Нина Вяха: Завещание
Анни едет домой
Анни приезжает в отчий дом. Драма начинает разворачиваться. Мы знакомимся с местом действия и персонажами, его населяющими. Персонажами? Нет, людьми! Один оказывается в больнице. Второй блистает своим отсутствием. Но ведь еще ничего не произошло?
Возвращение в отчий дом штука особая. Кому-то это нравится, кому-то не очень, но равнодушным не остается никто. В Анни подобные поездки всегда будили множество эмоций.
Негативных — потому что она всегда чуть-чуть, самую малость, боялась, что дом вцепится в нее, как только она вернется, и уже не отпустит, никогда. Просто физически не даст сбежать. Прочь. Обратно. То самое чувство, которое она испытывала еще подростком, что надо спешить, надо торопиться, иначе ее ноги пустят корни, и она намертво врастет в эту землю. Именно поэтому уже в шестнадцать она покинула родную усадьбу.
Позитивных, потому что здесь остались жить многие из ее сестер (можно сказать почти все). А они были настолько близки друг другу, что их родственная связь порой казалась практически осязаемой. Словно они были соединены, пусть не пуповиной, но чем-то другим, невидимыми, но прочными узами. Так они и жили бок о бок, никогда в одиночку, всегда вместе.
Но на этот раз причина тревоги Анни крылась совсем в другом, нежели в скором возвращении в родные пенаты. Вся одежда внезапно стала мала, и ей пришлось купить новое зимнее пальто, потому что старое стало тесным. Она провела руками по животу, животу, который теперь довольно заметно начал выпирать на ее худенькой фигурке, и где каждый вечер трепыхалась и билась жизнь, вначале слабая и отчасти лишь воображаемая, но со временем — и это все знают — становящаяся все сильнее и реальнее. Ребенок, которого Анни не хотела, но которому не могла сказать «нет».
Она уже делала аборт, ей тогда было всего двадцать, на дворе стоял 1981 год, а аборты такая вещь, что их лучше вообще не делать, ни тогда, ни потом, ни когда-либо еще. Для Анни все закончилось болезненным скоблением и оставшимися на матке шрамами, и врачи посоветовали ей больше не делать абортов, если она хочет в будущем иметь детей, и теперь, когда в ней зародилась и принялась расти новая жизнь, кто она такая, чтобы сказать этому ребенку «нет», когда он, возможно, ее последний (и единственный) шанс?
Она избавилась от первого ребенка, потому что у нее не было средств его содержать. Ее мужчина, отец ребенка (его звали Хассан) был просто-напросто билетом в никуда. Тупиком. Перебивался случайными заработками, совсем как она, да к тому же родом не из европейской страны. Страны, в которую он, помимо всего прочего, хотел вернуться, страны, где борьба за права женщин продвинулась не настолько далеко, как на севере Европы. Страны, в которой Анни никогда бы не смогла и не захотела бы жить. На сей счет у Анни имелись куда более интересные планы.
Отец этого ребенка… Ну, что ни говори, а какое-то время он им все же являлся, верно? Так вот, Анни его не любила, это она знала точно. Возможно, она вообще никогда и ни в кого не влюблялась. Временами она думала о себе как об эмоционально сдержанной натуре: результат трудной юности, годов, проведенных без любви и — порой это ощущалось весьма сильно — без родителей, но Анни относилась к этому довольно легко и не заостряла внимания. Как говорится, сказал и забыл, живи дальше.
Ее собственная жизнь принадлежала ей и только ей, и она не собиралась растрачивать ее попусту на кого-то или что-то еще.
А теперь вот ребенок.
От Алекса. С которым она познакомилась на работе. Алекс с опасно-темными глазами. Вьющимися волосами. Волосатой грудью. Хриплым низким голосом. Кривоватой улыбкой. Он просто был и продолжал оставаться, задавал вопросы, поздравлял с праздниками и доставал своей болтовней. Алекс, который показал ей свои картины маслом поздно ночью на Лаппкеррсбергет, после того как они распили на двоих бутылочку «Кьянти». Который показал ей, как смешивать краски. Который слушал, когда она рассказывала о своей мечте поехать в Помпеи и выкапывать древний город из лавы. Осторожно прохаживаться кисточкой по искаженным от ужаса лицам и архивировать, документировать, тщательно роясь в черепках и собирая их в одно целое.
