срок до 6 месяцев и удержание 25% от размера заработной платы.
Но к моменту написания этого письма с просьбой разрешить овсы для натуры был введен институт обязательных поставок государству сельхозпродукции от личных хозяйств: зерно, молоко, картофель, яйца и др. На все были установлены строгие нормы, выросшие с довоенных: заканчивалась так называемая «Первая послевоенная пятилетка Сталина». Снеслись куры — почти половину сам снеси в сельсовет. Этот оброк отменят только в 1958 году.
На память о Крымове останется в семье первый в Тарусе мотоцикл: вернувшийся с войны и послевоенной службы на Балтийском флоте Николай по просьбе старого художника отменно исполняет матросский танец «Яблочко», и каждый раз тот выплачивает за пляску гонорар, 25 рублей! — вот на мотоцикл и накопил.
Также у Пелагеи Федоровны годами временно прописывается на лето московская художница Вера Фаворская. С мужем Иваном Чекмазовым они давние любители Тарусы, прежде из лета в лето тихо-мирно снимавшие жилье то там, то сям, то в домике чуть выше по Даниловке. Но летом 57-го появился дачник, перебивший у них уже снятую дачу: в два раза переплатив при условии, что кроме него, жить здесь больше никто не будет, в доме по адресу Карла Либкнехта, 36, поселяется Николай Заболоцкий.
Это предпоследний год его жизни, о чем этот «спокойный, грустный, слепнущий человек», как описывает его живущий в Тарусе Константин Паустовский, знать не может. В этом же году выходит первая после лагеря книжечка его стихов. Но еще раньше, сразу после ХХ съезда партии, потрясенный самим поименованием «культ личности» и «секретным докладом» Хрущева о злодеяниях Сталина, в 56-м году Николай Заболоцкий пишет «Мое заключение» — горькую историю пыток и издевательств над ним в НКВД и лагере. В случае Заболоцкого «Мое заключение» — это также своего рода заключение врача о несовместимости жизни человека с описываемой системой.
Приехавший с дочерью, совершенно закрытый с малознакомыми людьми, он крайне резко реагирует на визит по-тарусски расслабленных старожилов Паустовского и Николая Оттена, зашедших к нему выразить свои восторги «Столбцами», за которые он отсидел шесть с половиной лет. Позже недоразумение будет преодолено, но первое время Заболоцкий сближается в Тарусе именно с парой, у которой перехватил дачу. Неудавшийся лодочный поход, когда запаниковавший Заболоцкий потребовал вернуть лодку к берегу, едва отплыли, навсегда пораженный ужасом лагерной памяти о тонувшей барже с заключенными, не мешает компании отправляться в сумерки на прогулки по тому возлюбленному, священному для Заболоцкого миру, где ему ясен и внятен каждый звук: травы, листвы, жука, луча. Чекмазов пишет портрет дочери Заболоцкого.
И оставляет нам изумительную фотографию поэта на фоне дома Пелагеи Федоровны: во всей своей полнейшей несоветскости, чудом выживший бывший ОБЭРИУт, замерев, млеет в солнечных пятнах на беленой стене, в тенях деревьев и листьев, резные наличники низких окон, угловатая тень… Кажется, он, словно пришпиленная бабочка, помавает бесплотными крыльями.
Вера Васильевна Фаворская, в Первую мировую хирургическая сестра госпиталя действующей армии, вхутемасовка, ученица Коровина и Фалька, участница выставки группы «Бубновый валет» 24-го года. Автор изумительной серии рисунков коричневой тушью «Детство Пушкина» и классических иллюстраций к «Сказке о царе Салтане». На террасе Пелагеи Федоровны она пишет букеты в кувшинах, флоксы, сирень, там и полочка специальная для нее была, куда поставить цветы. Да и сейчас есть.
Уже совсем старенькая, вспоминает Вера, однажды Вера Васильевна поехала вместе с ними за грибами. На мокрой после дождя дороге машина перевернулась, никто не пострадал, а Веру Васильевну, маленькую, худенькую, смиренно молчащую, вынимали через окошко, дверь заклинило.
