Важный Шишкин
Живи писатель Шишкин в Москве, пощипывала бы я у него на кухне бледную холодную курицу с прилипшей макарониной. Весь образ Михаила Шишкина говорил за эту курицу: учительская бородка, серые штаны, серая водолазка, полиэтиленовый пакет в руке.
В Москве на кухне он смотрел бы на меня своими проникновенными васильковыми глазами и говорил бы что-нибудь наверняка алармистское. Что, в общем, и принято говорить в двухтысячных образцовому русскому интеллигенту, главному, как в Москве считается, хранителю русского классического языка. Шишкин настолько удачно поженил Чехова на Джойсе («Взятие Измаила»), «Капитанскую дочку» – на «Барри Линдоне» Кубрика («Всех ожидает одна ночь»), Лотмана – на американском нон-фикшне («Русская Швейцария»), а всех остальных русских классиков – на самой отчаянной желтой прессе («Венерин волос»), что сделался в России единственным обладателем сразу трех главных литпремий: «Букера», «Нацбеста» и «Большой книги».
Но 48-летний писатель уже давно не жил в Москве – он последние четырнадцать лет жил на берегу одного из швейцарских озер, в Цюрихе. И встречи Шишкин назначал не на засиженной кухне, а, как какая-нибудь новая девушка Бонда, в лучших отелях Швейцарии. И говорил он на встречах совершенно невозможные для русского интеллигента вещи. С русским интеллигентом Шишкиным в Швейцарии случилось что-то непоправимое. Шишкин в Швейцарии говорил о деньгах, больших деньгах и очень больших деньгах, об отелях, доходных кафедрах, премиях и о том, как важно ему, Шишкину, часто менять жен. Русский интеллигент превратился в совсем другого человека, и дело даже не в том, что был он московским тихим учителем, а стал цепким деловым человеком. Все гораздо серьезнее: Шишкин стал национальным достоянием Швейцарии. Так про него тут и говорят: наше национальное достояние. Но как он это сделал, никто не знал.
Знакомая блондинка-фотограф с деловыми интересами во всех городах мира, от Нью-Йорка до Стамбула, вернулась от Шишкина со словами: «Миша в Швейцарии может все!»
Шишкин смог, например, сделать так, что швейцарцы в массовых количествах отправились путешествовать по родной стране, вооруженные книгой-путеводителем «По следам Байрона и Толстого. Литературная прогулка от Женевского озера до Бернских Альп». Книгу написал на немецком, естественно, Шишкин, предварительно сам проделавший весь этот путь и отыскавший следы и Байрона, и Толстого. Хозяева придорожных отелей и ресторанов увидели вдруг нахлынувшие толпы путешественников и тут же поняли, как надо действовать. «Они еще долго, – сказал Шишкин, – приглашали меня выступать у них с чтениями. Книга в Швейцарии стала, что называется, культовой».
Или Шишкин, чей литературно-исторический путеводитель «Русская Швейцария» вышел сначала на немецком в Швейцарии, а потом уже в России, мог бы, скажем, написать пару бумаг, и на цюрихской гостинице, где останавливался Карамзин, появилась бы памятная табличка. «Пришлось бы немного с этим повозиться, но все бы получилось – просто теперь мне уже неинтересно», – сказал Шишкин. Вроде бы ничего особенного, ну памятная табличка. Но смог бы, скажем, писатель Сорокин проделать что-то подобное в центре Москвы, увековечив визит, допустим, какого-нибудь румынского общественника XVIII века? Вряд ли. Авторитеты у двух писателей разные.
При том что Цюрих – это не Москва. В Швейцарии не то что стать своим почти невозможно, даже переехать туда – задача из непосильных. «Когда у короля экрана, – писал Шишкин про Чарли Чаплина, поселившегося на старости лет в Швейцарии, – спросили, почему он выбрал именно берег Женевского озера, тот ответил: "Потому что я это заслужил всей моей жизнью"».
«Обычные люди, – сказал Шишкин, – Швейцарии не нужны. Тебя здесь окружают лишь очень благополучные граждане. Цюрих – наверное, единственный город, где нет нищих на улицах, нет маргиналов». Но Шишкин-то и не был обычным.
