Сергей Соловьев: «Улыбка Шакти». Отрывок из романа
В ореоле светлого безвременья
Где ж мы находимся? Солнце заходит за Аравийским морем, откуда в тысяча пятьсот каком-то году из Африки поднялась вдруг туча песка, перенеслась с одного континента на другой и, успокоясь, легла здесь, в нескольких километрах от этого маяка, где мы сидим с Таей. Небывалое цунами в тот год случилось и перебросило сотни тонн песка, как из ладони в ладонь — из Африки в Индию. И стихло — я не я и песня не моя. Лежит. Двадцатиметровой толщины слой. Африканского песка. Который жил там, золотился, скрипел, пересыпался. А теперь здесь, в Индии, в другой земле, стране, языке, у того же моря, но с другой его стороны. Пятьсот лет лежит. И день известен, когда лег, и месяц, год. Мы были там, видели, ходили вдоль границ его очертаний. И, как некий затерянный во времени архивариус, стоит, понурясь, брошенный экскаватор на берегу.
А здесь, за моей спиной внизу — гавань Харнай. Бог весть, в какие дали ведет история гавани и этой мало кому известной деревушки. Вдоль берега тянутся Западные гхаты, а эта узкая полоса побережья, уходящая на юг к земле дравидов, называется Кокан.
Здесь плантации лучшего в мире манго. Здесь веселая рыболовная флотилия с вереницей разноцветных флагов, в том числе и черных, которыми помечают опущенные в море сети. А на берегу — рыбный рынок, пучинный вавилон рыб: многометровые меч-рыбы, и огромные скаты, и разноликие акулы с ухмыляющимся полумесяцем чуть съехавшего набок полуоткрытого рта, и тысячи каракатиц, этих иллюминатов, ежесекундно меняющих не только цвет, но и, кажется, формы жизни. Сгружают на лодки, подвозят к берегу, а там их встречают повозки-колесницы, запряженные белыми быками-зебу, заходящими по грудь в воду. Рыбу с лодок перекидывают в повозки и доставляют на берег — туда, на торг, на жизнь, на рынок, как восклицал Хлебников, где уже бурлит толпа, ждут аукциона, верней, десятки аукционов вокруг распластанных на песке рыбных сословий, разминаются глашатаи, эти цицероны цен, прочищают глотки.
А женщины! В полыхающих одеждах, с невероятно изысканным в своей простоте сочетанием рисунка и цвета, с густыми и длинными, но всегда умонепостижимо заплетенными и уложенными ночами волос, и невозможно юной, даже у старух, кожей, в сверкающих от лодыжек до темени украшениях — браслетах, кольцах, серьгах, цепочках, всей этой милой цыганщине… И чистые, как божий свет. В этой грязи, пыли, чистя рыбу кривыми ножами чаку в гомоне рынка. Женщины, с их хриплыми голосами пираток, под стать голосам ворон, чаек и цапель, которых здесь не счесть, снующих меж людьми и ворующих рыбу. А поодаль — скольщики льда большими ухватами вздымают айсберги и швыряют в камнедробильный кафкианский механизм.
Обо всем этом можно говорить дни и ночи. А здесь, где сидим на мысе, замыкающем гавань, стоит тихий маяк, заброшенный. И домики среди деревьев, где поначалу хотели с Таей поселиться. Сюда раз в неделю наведывается некий метеоработник — из тех, наверно, живущих в прежних временах, когда тут была метеослужба, горел маяк и все это было кому-то важно.