«Ни слова не проронила: интеллигенция», — заключает Вера.
Пелагея Федоровна и писатели
История выхода в 1961 году немыслимо неподотчетного никому, кроме создателей, альманаха «Тарусские страницы» знают все: инициаторами сборника стали молодые редакторы Калужского книжного издательства Николай Панченко и Владимир Кобликов, благословение идеи и участие Паустовского сделало мечту похожей на достижимую, редакционная коллегия, кроме калужан, включала москвичей Н. Оттена, К. Паустовского и Арк. Штейнберга.
К этому времени Паустовский уже давно пребывал в статусе небожителя: в 1939 году Верховный Совет СССР признал это награждением писателя Орденом Трудового Красного Знамени «За выдающиеся успехи и достижения в развитии советской художественной литературы». Впереди три номинации на Нобелевскую премию и коленопреклонение Марлен Дитрих перед автором рассказа «Телеграмма». В промежутке и далее — абсолютная безупречность и благородство в самые неблагородные годы советской власти.
Николай Оттен, кинодраматург, сценарист, критик, в свое время пострадавший в кампанию по борьбе с космополитизмом, в 58-м году становится: в Москве — автором сценария «историко-революционного» фильма «В дни Октября» (оттепельный вариант толкования революции: появление на экране образов прежде запрещенных Каменева, Зиновьева, Троцкого, и Керенский бежит из Зимнего не в сочиненном в предыдущих историко-революционных советских фильмах женском платье); в Тарусе — странноприимным хозяином знаменитого дома на две семьи, где находят приют возвращающиеся из сталинских лагерей гонимые — или их вдовы. Так, первым адресом в Тарусе Надежды Яковлевны Мандельштам в 58-м году становится дом именно Голышевых — Оттенов. До самой своей смерти Николай Давидович будет принимать у себя диссидентов, хотя его пасынок, главный переводчик земли русскоязычной Виктор Голышев, в одном из интервью скажет, что его родители диссидентами не были, просто очень сочувствовали безвинно пострадавшим людям.
И Аркадий Штейнберг, поэт и переводчик, человек, которого если бы не было, сочинить его, придумать никто бы не смог, настолько удивительная личность и судьба слились в его биографии.
В 2013 году Галина Маневич, искусствовед, вдова Эдуарда Штейнберга, известного художника «второго русского авангарда», на годовщину его смерти устроила поминальный стол. Небольшая компания грустных людей вспоминала всеми любимого Эдика. И присутствовавшая на поминках Галина Арбузова, падчерица К. Г. Паустовского, поделилась воспоминанием, которого прежде, видимо, никто не слышал, настолько завороженно мы все представляли себе ее рассказ.
Дело было в Тарусе. В целом отсидев в лагерях 11 лет (1937–39 и 1944–53), Аркадий Штейнберг вернулся в 1953 году, успев повоевать в Великую Отечественную, пройдя ее дорогой от Новороссийска до Бухареста. Родившийся в 1937-м Эдик уже прожил на белом свете 16 лет. Его друзьям, Гале было на 2 года больше, Мике Голышеву тоже 16. Неразлучная компания пропадала в полях и лесах, ночевала на Велегоже, сплавлялась на плоту — с костром, котелком и наловленной рыбой. И однажды Аркадия Акимовича осенила идея построить большую лодку или плот, что отправится по Оке под алыми парусами. И вот: весь двор завален рулонами кумача, повсюду алели полотнища, все — и дети, и взрослые, и московские, и тарусские, — должны были принимать участие в пошиве этих гигантских парусов!... «Я снова мальчик с карими глазами,/ Играю лодками и парусами,/ Играю камешками и судьбой,/ Летучей рифмой и самим собой».
Речь здесь не о том, что корабль под алыми парусами не состоялся: сборник «Тарусские страницы» был выкроен и сшит по этим же лекалам мечты, и он-то состоялся, под бумажными парусами прежде никогда не публиковавшихся рукописей вырвался на простор. А у Штейнберга в альманахе вышла единственная прижизненная подборка его стихотворений.