Главным русским писателем во Франции был Андрей Макин, и в любой французской компании тебя обязательно первым делом спрашивали, а знаком ли ты с тем самым Макиным. Главным в Германии был Владимир Каминер, и все немецкие бабушки были до смерти влюблены в русского анекдотиста. В Штатах – русский эмигрант и уже герой глянцевой прессы Гари Штейнгарт. Когда в Швейцарии произносилось слово «Россия», все сразу бежали к Шишкину.
Но Макин, Каминер и Штейнгарт не пишут на русском и интересны прежде всего немецким, французским и американским людям (читать их прозу в русском переводе – это, грубо говоря, все равно что закупать где-нибудь в Африке квашеную капусту для поставки в Россию). А Шишкина держали за своего сразу в двух измерениях: и в Москве, и в Цюрихе. И больше таких двумерных русских писателей, как Шишкин, по состоянию на январь 2009 года в мире не было.
«Они очень симпатичные и милые люди, – сказал про главных русских Шишкин. – Они там пользуются бешеной популярностью, но к русской литературе не имеют никакого отношения. Почему? Потому что обслуживают стереотипы и клише и попадают в точку абсолютно. Настоящий же русский писатель – он всегда стереотипы и клише разрушает. Сейчас вышел в Америке новый перевод "Обломова" Гончарова. Меня попросили написать послесловие. Я решил посмотреть, а вообще кто что писал про "Обломова". Нашел – кажется, в The New York Times Book Review – статью Гари о предыдущем издании "Обломова". Статья называется "Десять дней из жизни Гари Штейнгарта". Из чего я понял, что книжку он не читал, а фильм посмотрел. Первый день – это про то, как ему с курьером принесли книжку и он подумал, что завтра прочитает. На второй день он открыл книжку, прочитал первую фразу и решил, что все, на сегодня достаточно. И так далее. Все десять дней он пишет, как не смог прочитать "Обломова". Вот это люди, которые там занимают нишу русского писателя. Поэтому на русском читать их невозможно».
Как Шишкин стал своим в Москве – с этим все более или менее ясно: Шишкин, в отличие от других заграничных русских писателей, бороду свою не брил. Те хоть и писали о русских, а заботились прежде всего о немецких, французских и американских мозгах.
Шишкинская борода ясно свидетельствовала: живи он хоть в Нигерии, думать будет только о России. «Русская литература, – сказал он, – это не форма существования языка, а способ существования в России нетоталитарного сознания. Тоталитарное сознание с лихвой обслуживалось приказами и молитвами. Сверху – приказы, снизу – молитвы. Вторые, как правило, оригинальнее первых. Мат – живая молитва тюремной страны. Указ и матерщина – это отечественные инь и ян. Слова насилуют. Опускают. Язык русской литературы – это оборона. Островок, на котором должно быть сохранено человеческое достоинство. Чем я и занимаюсь. Это моя война».
С Россией понятно. Но как он, воюющий за русское, а вовсе не за швейцарское сознание, стал своим в самой закрытой стране Европы, стране, где тебе рады, только если ты русский лыжник, турист или нефтяник, а вовсе не московский рафинированный филолог, знаток русской литературы, мастер стилизации, отменный мелочист и так далее, – вот это большой вопрос. Шишкин не знал что ответить. Шишкин, наоборот, только все путал.
В фойе почтеннейшего отеля St. Gotthard, с коврами толщиной с мою ногу, не было общества – и Шишкин переместился в самый роскошный в Цюрихе отель Baur au Lac. В самом роскошном не было столика – пометался еще по двум-трем отелям, кинул полиэтиленовый пакет в баре отеля Schweizerhof, где женщины пили коктейли в накинутых на голые плечи шубах, мужчины пахли сложнее, чем женщины, а замусоленный шишкинский пакет на блестящем барном стуле весь вечер тревожил ум. Радикальный писатель Сорокин дает интервью дома, радикальный писатель Лимонов – тоже дома. Почему радеющий за классику, а вовсе не за радикализм писатель Шишкин дает интервью в разухабистых барах? Все же должно быть наоборот!