Было что-то притягательное в попытке навести порядок в катастрофе, которая произошла давным-давно. Да, пожалуй, слова «давным-давно» были здесь ключевыми. В этом случае Анни могла спокойно обойтись без чувств: все, что от нее потребовалось бы — лишь скрупулезное изучение мира. Да, это был тот раздел археологии, который ей нравился.
И Алекс ее понял, пусть не все, но что-то из того, что она рассказывала, уж точно. И он обхватил ее лицо своими большими ладонями и поцеловал несколько раз, снова и снова, пока она, сперва неохотно, а потом все активнее, не принялась целовать его в ответ. А теперь она носит его ребенка. И у него большие планы, даже мечты, об их будущей совместной жизни. Жизни, где они стали бы частью богемы, рисовали бы по ночам (теперь уже наплевать, хотела бы Анни рисовать или нет), до обеда ходили на выставки, после обеда занимались любовью, а по вечерам пили бы вино.
— А как же ребенок? — спрашивала Анни.
— Ребенок? О, наш ребенок! Он станет гением. В моей семье было полно гениев и этот ребенок, мой сын — настанет день и он покорит мир, — отвечал Алекс.
— Это ребенок станет третьей частью нашего единства, — отвечал Алекс.
— Никаких проблем, — отвечал Алекс.
И Анни очень хотелось в это верить.
Мальчика будут звать Оскар. Они вместе так решили.
Более или менее вместе. Оскар Второй — словно один из королей древности, правителей той страны, в которой они сейчас жили. Король, который стал бы поэтом, и писателем, и обладателем литературных и прочих премий и при этом разделял бы скептическое отношение Алекса к национальной гордости страны, Августу Стриндбергу.
Анни очень хотела верить Алексу. Верить, когда он пел ей «Алекс — настоящий мужик, Алекс все понимает». Но в глубине души — снедающая тревога: все эти мечты и планы, они действительно наши, мои? Или, во всяком случае, какое место уготовано в них мне?
Поэтому она уедет.
Или даже так.
Она ДОЛЖНА уехать.
Других вариантов нет.
Очень может быть, что маленький человечек у нее в животе вмешается в ее планы или перенесет их на более поздние сроки, но едва сын станет достаточно большим, она сбежит от него. Оскар останется со своим отцом. А если не с ним, то с Сири.
Бабушкой Сири.
Пятьдесят четыре года, а у нее уже несколько внуков, и совсем скоро она узнает, что ее старшая дочь ждет своего первенца. К лету. Ее старшая из ныне живущих дочерей. Анни.
Она могла бы позвонить. Могла бы рассказать все по телефону, они ведь перезванивались всю осень — Анни болтала то с Сири, то с кем-нибудь из братьев или сестер, — с тем, кто раньше возьмет трубку. Почти все они остались жить в родительском доме или неподалеку от него — в Торнио, Карунки, Кеминмаа или еще какой-нибудь дыре — в общем, достаточно близко, чтобы сошло за родной дом.
Но она не смогла этого сделать. Потому что ведь ясно, что одними словами дело не ограничится. Прорвется огромная плотина, рекой польются вопросы, а у Анни не было абсолютно никакого желания отчитываться перед кем-либо. Ни перед Сири, ни уж тем более перед Пентти (если отцу вообще будет это интересно), и когда она так думала, то ей вообще не хотелось никому об этом говорить. Больше всего ей хотелось сделать вид, что с ней ровным счетом ничего не случилось, и все дела, но — как все мы уже знаем — вот-вот должен родиться ребенок.
Поездка домой. Уехать от этих тротуаров, от всех этих мостов, асфальта, голых, без деревьев, улиц и набережных, смотреть, как меняется пейзаж за окном, как вырастают леса, как природа берет свое. На севере природу уважают, она та часть жизни, с которой считаются. Деревья растут там, где им хочется, и ни у кого не спрашивают на это разрешения. Летний лес завораживает, на белые березки в бликах солнечного света здесь смотрят почти с благоговением, даже те, кто не верит в Бога. А потом приходит середина лета, а вместе с ним и гнус, а с гнусом — намек на увядание этой самой природы, и снова приближаются длинные темные ночи, когда даже белая кожа берез не в силах защитить нас от непроглядной тьмы.