Многие из участников альманаха — фронтовики, уцелевшие в мировой войне, что считывается со страниц не в воспоминаниях о ней, но в самом восприятии мирного бытия — людьми, познавшими смерть. Один из них — дважды контуженный и тяжело раненный младший авиатехник Николай Панченко. Ему 37 лет, вся компания, что по трем тарусским домам — Голышевых — Оттенов, Паустовского и Пелагеи Федоровны — дописывает, редактирует, составляет, вычитывает и корректирует сборник, постоянно подшучивает на тему «надо их поженить с Варей Шкловской!». Дочь Виктора Шкловского, который тоже бывал здесь, остановилась у Пелагеи Федоровны, там же, где давняя подруга ее семьи Н. Я. Мандельштам, на которую, в паре с Фридой Вигдоровой, возложили почетную обязанность идеологической защиты альманаха — очеркистику. И они честно отправляются по колхозам к героям своих очерков: Мандельштам разузнает историю знаменитой Тарусской фабрики вышивки, пообщается с вышивальщицами, птичником и агрономом. Очень трогательно и сама Надежда Яковлевна вышьет на ткани производственного очерка (ее меж тем первая публикация!) две тогда никому не известные цитаты из неопубликованного Мандельштама, и здесь не названный, он все же будет: в сборнике, в котором возвращается на родину имя и стихи Цветаевой. Вигдорова запишет монолог уработанной «Нашей бабки», пожизненной разнорабочей с разоренным собственным домом. Странным образом этот бесхитростный рассказ рифмуется с впервые прозвучавшим здесь стихотворением Наума Коржавина: «Столетье промчалось. И снова/ Как в тот незапамятный год —/ Коня на скаку остановит,/ В горящую избу войдет./ Ей жить бы хотелось иначе,/ Носить драгоценный наряд…/ Но кони — все скачут и скачут./ А избы — горят и горят».
Но никакие очерки о людях труда Тарусского района, равно как и никакие обереги в виде постоянных ссылок на «руководящую роль партии» и прочие грядущие коммунизмы альманах не спасут: тираж на половине остановят, головы в Калуге полетят, постановление ЦК выйдет, но успевшие к читателям книжки произведут невероятное впечатление.
Однако Николай Панченко и Варя Шкловская-Корди поженятся.
«Тетя Поля» и «баба Надя»
Так Пелагею Федоровну Стёпину и Надежду Яковлевну Мандельштам обозначит в своих воспоминаниях «Тарусские встречи» Израиль Минц, один из тех читателей альманаха, кто по прочтении книги двинулся в путь, на поиски полюбившегося автора. Минц, сам бывший лагерник, поехал искать Аркадия Штейнберга, «а попал на пир к тете Поле и бабе Наде».
К большому нашему сожалению, Пелагеи Федоровны, как и Арины Родионовны, мемуаров не оставляют. Ни про свои чувства от походов с квартирантами в отделение милиции и выцыганивания разрешения прописки, ни про разговоры с глазу на глаз, когда многочисленные гости разъезжаются, и бесприютные вдовы великих поэтов остаются с хозяйками-крестьянками один на один. Ни о том, в каких таких здесь кастрюлях или вообще чугунках прятался архив Осипа Эмильевича.
Курсирование Надежды Яковлевны между двумя этими тарусскими домами — Оттенов и Стёпиной — носило светски-календарный характер. В 1958-м Оттены временно прописали ее у себя в качестве домработницы.
Вера Чуфистова, запомнившая Николая Давидовича как «ерника», с благодарностью рассказывает, как ровно точно так же ироничный Оттен помог бабе Тане: когда бывшей лагернице пришло время оформлять пенсию, он специально отправился в Москву выправлять документы по собесам, что, мол, Татьяна Михайловна трудилась в их семье домработницей.