Весь вечер в Schweizerhof за спиной Шишкина крутилась эфиопская callgirl с изящнейшей головкой. Пришла эфиопка с банковской шишкой, а телефон одними губами диктовала рыжему местному бармену с покерской бородкой. Белокурая студентка, поправляя через платье трусики, делала вид, что ищет свое отражение в стенном зеркале, а искала отражение в глазах своего приятеля, приятеля своего приятеля, покера, эфиопки, банковской шишки, моих. За спиной Шишкина кипели, одним словом, страсти, а ему хоть бы хны. Он, кажется, мог бы вот так же усесться на стул посреди Черкизовского рынка и говорить в пустоту: «Я и не думал, что к пятидесяти годам вдруг останусь в одиночестве. Знаете, я с 2002 года живу один... Уже так живу, живу, живу, и это невозможно больше. У меня уже начинаются такие депрессии».
И голос Шишкина при этом разжалобил бы не одну черкизовскую продавщицу. Разжалобилась было и я, вошла в детали – но тут выяснилось, что вообще-то к Шишкину послезавтра из Нью-Йорка должна прилететь его невеста Мередит. Молодая американская поэтесса, только что получившая какую-то важную нью-йоркскую премию. Мало того, с невестой Шишкин собирался не куда-нибудь, а в Венецию. И не зачем-нибудь, а делать предложение, по всем правилам. Ничего себе... Другой от таких событий расцеловал бы по очереди меня, эфиопскую callgirl, пожилого банкира, молодого бармена, студентку. Обнес бы нас шампанским. Уговорил бы кататься на санках прямо ночью прямо в вечерних платьях. Но только не Шишкин.
«Русская жена у меня уже была, – излагал этот человек голосом чуть ли не плакальщика довольно остроумные вещи, – и мы с ней говорили о литературе. Была у меня швейцарская жена, и с ней мы говорили о литературе. Теперь у меня будет американская жена, с которой мы тоже будем говорить о литературе».
Это что, какая-то восточная практика? Боязнь расплескать энергию?
Жена писателя, аккуратно попыталась я вывести Шишкина из этой странной закукленности, – похоже, очень русская институция. В жизни западных писателей у жен, кажется, не такая большая роль. Это из-за русской бедности, что ли? То есть западный писатель заводит секретаря, литагента, повара, уборщицу, а русский, получается, вместо них – жену?
«Для писателя все играет роль, в том числе его жена. И хотелось бы, чтобы она, – как-то очень по-деловому высказался Шишкин, – выполняла роль сообщника. Когда я читаю про Веру Набокову, я понимаю, как человеку повезло. А когда читаю про Сниткину (жену Достоевского. – Ред.), понимаю, что это вообще идеал. В дневнике Сниткина пишет, что муж опять сорвался на рулетку, что какой это ужас и что она против и умоляла не ехать. А в воспоминаниях она пишет: да, это я ему подала идею поехать на рулетку, потому что после рулетки ему всегда приходило вдохновение и хорошо писалось. Идеал! Я бы хотел, чтобы у меня была такая жена. – И тут он почему-то снова вернулся к первоначальным позициям, будто разговора о невесте и не было. – Я один...»
Говорила вроде с главным хранителем русских классических традиций, а все время казалось, что с кем-то другим. Шишкин продолжал в том же духе: был сух и здрав. «С женами писателей всегда проблемы. Моя первая супруга, русская, я ей очень благодарен, она самые трудные годы со мной прожила. Она как-то сказала: какого черта я первая жена писателя?! Нужно быть последней. Первым женам достаются трудности, а потом старперы женятся на молоденьких, и тем уже – все».
Мысли эфиопской девушки к тому времени стали уже настолько прозрачными, что рыжий получил не только номер, но и возможность зажечь ей сигарету, подержать зеркальце, посмотреть на плей-лист в ее плеере и прочие блага. Шишкин пил уже третий, четвертый стакан вина, но прозрачнее от этого вовсе не становился. Плакальщик в Шишкине не унимался: «Я давно потерял работу переводчика. Это случилось после "Венериного волоса"».
«Венерин волос» – роман о том, как Шишкин работал переводчиком в швейцарском центре по приему беженцев из бывшего СССР. «Все, от чего ты хотел в России спрятаться, все это ты должен был пропускать в Швейцарии через себя. Здесь, в центре Швейцарии, я оказывался в таких местах, таких историях, в каких в России никогда бы не оказался».