А по ту сторону мыса — маленький остров Суварнадург. Здесь в семнадцатом веке индусы впервые заметили, что у них есть океан и там бы могли быть корабли, их корабли, которых до той поры не бывало. Ай да индусы — столетьями жить у океана и не замечать его за ненадобностью — ни флота, ни путешествий, ни торговли, ни водного сообщения. Ну, за исключением Ориссы, этих индийских финикийцев. Вот так, тысячи лет как уже все создано: и мир, и индуизм, даже ноль обнаружен и шахматы изобретены, — сидят играют. Это — дом. А океан — задний двор, в основном для низшего сословия, и отхожее место. И лишь в семнадцатом веке, когда великий король Шиваджи начал объединять индусов в освободительной войне против мусульман и наращивающих тут влияние европейцев, они заметили океан и решили построить флот, чтобы отстаивать себя не только на суше. И произошло это здесь, в этой деревушке Харнай. Король обвел взглядом своих приближенных и остановил его на коренастеньком крестьянине из местных — Канханджи Энгри: вот ты с моей армией и построишь флот — на этом острове, через три месяца, и станешь адмиралом, самудратлой — грозой всех морей. И он, самудратла, сделал это. На острове, который можно за час обойти, был создан флот, давший отпор на море не только Моголам и разогнавший пиратов, но и положив на дно корабли великого британского флота и португальского.
Исчезает солнце, садится в аравийское марево, крошево… А вчера мы были в полиции в ближайшем городке Даполи, который местные произносят как Наполи, понятия не имея о Неаполе. Начальника полиции края зовут Ларк, жаворонок по-английски. Сидим с ним в его кабинете, о том о сем, зашли посетители, параплан недавно купили, спрашивают, как далеко могут они летать от берега и где вообще тут нейтральные воды. Склонились над картой с карандашами, как в генеральном штабе, нет ответа. Ушли. А разговор наш как-то невольно качнулся в сторону индуизма, Вед, Упанишад. Видя, что я вроде кое-что смыслю в этом, он прям светиться начал, словно в нем некий лотос распускался. Слово за слово, коснулись Далай-ламы, и, узнав, что когда-то была у меня с ним личная встреча, он, помолчав, вдруг приподнялся и, перегнувшись через стол, тихо мне говорит: а мой папа — коммунист, его зовут Ленин. Полное имя — Кумар Ка Бета Ленин. Ленин, Сын Горшечника. И, медленно садясь, вдруг как закричит: Шива! В дверях появляется двухметровый гренадер в полицейской форме и, сплясав какие-то умопомрачительные коленца чести, говорит: да, Сэр! Чаю, Шива, — кричит сын Ленина, внук Горшечника, — лучшего нам, масала! Вот, последние мгновенья солнца, тает, уходя в океан — там, где пятьсот лет назад летел волшебный ковер песка…
На обратном пути шли с Таей вдоль сверкавшего серебра — тысячи худеньких рыбок риббон выложены сушиться на скалах мыса, и, подвяливаясь, сворачиваются полукольцами, как арабская вязь или девангари. Оглянувшись по сторонам, свистнули несколько рыб, взяли пару бутылок местного пива, и с непривычки захмелели на нашей веранде. Обсасывали рыбку, запивали и смеялись. А завтра решили съездить к лесному водопаду. Там от подвесного моста, смытого когда-то в монсун, надо подыматься по руслу ручья, заваленного камнями, то бредя по воде, то перепрыгивая с камня на камень. Я едва поспеваю за ней. Лучше не смотреть — на ее легкую спину, и особенно ниже, иначе споткнусь. Как странно. После двадцати пяти многие женщины уже безвозвратны. А она вдвое старше, но все еще девочка — в каждом движении, и, кажется, навсегда.
Уже на подходе к водопаду присели у большого круглого валуна. Как с неба свалившегося. Может, это и не валун, а книга? Хармс был прав, книга это шар. А шар — книга. И Николай Кузанский задолго до него: Бог это окружность, а человек — вписанный в нее многоугольник, чем больше у нас граней, тем ближе мы к Абсолюту.