У Пелагеи Федоровны с 1960 года Надежда Яковлевна получает постоянную прописку уже в качестве себя самой — пенсионерки без места жительства. Проблему своего пожизненного бездомья вдова Мандельштама решала кочевьем — работала по многим институтам страны, преподавала английский язык там, где деканат мог предоставить ей комнату в общежитии. Летом 1958-го, значительно не доработав до пенсии, она увольняется из Чувашского пединститута в Чебоксарах, в надежде на получение комнаты в Москве.
Надежда не оправдалась, зимовать было негде. Так возникает в ее жизни Таруса, где с 5-го по 65-й годы Надежда Яковлевна оказывается в дружественной среде творческих единомышленников, внимательных к ее нуждам. «Это все-таки единственное место, где я “живу”».
Не только компания прекрасных молодых авторов «Тарусских страниц», множество старинных знакомых Надежды Яковлевны приезжают сюда на отдых, придумывают, как ей помочь. В 62-м — Л. Я. Гинзбург. На попутках, к ее неудовольствию — без предупреждения, однажды летом 64-го к ней примчится Наталья Горбаневская. Сюда к ней приедет Варлам Шаламов. Здесь она познакомится с людьми, сыгравшими значительную роль в получении вечной мандельштамовой скиталицей собственного угла: Елена Михайловна Голышева, известный переводчик, жена Оттена, познакомит Надежду Яковлевну с Е. С. Ласкиной, тогда редактором отдела поэзии журнала «Москва», также тем летом участницей в заговоре издания «Тарусских страниц». Ее сын, Алексей Симонов, пишет: «Эти отношения позволили матери взять на себя миссию попросить у моего отца — своего бывшего мужа, писателя Константина Симонова, — денег на кооперативную квартиру для Надежды Яковлевны и получить эти деньги. А потом, когда дом был построен и квартира получена, а у Н. Я. появилась возможность вернуть долг, […] мать пошла к отцу и с этой миссией, но тут впервые получился афронт: отец, насколько мне известно, денег этих назад не взял или, по крайней мере, отказывался брать». («Баба-Яга для доброй сказки»). Но со свойственной ей непреклонностью Надежда Яковлевна долг вернула.
И не будем забывать, что впервые Надежда Мандельштам побывала в Тарусе с мужем, в 1937 году, в тот краткий, годичный пересменок неволь: после воронежской ссылки и перед вторым арестом и гибелью. Они искали провинцию, городок, место, где, «стопятники», могли бы в стокилометровой зоне от Москвы схорониться. Приезжали они в гости к Аркадию Штейнбергу, советоваться, но хозяин уже и сам был в лагере.
И вот в 1960 году Надежда Яковлевна плотно садится за «Воспоминания». Книгу эту все читали. Чувства в процессе написания представить себе трудно, но можно. Надежде Яковлевне за шестьдесят. Пелагее Федоровне под шестьдесят. Суровый быт зимней Тарусы — возня с дровами и печкой, вода из колодца, удобства во дворе — по сию пору знаком многим тарусянам. Здесь и сегодня с благоговением поминают К. Г. Паустовского: его трудами и хлопотами в городе появились постоянное, а не на несколько часов в день, электричество и водопровод. Но тетя Поля споро управляется с домом, пока баба Надя управляет рукописью.
Так о чем молчали эти две вдовы, две солдатки из вдов миллионов, убитых задешево? Одиноко вдовевшие одна на 2 года больше 20 лет, а вторая на 2 года меньше 20 лет, что роднило их, возможно, сильнее, нежели могут сближать даже самые высокие забавы и проекты интеллектуальные... Ведь «есть женщины, сырой земле родные», есть фронтовое братство, и есть сестринство вдов. О чем они говорили, когда дневные труды обеих были окончены, печка натоплена, а картошка сварена? Неизвестно. Но можно немного представить по тем единичным записям для памяти, что оставил этот «невидимый кто-то» в заметках, фрагментах и письмах Надежды Яковлевны:
«Мы были психологически подготовлены к 37 году. (Поля говорит: “Интеллигенция предала народ”)». (Надежда Мандельштам. Собрание сочинений в 2-х тт. Екатеринбург, изд-во Гонзо, 2014).
«Скучно без Поли».