Например, в такой: «Главное испытание (в колонии для малолетних преступников. – Ред.) – вроде как игра "Кем хочешь быть?" На выбор: летчиком или танкистом. Если летчиком, забирайся наверх и прыгай, лети головой вниз – ты же сам сказал, что хочешь летчиком быть. И выбора нет. Там никто просто так слова не говорит. Танкистом хочешь быть? Тогда разгоняйся и в железную дверь головой – на таран. И отказаться от своего слова не можешь. Тебя тут же опустят. А если разгоняешься и бежишь, значит, ты свой, и они могут в последнюю секунду подложить подушку. И нужно пройти через это, и не испугаться, и бежать головой на железную дверь».
Шишкин записывал-записывал такие истории и в конце концов сделал из них книжку. «В Швейцарии о выходе книги узнали из "Московских новостей". Мне позвонили из Берна из федерального ведомства по делам беженцев. Договорились, что приедут двое: директор департамента, который отвечает за Восток, и человек, который отвечает за Россию. Ну хорошо, думаю, зачем вдвоем? Один будет руки скручивать, а другой – по яйцам бить?.. Встречаемся. Сразу стало ясно, чего они хотят: выясняли, нужно ли меня бояться или не нужно. Увидели, что не нужно: мы попили кофе, поболтали до следующего поезда. Но больше я заказов не получал».
Пожалела выгнанного с работы Шишкина: у него ж семья, дети, новую работу попробуй найти, особенно в Швейцарии, особенно когда ты русский гуманитарий – вникла в детали. Но очень скоро выяснилось, что «эта работа на самом деле исчерпала себя». Мало того. «Невозможно делать такую работу только ради денег. Я с самого начала знал, – твердо сказал он, – что это будет мой роман». У Шишкина, оказывается, все было просчитано. Почти заикающимся голосом он по капелькам выкладывал жизненную стратегию то ли газетного втиралы, то ли какого-нибудь оборотистого швейцарского дельца. Но точно не сочинителя романов в духе XIX века. Шишкин не ошибся: за роман он получил ни много ни мало «Национальный бестселлер» и «Большую книгу».
«А до этого я работал на переводческое агентство. Одно из лучших агентств. Солидные клиенты у них были. Из России приезжали люди. Они тоже выяснили, что я писатель, и все – больше от них никаких заказов не поступало. Но я их понимаю: человек едет открывать счет в Лихтенштейне. Переводчик должен быть у него говорящим невидимкой, а тут писатель... Речь все-таки идет о больших деньгах».
Про свою третью работу рассказывать и вовсе не хотел. Когда захотел, в баре следующего пятизвездного отеля, передо мной вновь сидел понурый, но в то же время страшно деловитый, живущий не в фантазиях, а в реальности русский. И к московскому интеллигенту он не имел никакого отношения. «Я работал в какой-то фирме международной. Это был international debt collection office. То есть всякие немецкие фирмы... Как бы сказать поприличнее... В общем, они имеют всех остальных следующим образом: предлагают разместить свою рекламу в странах третьего мира или в России, рекламу в своих бесконечных справочниках. И люди помещают рекламу, а потом видят, что реклама ничего не дает, и не хотят дальше помещать рекламу. И что я делал? Я был каким-то там менеджером. Когда те не хотели платить, предположим, какой-нибудь отель в Индонезии или Питере, материалы шли в Швейцарию в нейтральную фирму, которая, прежде чем подавать в суд, сначала с ними разговаривала. И вот ты пишешь в отель письмо, звонишь: давайте пойдем на какой-нибудь компромисс, давайте пополам платить. Если кратко, люди платили за то, чтобы от них отстали. Неприличный бизнес. Но семья, ребенок... Я всем этим занимаюсь...» Шишкин каялся: неприличный бизнес. Я восхищалась: связи с реальностью у этого человека были настолько крепкие, что требовалось для него придумать новое определение. Нет, это не просто русский интеллигент.
Выбивал Шишкин навязанные отелям долги, пока его босс не открыл главную швейцарскую газету Neue Zürcher Zeitung. «А там статья про меня – узнает, что я писатель. Сразу меня уволили...»