Сейчас 18 декабря, за окном абсолютный мрак, темнее уже просто некуда. Совсем скоро свет начнет снова бороться за свои права, и пусть даже это долгий процесс, но значит, так надо, согласно какому-то плану свыше, потому что во мраке люди приходят в себя и начинают ценить свет.
Было все еще темно, когда автобус «Тапанис», курсирующий между Стокгольмом и Хапарандой, въехал на автовокзал в Торнио. На морозе изо рта выходящих пассажиров вырывался пар.
Автобус прибыл чуть раньше, и Анни придется прождать как минимум четверть часа, прежде чем ее встретят.
Кто ее встретит? Этого она еще не знает. Время всего шесть часов утра, вряд ли найдутся желающие вставать в такую рань и ни свет ни заря тащиться за десять миль в город, да еще в субботу.
Анни пошарила по карманам в поисках сигарет.
Врачи сказали ей, что курение вредно сказывается на здоровье ребенка, и она почти бросила курить.
Но иногда могло приспичить. А если ей будет хорошо, то и ребенку в животе тоже будет хорошо, верно? Две-три затяжки погоды не сделают, а Оскару будет куда лучше с довольной мамой, чем с сердитой.
Мама. Как странно думать о себе в подобном роде.
Анни закурила и выпустила вверх струйку дыма.
Мама, она станет мамой, возможно ли такое?
Ведь настоящей мамой была Сири. У мамы был фартук и шершавые руки, мама таскала за волосы, если напроказишь, мама ухаживала и присматривала, брала за руку, мама растапливала баню, чистила картошку, один карапуз вечно висит на бедрах, еще несколько штук вертятся под ногами. Мама, которая никогда не ходила в школу, никогда не делала ничего такого, о чем мечтала, — да что там! — вообще не умела мечтать. Мама — это было так много и ничего из этого нельзя было сказать про Анни.
I’m going places*, хотя прямо сейчас я еду домой. Обратно, туда, где все началось.
В Стокгольме ноль градусов, все ходят нервные и красиво одетые, скользкие каблуки, длинные волосы. Здесь, на севере, уже лежит толстый слой снега, мужчины и женщины выглядят куда старше своего возраста, некоторые словно вообще выпали из другого времени, устаревшие модели машин, грязные, побитые, погнутые и ржавые — разве не выглядят эти люди даже куда более несчастными, чем те, что живут в столице? Может, они стали несчастными из-за того, что в их жизни нет ни цели, ни смысла? Есть ли вообще какой-нибудь смысл в здешней жизни? Без метро, ресторанов, торговых центров, без квартир, уединения, отгороженности? Да что там, здесь даже самой жизни и той не наблюдается, есть ли она вообще? Ау, люди, вы здесь? Отзовитесь! Есть ли вы, существуете ли на самом деле?
Анни увидела, как на стоянку для автобусов на полной скорости влетел черный «мерс». Машину занесло на развороте, и следом, визжа покрышками, «мерс» резко затормозил рядом с ней. И пусть она не признала тачку, зато сразу же узнала манеру вождения. Это как отпечатки пальцев — ни с чем не перепутаешь.
Анни отказывалась верить своим глазам. Тату? Его что, уже освободили? В последний раз, когда она о нем слышала, ему предстояло отсидеть двенадцать месяцев в исправительно-трудовой колонии в Кеминмаас. Говоря его словами, он ступил на чересчур узкую дорожку, и она слишком быстро повела его не туда, куда надо, и надо ж было такому случиться, что ни с того ни с сего на его пути оказались эти две клуши. А так у него и в мыслях не было ничего плохого. (Ну да, так ему и поверили.)
Но смерть не обращает внимания на такие вещи.
И вот теперь на переднем сиденье старой колымаги сидел ее младший брат, один из девяти, с сигаретой в углу рта и этой своей кривоватой, но по-прежнему чарующей улыбкой, которая, по счастью, не утратила зубов после нескольких месяцев отсидки.