Павел Нерлер и Александра Раскина в сноске к тексту «Надежда Мандельштам и Фрида Вигдорова» («Октябрь», №1, 2016) поясняют, что за Поля такая, чьи моченые яблоки, переданные в больницу умирающей Фриде Абрамовне, так осчастливили ее: «Стёпина Пелагея Федорова (1904–1985), в просторечии «Поля» или «тетя Поля», жила в Тарусе. У нее был свой дом, где в разное время снимали комнату (а то и две) сама Н. Я. (в конце 50-х и летом 1964 года — благодаря Домовой книге Стёпиных датировки можно скорректировать. — Прим. авт.) и многие другие литераторы. Н. Я. дружила с Полей, приходила к ней и тогда, когда не жила там. Она ценила то, что с Полей можно свободно разговаривать: та происходила из семьи раскулаченных и советскую власть ненавидела не меньше самой Н. Я. Знакома с ней была и Ф. А.»
«Не меньше самой Н. Я.» ненавидеть советскую власть — если это не фигура речи, то эта Поля просто титан, немудрено Надежде Яковлевне по такой и соскучиться.
Однако во дворе у Пелагеи Федоровны все росло, цвело, плодоносило. Овес, как помним, колосился. «Все ее любили, все к ней жались», — в телефонном интервью Татьяне Мельниковой скажет Варвара Шкловская-Корди. Высокоумные бездомные находили дом, и девочка, дальняя родственница, которой было далеко ездить из деревни в школу, живет тут же, куры несутся, в самоваре вкрутую варятся яйца, «иди ешь, омлетов напекла», — вспоминает Вера, как бабушка на свой лад называла печенье. В стране процветает государственный антисемитизм, у Пелагеи Федоровны одни имена зарегистрированных отдыхающих взывают к поэмам Олейникова и Введенского: Розалия Карловна, сестры Хая и Таубе, о, Доротея Мироновна Копп…
Одним словом, у нашей Пелагеи свои затеи.
Пелагея Федоровна и диссиденты
Не так чтобы сильно многие цитаты из поэзии Иосифа Бродского, что называется, «пошли в народ», чай не «Горе от ума». Однако есть у него текст, написанный во всем великолепии шизофренической советской полистилистики — «Представление», из которого благодарная безъязыкая улица в своих обычных корчах нахватала пословиц и поговорок, частенько не зная автора:
— Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик;
— Эх, Цусима-Хиросима! Жить совсем невыносимо;
— Над арабской мирной хатой гордо реет жид пархатый;
— Между прочим, все мы дрочим;
— Что попишешь? Молодежь. Не задушишь, не убьешь.
— От любви бывают дети.
Ты теперь один на свете.
Помнишь песню, что, бывало,
Я в потемках напевала?
Это — кошка, это — мышка.
Это — лагерь, это — вышка.
Это — время тихой сапой
Убивает маму с папой.
Написанное в 1986 году, это стихотворение, инстинктивно ясное только советскому читателю, — глубокая картография судьбы Михаила Николаева, человека, которому оно посвящено.
«В чистом поле мчится поезд с одиноким пассажиром», после 15 лет лагерей и ссылок прибывает в Тарусу. Читаем Домовую книгу Пелагеи Федоровны: год рождения — 1926, откуда прибыл: Белгород-Днестровский Одесской обл., в/обязанный, временно не работает. Прибыл, то есть, конкретно из ссылки (а это значит, что паспорта у него нет, вместо него справка об освобождении). За некоторое время до «описываемых событий», едва выйдя из лагеря, Николаев в Москве (по пути в ссылку в Белгород-Днестровский) знакомится с Викторией Швейцер. Вспыхивает роман, как будто на второй день выхода из лагеря он только за тем в Москву и заехал.