Как не пожалеть трижды уволенного? Думала, что Шишкин был в баре как на духу. А Шишкин в баре снова прибеднялся. Потому что очень скоро он сказал: «Все что ни происходит с писателем – это его капитал. Что бы ни происходило, потом все равно это будет в какой-то прекрасной фазе тебя под локоть толкать». И так чего ни коснись!
Коснулась денег – не пожалела. Деньги почему-то были единственным предметом, о котором Шишкин говорил с той же увлеченностью, что и о словах. Ему нравилось говорить о деньгах, особенно о том, где они водятся. Деньги, например, водились за Полярным кругом. «В Норвегии в маленьком городке есть университет с русской кафедрой. У них столько денег, что они могут себе позволить на три дня пригласить переводчиков с русского, славистов, профессоров. В качестве живого классика пригласили меня и три дня переводили мой рассказ "Урок каллиграфии". Такое удивительное чувство... Вот этот перевел Платонова, а этот – Булгакова. И они сидят и из-за каждого твоего слова ругаются. Полчаса выясняли, с определенным артиклем или с неопределенным нужно "Урок каллиграфии" переводить».
«И вы не представляете, – русский писатель снова заговорил как оборотистый делец, – сколько денег в американских фондах». А в Швейцарии – вообще очень много.
«Когда я только приехал сюда, у них была забавная акция. Молодой художник пришел с проектом к отцам города: а давайте все памятники снимем с постаментов и где-нибудь расставим. Стоить это будет столько-то миллионов франков. Это как если бы к Лужкову пришли и сказали: а давайте снимем всех этих Долгоруких, Петров Первых и поставим их в Строгине и Бибиреве. И это будет стоить столько-то миллиардов рублей. В Москве это невозможно. А швейцарцы решили: хорошая идея – давайте выделим денег. Вот швейцарское отношение к искусству».
В Швейцарии, удивлялся Шишкин, в день на одного заключенного выделяется триста евро. Подумала о том, сколько эта страна готова платить писателю. А Шишкин снова за свое: «Это в России или где-нибудь еще писатели живут за счет продаж книжек, а здесь тиражи маленькие...»
Так-так... Отучала себя жалеть писателя Шишкина – и правильно делала. Потому что очень скоро он сказал: «Писатели здесь живут в основном за счет стипендий, грантов, государственных и частных, и чтений. Здесь премии называют Werkjahr, то есть в дословном переводе "рабочий год". Эта награда – возможность год спокойно работать над следующей книгой, не заботясь о хлебе насущном». И Шишкин такие премии получал не раз. Одна из них когда-то досталась «Русской Швейцарии». «Но это же так, ерунда, – сказал Шишкин, – это же просто путеводитель, а не настоящая книга».
Да-да. Ненастоящая книга «Русская Швейцария», 600-страничный литературно-исторический путеводитель по русским местам, который чуть не лопался от блестящих, трогательных и просто хороших историй.
Игорь Стравинский, писал в путеводителе Шишкин, в 1917 году возвращался на берега Женевского озера из Италии. «Я вез с собой свой портрет, – писал Стравинский, – незадолго до того нарисованный Пикассо. Когда военные власти стали осматривать мой багаж, они наткнулись на этот рисунок и ни за что не хотели его пропустить. Меня спросили, что это такое, и когда я сказал, что это мой портрет, нарисованный одним очень известным художником, мне не поверили. "Это не портрет, это план", – сказали они. "Да, это план моего лица, а не чего-либо другого", – уверял я. Однако убедить этих господ мне так и не удалось». План Стравинский отправил почтой в Рим.