Грани, грани… Поменьше бы этой экспансии, этого атмана, который якобы брахман... Через несколько дней Рождество. По одной из ересей, он окончил свою жизнь здесь, чуть севернее, в Кашмире. В возрасте восьмидесяти четырех, кажется. И упокоен неподалеку от своей матушки Марии, которая пошла за ним, часовня ее еще сохранилась… Там же где-то и волосы Магомета схоронены. А здесь камушек круглый, с неба упавший, для тех, кто прочтет. А кто прочтет? Кто подальше от «я» живет. Да и от Бога тоже. Как Мейстер Экхарт говорил: если хочешь, чтобы Он услышал тебя, отойди дальше. И мы отойдем — дальше, вверх, к водопаду, откуда выкатилась эта книга.
Каменные билибинские чаши с зеленоглазой водой в тиши, красота и прана поет в ней. Тая костер развела, мусор сжигает, индусами оставленный со времен Рамаяны, собирай-собирай, лапочка, чистюля, умывай землюшку, радость нашу, убирайся в доме, в светелке нашей жизни на краю вселенной. Что ж ты поешь там вдали, в юбку запахнута, такую же зеленоглазую, как эта вода в чашах с плавающими в ней желтыми листьями, а выше бедер нет на тебе одежд, только волосы цвета той же листвы льются, застя спину твою, худенькую, родную, певчую, как и все здесь в этот час. Что ж ты поешь там, смеясь тихонько — про любовь цыганскую? И хануманы сидят на деревьях, глядят сквозь листву вдаль. Зной полуденный, какое пугливо бесстыдное наслажденье — раздеться и войти в эту сумеречную нишу под ледяные струи — вдвоем, вдвоем…
Я смертельно тоскую. Сижу на нашей веранде, пью кофе, Тая развешивает белье, смотрю на океан, на нее, привставшую на цыпочки, чтобы набросить на веревку мою рубашку, на восходящее солнце, просыпающуюся деревню, и смертельно тоскую по дому, вот этому, нашему, который еще не покинули ведь, а уже, по вот этому берегу, родному, с простыми рыбачками чище света, с хижинами лодок, вросших в землю и увитых лианами, неспешными буйволами, бредущими из Махабхараты, руинами форта короля Шиваджи, где в тиши под луной пекли на костре морского угря, по нашей веранде на краю света у самой кромки океана, по семье рыбака, которого зову папа, хотя он младше меня, по его жене Бхарати с птичьим осипшим голосом, по фантасмагории рынка на песке гавани, рыболовному флоту в тысячах разноцветных флагов и огней, рваной кисее цапель вдоль берегов, письменам арабской вязи тоненькой рыбы, вялящейся на скалах мыса, дивным храмам за плетнями и под деревьями, средневековью песнопений в ночи, барабанам и огням блуждающих по округе свадеб, людям, от еле заметной улыбки которых земля из-под ног уходит, по этому взгляду в любую сторону, где тысячелетья бродят, как те коровки и облака, по чуду каждого мгновенья в ореоле светлого безвременья.
Вот по всему этому и, конечно, по ней, Тае. Хотя вот же она, развешивает белье. А я тоскую — так сильно, что и не знаю, как быть — с губами, словами, руками… Даже не по близости тоскую, а просто видеть ее. Или идти, взявшись за руки. Спать рядом, слышать дыханье. Или есть еду. Да, просто сидеть напротив друг друга и есть. Какая тоска смертная по таким, казалось бы, неприхотливым вещам. Вот же она, смотри, иди, спи, ешь. Обернулась, почувствовав взгляд, спрашивает глазами: что? И столько дорог у нас, чтобы идти, идти, кругосветно. И домик с окном в океан, и другой — с видом на горы и лес, и кровать чудесная. И суп куриный с лапшой только что сварен. И? Неутолимо. Чем больше мы с ней, дольше, ближе, тем неутолимей. И всякий раз, когда расстаемся, такое чувство, что ничего еще не началось, только-только коснулись друг друга губами. Ненадолго расстались ведь — всего на неделю, на месяц, навсегда. Разве встреча этих двоих может длиться больше нескольких дней? Но погружаясь во все это очевидное, безысходно хворое, взгляд выворачивается — туда, в настоящее, не держащееся от неутолимой тоски и нежности на ногах.
Оформить предзаказ на книгу можно по ссылке