Влюбленный лагерник — сумма ипостасей одного и того же человека: сирота, сын «врагов народа», расстрелянных в 30-е годы, он ничего не знает даже про себя: ни своего настоящего имени, фамилии, места и года рождения; детдомовец, 14-летний доброволец-фронтовик (в детдоме для детей «врагов народа» ему прибавили 3 года и по паспорту ему 17), стрелок-радист на танке, затем на бронетранспортере. Независимый нрав и приметливый глаз не способствуют учебе в разведшколе, предложенной в 45-м году, и из разведуправления Генштаба его отчисляют. Стройбат следует за стройбатом, далее на три года Николаев оказывается в лагере за протест против советской избирательной системы, это 1950-й год. Начинаются его мытарства по лагерям. В 55-м — новый срок: за протест против казни узников в Свердловске. После освобождения организует группу рабочих на борьбу за справедливость. После раскрытия группы — попытка побега из СССР (в районе Батуми). Арест и приговор к расстрелу, который заменили 10 годами лагерей.
Вот с таким человеком московская филологическая Вика Швейцер знакомится в сочувствующей ссыльным столичной квартире. Она, тоже уже проходившая в свое время по делу Синявского — Даниэля и выгнанная за то с работы, уже проложила дорогу в Тарусу и живет у Пелагеи Федоровны. Как раз Швейцер оставляет воспоминания и про женские сумнения под самовар у печки насчет подобного спутника, когда тетя Поля — «наш ангел-хранитель», как зовет ее мемуаристка, — пытается уговорить ее не обнадеживать человека: не останешься, мол, ты с ним, чего человека с места срывать, мало ли он, что ли, уже настрадался? И как вдвоем они не раз и не два ходят в тарусское отделение милиции, вымаливая Николаеву постоянную прописку, которая, кроме всего прочего, давала надежду при поисках работы… И хотя постоянную ему так и не разрешили, Пелагея Федоровна даже не сообщает паре об этом, чтобы не огорчать: живите да и все.
Так, с конца 60-х и до возможности в 1970 году купить свой домик в Боровске, Михаил Николаев будет работать кочегаром в местной городской бане, грузчиком на заводе бытовой химии, возвращаться не позже 21 часа домой и еженедельно отмечаться в милиции. Но также будет продолжать учить языки, много читать, интересоваться астронавтикой и любить жену и дочку. А когда в доме тети Поли, по ее выражению, «выпивали-закусали», станет вести долгие разговоры с вернувшимися из лагерей или с фронта доверенными людьми.
В 78-м году семья эмигрирует в Америку. Швейцер допишет свой четвертьвековой труд «Быт и бытие Марины Цветаевой» и посвятит его памяти мужа. Записанный на магнитофон его рассказ о жизни она перенесет на бумагу, и в Нью-Йорке выйдет книжка Михаила Николаева «Детдом»; после смерти мужа в 87-м Швейцер издаст их общую книгу «Кто был ничем…», с дальнейшей размоткой жизни с тех магнитофонных записей.
Они будут писать Пелагее Федоровне письма до самой ее смерти и присылать фотографии: вот Миша в первой, как полагается, подержанной машине, «Шевроле Импала», а вот Миша у книжного стеллажа в колледже в Анхерсте, где Виктория преподавала, а он работал уборщиком, при этом консультируя студентов, например, как читать «Колымские рассказы» Шаламова… Теперь в колледже для студентов-славистов есть премия имени Михаила Николаева, которую ежегодно вручают лучшему студенту русского отделения. Это его книжка «Детдом».
Швейцер напишет о добром ангеле их семьи: «Конечно, она боялась, но поступала так, как считала справедливым».
Зимой 1972 года, выйдя из очередного заключения (за «Белую книгу», сборник документов по делу Синявского — Даниэля), в Тарусе поселяется ссыльный Александр Гинзбург, «мой первый издатель», как называл его Бродский. Первый срок Гинзбург действительно получает за самиздатовский альманах «Синтаксис», где по принципу 10 поэтов по 5 текстов публикует тогда (1959–1960, то есть до «Тарусских страниц») никому не известных авторов: Бродского, Окуджаву, Ахмадулину, Сапгира, Кропивницкого, Холина, Тимофеевского. Так же опубликованные им запрещенные Цветаева и Гумилев в стране тоже «неизвестные авторы». Потом последовали вторая и третья отсидки, взгляды и, так сказать, жизненное целеполагание Гинзбурга из поэтического миросозерцания навсегда преобразовались в защиту прав и свобод человека.