Вся левая сторона лица испещрена следами от старых шрамов, отчего и прозвище — Ринне, Косогор. Лаури рассказывал, что когда брат решил придумать себе кличку, то у него не возникло с этим проблем, потому что после пожара в гараже в 1979 году его лицо навсегда изменило свой профиль и теперь походило на изрытый кочками неровный косогор (но об этом позже). Анни до сих пор не привыкла к этому новому прозвищу, ей было нелегко его произносить, ей вообще невыносима была сама мысль, что кому-то настолько хорошо живется в своих семьях, что они с легкостью преодолевают прошлое, свою боль, и превращают все в шутку, забавный случай на потеху друзьям.
— Ты что, сбежал?
Он рассмеялся, смех получился странным — нечто среднее между кашлем и икотой.
— Меня недавно отпустили. За хорошее поведение.
Должно быть, на ее лице отразилось удивление, потому что он продолжил.
— Остальные удивлены не меньше твоего. Разве что кроме мамки.
Мамка, ну конечно. Сири никогда и мысли не могла допустить, что ее малыш Тату способен на что-то плохое.
В доме Сири не жаловали ни прозвищ, ни ругательств. Интересно, подумала Анни, остальные матери тоже по-разному любят своих детей — одних сильно, других не очень, а если даже и так, то неужели они делают это настолько же явно?
— Зато, я смотрю, кое-кто здесь очень сильно растолстел, — заметил Тату, когда Анни опустилась рядом с ним на переднее сиденье. — Что, раздобрела на стокгольмских булочках?
Анни не хотелось об этом говорить ни со своим младшим братом, ни с кем-либо еще, но она отлично понимала, что он далеко не единственный, кто начнет задавать подобные вопросы, поэтому надо просто привыкнуть. Она пожала плечами.
— Сейчас у меня здесь только одна булочка, — она похлопала себя по животу. — Роды будут приблизительно в середине лета. А ты сейчас дома живешь или как?
Она постаралась, чтобы ее голос звучал как можно более нейтрально, все-таки он ее брат. Стоит родственникам почуять хоть малейшую тревогу, как они тут же в нее вцепятся — не отдерешь. Анни и так чувствовала на себе внимательный взгляд Тату, пока тот говорил.
— Ну да, у меня дома много дел, но ночую я теперь в другом месте.
И он прибавил скорость, Анни почувствовала, что опасность миновала. Тату между тем несло дальше.
— Я тоже встретил кое-кого. Ее зовут Синикка. Она младшая сестра Вели-Пекки, помнишь его? У него еще была такая красная колымага, переделанная под трактор. Они живут в Карунки.
Анни кивнула, она помнила. Не младшую сестру, конечно, а трактор.
Как это похоже на Тату, он постоянно читал между строк, видел только то, что хотел видеть, а больше ему и не надо было. Оставшуюся часть пути он трепался о своем. Об этой своей девушке, к которой уже почти переехал жить, о том, какое хозяйство у ее родителей, о болезни ее отца, о тюремных камерах, в которых ему довелось побывать, пока он сидел, о своих планах на будущее, о том, как обстоят дела дома, о нарастающей неприязни между родителями, и, слушая его, Анни наконец смогла с облегчением выдохнуть и расслабиться.
Она была счастлива, что именно Тату вызвался ее встретить. Он был одним из немногих ее сестер и братьев, которые всегда были готовы трепаться о себе, забывая об остальных, так что в их присутствии можно было забыть об изучающих взглядах, а также об осуждающих, вопрошающих и задумчивых тоже.
Остаток пути она провела в легкой полудреме, вполуха слушая своего брата, как иные слушают радио. Глаз радовался лесу за окном, всем этим дорожкам и тропинкам, по которым она бегала в детстве, протоптанным ногами, наезженным велосипедами и мопедами, проложенными машинами и тракторами.
Но это было тогда, а сейчас она просто гость, случайный путник, забредший в эту глухомань. Она слышал, как лес шепчет ее имя, зовет ее домой, но она притворялась, что не слышит его, не хочет слышать.