Послушать Шишкина, так его путеводитель – грошовая писулька, отходы писательского производства. Не надо слушать Шишкина. На самом деле он швейцарскую землю носом рыл – откапывал эти невероятные истории. «В августе 1904 года в цюрихскую лечебницу попадает дочь состоятельного торговца из Ростова-на-Дону Сабина Шпильрейн. В письме своему учителю Фрейду Юнг сообщает: "Я сейчас лечу вашим методом истеричку". Пережив личную драму, доктор и пациентка влюбляются друг в друга. Сабина решает посвятить свою жизнь психоанализу. В 1911 году она защищает докторскую диссертацию и пишет ставшую знаменитой статью "Разрушение как причина становления". Позже Фрейд повторит основные выводы Шпильрейн в работе "По ту сторону принципа удовольствия" и отдаст должное коллеге из России: "Сабина Шпильрейн предвосхитила значительную часть этих рассуждений". Юнг будет считать, что идея инстинкта смерти принадлежит его бывшей пациентке и ученице и что Фрейд попросту ее себе присвоил. В 1923 году Сабина едет в большевистскую Россию, где под покровительством Троцкого создаются поначалу благоприятные условия для развития психоанализа. Увы, открывшиеся психоаналитические научно-исследовательские институты и журналы скоро закрываются, и начинаются аресты. Сама она уезжает в свой родной город Ростов-на-Дону, где работает на полставки врачом в школе. Племянница рассказывает о последних годах знаменитого психоаналитика, превратившегося в опустившуюся старуху: "Одевалась она только в то, что кто-то ей давал. Она была согбенная, в какой-то юбке до земли, старой, черной". Во время оккупации немцами Ростова Сабина Шпильрейн будет расстреляна».
«Думаю, что не так трудно получить признание швейцарцев». Ах, нетрудно? А чего же тогда ни у кого из современных русских писателей не получалось? Да сколько же это может продолжаться?! «Ну... Просто нужно серьезно к ним отнестись, – сдался Шишкин. – Ни один из авторов – я не про русских, а вообще – никогда ничего не писал серьезного о Швейцарии. Ее всегда использовали как фон – и Томас Манн, и Хемингуэй. Причем фон стандартный: коровы, луга, шале, горы. Стереотип на стереотипе. И вдруг кто-то попытался понять, какие швейцарцы на самом деле – они уже за это благодарны. А ругаю я их или хвалю – это неважно. Главное – он посмотрел на нас».
«Но что касается того, – уже на знакомый мотив запел Шишкин, – кто я для швейцарцев, то у них для всех людей есть свой ящичек. Я у них в ящичке "пятая швейцарская литература"».
Да-да. А мне один швейцарский чиновник сказал: «Шишкин – наше национальное достояние».
Недавно Шишкину снова дали швейцарскую премию. Шишкин с грантом уезжал на полгода в Берлин на озеро Ванзее – туда же, где арендовали виллу Брэд Питт с Анджелиной Джоли, писать семейную хронику. «Я вообще решил отсюда уехать», – вдруг сказал он. Что? Из рая? В «Венерином волосе» про Швейцарию так и написано: это рай, куда пускают или не пускают русских – все зависит от убедительности их рассказов о хождениях по мукам в России. Зачем убегать из рая?
«Меня уже тошнит от имен Ленина и Суворова, – сказал Шишкин, ткнув пальцем в дом Ленина, на первом этаже которого был магазин того сорта, которые в Москве называют "магазинами смешных ужасов". – Я вообще считаю, что писателю, как и любому человеку, хорошо меняться. Если ты не меняешься, ты одну и ту же книжку продолжаешь писать. Поменять страну, язык, жену – это хорошая подспорка, – без всяких романтических интонаций рассуждал он. – Эти перемены так вдохновляют, столько энергии дают. Представьте себе голодную корову, которая вдруг оказалась на сочном альпийском лугу. У меня здесь получилось четыре книги. И сейчас я вдруг себя снова ощущаю голодной коровой. Я конец лета тут проторчал, и ничего не получалось, я уже в такую депрессию впал. А поехал в Америку, и – это как в фильме "Чужой", когда в тебя кто-то вселяется, и вдруг разрывается грудная клетка, вылезает существо, – вдруг из меня в Нью-Йорке вылезла третья рука и стала сама писать».
Понятно, Шишкин обработал одну местность, выжал из нее все соки, собрал весь урожай – и пошел дальше. Вот какой Шишкин.
Нет, вовсе не с московским интеллигентом я говорила – это в Москве он в советские времена трудился дворником и замирал в комнате старшего брата, слушая чтения запрещенных поэтов, а во время перестройки по соображениям высшего порядка пошел преподавать в школу немецкий и английский.
В Швейцарии это был совсем другой человек – рачительный хозяйственник. Нет, больше – Шишкин был настоящим крестьянином. И, судя по эффективности труда, крестьянином швейцарским. Только объектом его хозяйствования были не куры и не земельные наделы, а слова.