И летом этого же года на тайную встречу с ним в Тарусу приезжает Солженицын. На берегу речки Таруса (здесь ее зовут Таруска: идиллическая, в заводях под старыми ивами с тарзанками, в кувшинках и любопытных зимородках, она впадает в Оку, спеша по валунам и камешкам сквозь заросли камыша и сусака) двое мужчин обстоятельно обсудили важное решение одного и всемерное желание второго способствовать воплощению замысла. Два года назад Солженицын получил Нобелевскую премию, четверть этих средств он решил вложить в создаваемый им сейчас фонд помощи советским политзаключенным и их семьям. Александр Гинзбург, уже в своих заключениях старавшийся, как мог, помогать политзэкам, именно тогда становится первым распорядителем фонда, который со временем в обиходе будет известен как «солженицынский».
Спрашивается: ну и какое отношение к Пелагее Федоровне, ее домику, имеет за-три- оврага-киселя-хлебать живущий в переулках на Воскресенской горке Гинзбург? Заглянем в домовую книгу Стёпиных: а в том дело, что этим же летом снимает у нее комнатку еще один человек невозможной судьбы, Александр Александрович Угримов. Название его книги о своей жизни многое говорит само по себе: «Из Москвы в Москву через Париж и Воркуту». Дворянин, эмигрант, 16-летний пассажир «философского парохода», герой французского Сопротивления, патриот-репатриант, зэк на Воркутинской шахте (и участник там же забастовки). Но сейчас нам важно, что Угримов — друг и один из «тайных помощников» Солженицына, то есть хранитель части его архива и рукописи «Архипелага». Достаточно сказать, что Исаич дважды отправляет ему черновик своей Нобелевской лекции для прочтения, комментариев и замечаний. И тот пишет: «…мне по душе лучше никакой лекции, чем такая»; «Наименее удачным я считаю тон проповеднический и назидательный. В него, пожалуй, не стоит впадать, он вызывает раздражение». Далее следует разбор текста по сути дела и с пониманием огромной важности голоса человека из мирового подполья полной немоты.
Спрашивается: ну и как мы, люди местные, можем себе представить, что проклинаемый, гонимый во всех советских газетах Солж, руливший несколько часов до Тарусы, голодный и холодный, тайно посекретничает с Аликом на бережку и тут же, не солоно хлебавши, отправится в дорогу на Москву? Мы не иностранцы: понимаем, что живущий в трех минутах ходьбы от Таруски Угримов уж если не приводит в дом — за которым постоянно наблюдают литературоведы в штатском, — то уж точно как-то пересекается с другом, может, и пару-тройку яиц из тети-Полиного самовара с собой для него зацепит, проводит немного…
Этого в домовой книге не прописано, но предположение весьма правдоподобное, не так ли?
Вот и получается, если с допущениями Большого контекста нашей жизни, что скромные тарусские свояченицы Поля и Таня кормили-поили аж двух нобелиатов: одного состоявшегося и одного будущего, но обоих — изгнанников.
Пелагея Федоровна и страх
Так что же было такое в этой крестьянке с двумя классами церковно-приходской школы образования, что делало ее бесстрашным Ноем маленького ссыльного ковчега в 34 квадратных метра жилой площади? Или, пожалуйста, дедом Мазаем… Почему, сначала таскавшиеся от дома до дома, от отказа до отказа в ночлеге, ссыльные и диссиденты, потом уже по сарафанному радио передавая другим, следующим, верный адресок, находили у нее приют? Хохотали на этой террасе за самоваром, сушили промокшие шерстяные носки у печки, писали здесь свои стихи и воспоминания, составляли и издавали непослушные книги, выпивали, читали, влюблялись и женились, ходили за грибами и на рыбалку, гуляли в Долину Грез и Сутормино, — в примиряющую красоту пейзажа, воспетого Цветаевой, Заболоцким, Паустовским, Казаковым, Поленовым, Левитаном, Борисовым-Мусатовым… Растили здесь своих детей. Как Пелагея Федоровна не самым простым этим людям становилась другом любезным, иногда на долгие-долгие годы?