Анни смотрела на свое отражение в стекле: серьезные глаза, светлые, финские, водянистые. Недавно выкрашенные в темный цвет волосы обрамляли ее лицо, подчеркивали бледный узкий рот, прямой нос. Анни была красива не кричащей красотой, не так, чтобы оборачивались на улицах, но все же в ней что-то было. Заостренные скулы, прямой взгляд — она все еще достаточно молода, чтобы быть красивой. Через несколько лет, пять, десять, двадцать — кто знает? — у нее пока нет никаких серьезных причин, чтобы постареть, как некоторые люди, как Алекс, который был красив на свой манер — вот бы все так красиво старели, как он, или даже Тату, думала она, глядя на младшего брата — со стороны, где на сидела, не было видно его шрамов. Он стал теперь уже совсем взрослым, во всяком случае, балансировал на грани взросления, темноволосый от текущей в его жилах валлийской крови или саамской или все вместе, в общем, темноволосый, как еще несколько ее братьев и сестер. Но не Анни. Она была светловолосой, а вот Тату с годами должен был стать красивее, благодаря уцелевшей половинке лица уж точно — в любом случае, у него была к этому склонность. Совсем как у Пентти.
Об отце можно было сказать многое, но в первую очередь, что он всегда выглядел здоровым, диким и красивым.
Забавно, что большинство детей унаследовали внешность либо отца, либо матери. Пожалуй, один лишь Лаури был исключением с его темными волосами и словно выцветшими глазами. Конечно никто не знал, как бы выглядели Элина или Риико, живи они сейчас. Первые из длинного выводка детей, которым не удалось пережить свои первые годы: одной — по причине воспаления легких, второму — из-за врожденного порока сердца.
Анни погладила рукой свой живот. Умершие брат и сестра вспоминались ей как расплывчатые неясные образы на пожелтевших от времени фотографиях. Ей всегда было не по себе от самого факта существования этих снимков. Фотокарточки висели пришпиленные на стене спальни родителей. Первый семейный портрет. Совсем другая семья. Семья, которая, возможно, еще была настоящей. Недолгое время.
Могли ли ее братья и сестры унаследовать нрав родителей? Один легкий, светлый, необидчивый. Второй горячий, тяжелый, непредсказуемый. Кажется, всем досталось всего понемножку. Большинство унаследовало черты обоих родителей и, возможно, лишь несколько имели свой собственный неповторимый характер.
Неправдоподобная смесь — крутой неистовый нрав отца и почти русский оптимизм и вера в будущее матери.
Интересно, в кого пойдет малыш Анни? Унаследует ее черты и Алекса, или станет кем-то совершенно иным, ни на кого непохожим, человеком с заранее предопределенной судьбой, независящим от своих родителей и тех ошибок, что им доведется совершить? А какими они были сами, Анни и Алекс?
Разными, ужасно разными. Он — темноволосый внешне и светлый внутри, потому что с легкостью вышагивал по жизни, словно танцор. Он был словно жизнерадостный младший братишка, один из двух в веренице ее собственных. Анни была не такой как Алекс. Ни внешне, ни внутренне.
Некоторые люди красивы на свой манер, словно бриллианты или, может быть, мрамор. Их чертам лица требуется время, чтобы оформиться, они сопротивляются полировке и окончательной доводке. В случае Анни нельзя было сказать наверняка, но сама она подозревала, для нее этот процесс подошел к концу. Скоро ее черты поблекнут, лицо опухнет и станет как у утопленника. Но она никогда не придавала особого значения своей внешности. Она, конечно, ценила красоту, но, как говорится, свет клином на ней не сошелся. В отличие от некоторых ее сестер, заворожено взиравших на собственные отражения в зеркале, или других женщин.
Уже начинало светать, когда час спустя машина въехала во двор усадьбы. В доме и коровнике горел свет, и прежде чем выйти из машины, Анни сделала глубокий вдох.
— Уверен, мамка ужасно обрадуется, когда тебя увидит. Ну, конечно, когда уляжется первый шок.
Тату обнял ее на прощание за плечи и, закурив новую сигарету, поплелся к гаражу, совершенно безразличный к тому переполоху, который Анни совсем скоро устроит в доме своим появлением. Голова вжата в худые узкие плечи, обтянутые тонкой, совсем не по погоде, кожаной курткой, и эта его походка — казалось, Тату парит в паре сантиметров над землей, легкий как бабочка, идет себе, пританцовывая через двор и вообще по жизни.
*Что ж, у меня все впереди (англ.)
Перевод: Е.Савина