Это ради слов Шишкин, как и положено хорошему крестьянину, прибеднялся. Потому что только так крестьянин богатство свое и наживает. Шишкина швейцарцы, эти главные крестьяне Европы, научили: бедный человек – тот, кто чувствует себя богатым, а богатый – тот, кто чувствует себя бедным. Прибеднялся-то прибеднялся, а у самого горшочек в саду зарыт: в Швейцарии Шишкин нажил все свои важные книжки. Плакать плакал, а сам знал, где в Цюрихе лучшие коктейли и занятное общество.
Это ради слов крестьянин Шишкин выглядел как можно более незаметным. Если выглядеть незаметным, бедным, никто не помешает радеть о хозяйстве, никто хозяйство не разорит. «Приходит текст, и вот тогда полет. И единственный страх все время, что тебя сейчас кто-нибудь собьет. Вот сейчас будет какая-нибудь авария, и роман останется недописанным».
Это ради слов крестьянин Шишкин так пекся о грантах, премиях и доходных кафедрах. И ради них же на остальном и остальных экономил. На мне тоже. Рассказывает он, к примеру, историю о том, что родился только благодаря диссиденту Владимиру Буковскому, которого на Корвалана обменяли. «Мама была директором школы, где учился Буковский. А Буковский организовал в школе подпольный рукописный журнал – разразился скандал, маму должны были выгнать. Подруги ей сказали: тебе нужна справка о беременности, или придется исчезнуть. И она забеременела – в итоге родился я. И это для меня была, так сказать, последняя возможность. Отец тогда уже спивался. Знаете, он из поколения тех, кто ушел на войну в семнадцать лет: проплавал всю войну на подлодке, вернулся к обычной жизни и уже не знал, чем себя занять. И они тогда уже несколько раз с мамой сходились, расходились... Маму не выгнали». Прогуливалась с Шишкиным по берегу цюрихского озера, слушала, блестя глазами, а он эту историю, оказывается, уже давно продал – это из книжки «По следам Байрона и Толстого».
Или слушала в следующем баре – «куда заходил Троцкий», – как в Цюрихе он первым делом поехал на могилу Джойса. Сел в трамвай, который шел на кладбище, а там толпа, хотя кроме как на кладбище ехать им некуда. Почему толпа? Не к Джойсу же, посмеялся про себя Шишкин. Вышел – толпа за ним. Пошел к Джойсу – и толпа к Джойсу. Присоединилась к другой толпе, которая уже была у Джойса. Шишкин думает: вот это город! А потом выяснилось, что просто рядом хоронили нобелевского лауреата, писателя Элиаса Канетти. Слушала Шишкина, снова блестя глазами, дома открыла его книжку – а там эта история. Слово в слово!
В шишкинском экономном хозяйстве всему находилось употребление: любой случайной встрече, любому знанию, любой козявочке. Услышал он, что, когда собакам во время научных опытов отрезали головы, собачьи глаза на отрезанных головах открывались, если позвать по имени, – прибрал фактик к рукам. Узнал, как сохраняли следы преступников криминалисты прошлых лет («если след покрыт водою, возьмите мучное сито и, держа его над водой, смело сыпьте через него гипсовый порошок до тех пор, пока след не покроется совершенно, и тогда в кругу набежавших мальчишек, затаивших дыхание от восхищения, вынимайте через полчаса готовый оттиск»), и это тащил в свое хозяйство.
Образцовый русский интеллигент, и. о. главного русского писателя, наследник Чехова и Пушкина, без пяти минут классик – а именно так принято в Москве думать о Михаиле Шишкине, – сам того не сознавая, вычислил личную формулу успеха. Чтобы в двухтысячных ему, Шишкину, быть образцовым русским интеллигентом, нужно для начала стать хорошим швейцарским крестьянином. И как после этого швейцарскому крестьянину не полюбить другого такого же? В Швейцарии Шишкин стал своим.
«А квартиру свою в Цюрихе я хочу оставить, – сказал Шишкин, собирающийся после Берлина в Америку, где его ждала должность преподавателя в университете и, главное, будет ждать невеста. – Чтобы была берлога, в которую всегда можно вернуться». С