Город вокруг продолжал жить своей нормальной советской жизнью. В доме напротив не смыкал очей стукач: диссидентам, возвращенцам из лагерей предписывался комендантский час, о нарушении оного полагалось сообщать куда следует. Бдительный сосед из-за занавесочки следил: кого в девять вечера нету? Ага, запишем.
Народ, как и всегда, пил, страсти кипели, ревность, подозрения, буйство. Однажды нетверезый сосед с ружьем гонял по улицам красавицу-жену, та носилась от ворот к воротам словно курица с отрубленной головой, метнулась и к Пелагее, затаилась. Вышла к супостату хозяйка, подбоченилась и смотрит на ствол, на нее наставленный. Постоял буян, покачался, призадумался, да и поплелся молча восвояси. «Очень независимый человек была», — с гордостью говорит Вера.
Что такое видела, знала и понимала она, чего не видели, не знали или не понимали остальные?
Видела Пелагея Стёпина ровно то же самое, что и все: как в 35-м арестовывали молодого настоятеля закрытого Петропавловского собора, давненько уже тайно литургисавшего на дому, сияющего рыжеволосого архимандрита Серафима (Кокотова) в золотом облачении — таким его запомнила тогда десятилетняя Ирочка Ватагина; и все наблюдали, как его верное духовное чадо, ссыльная Елизавета Сергеевна Олив, бывшая фрейлина великой княгини Марии Павловны, уже 5 раз арестованная прежде, отбывшая и срок в Бутырской тюрьме, и ссылку в Казахстане, собрала скудные свои пожитки и сама последовала за ним в ссылку. Дошли до Тарусы и вести об их расстрелах каждому в свой срок.
Видела, как может быть паскудно у людей на душе, когда в 37-м местное партийное начальство собрало и обязало всех председателей уличных комитетов сдать от каждой улицы по пять «врагов народа»; и как невозможно среди соседей самолично отобрать пять жертв. И как это становится возможным, тоже видела, когда власти говорят: тогда сам пойдешь, с семейством. И ведь поставляли «врагов», выбирая совсем уж пропащих пропойц да одного бобыля — что ж, хоть семья не пострадает…
Видела, как из заведующей детским садиком делают «изменника Родины» и вырезают неповинного ни в чем человека из жизни семьи на целых десять лет.
Видела, как и весь город, немцев, что сначала похозяйничали маленечко, а потом работали в карьере, в качестве пленников. И своих военнопленных тоже видела: наших солдат и офицеров, побывавших в немецком плену. Проверочно-фильтрационных лагерей для них было в Тарусе два. Жили защитники Родины за колючей проволокой, в землянках, на работы их гнали под конвоем. Часто они протягивали руки, побираясь, но город сам жил впроголодь и подать не мог.
Все, что видела она, видели и все жители Тарусы… Да и вся страна видала те же виды. Может быть, именно потому что́ видели, и не пускали к себе ссыльных, верили в политическую зловредность лагерников и диссидентов. Свяжешься — не развяжешься. Смутьяны, себе дороже.
Умерла она 9 мая 1985 года. В Домовой книге появляется штамп «Снят с регистрационного учета»: наконец-то она снята со всякого учета! А у бога обителей много и прописка там не нужна.
Какие прекрасные деревья, и в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь! Если бы не пилили их так бессмысленно корявые низкорослые недоумки. Какие прекрасные Пелагеи Федоровны встречаются в народе нашем, и какая совсем другая жизнь могла быть в нашей стране, будь их не так штучно.
Таруса, ноябрь 2019
Все фотографии из семейного архива Стёпиных (кроме отмеченных отдельно). Благодарю Веру Николаевну и Григория Чуфистовых за доверие и помощь в подготовке текста. Благодарю Полину Бруни, в доме которой познакомилась с ними.