Лучшее за неделю
Даниил Гранин
11 декабря 2010 г., 20:30

Годовые кольца

Читать на сайте
Иллюстрация: Aleksandra Slowik

 

Мне нравятся люди, которые в зрелом возрасте и даже в старости сохранили в себе ребенка. То есть не разучились изумляться чуду жизни. К сожалению или к счастью, я и сам такой. Шел на днях и вижу: солнце просвечивает сквозь пожелтевшие листья. Люди мимо идут, толкают меня, а я стою посреди тротуара, разинув рот, и глазею на эту красоту. Потом опомнился: ну что за идиот…

Ведь у ребенка какая жизнь: он живет на уровне травы, его не интересуют «высшие сферы». А интересуют трава, обувь, брюки, бегущие мимо собаки… Вот его мир, очень интересный мир, про который мы забыли. Потому что давно уже смот­рим под ноги, только когда видим там мусор или какое-то препятствие. Ребенок вырастает и постепенно покидает этот мир, переходя в другой, где существуют выражения лиц, чья-то речь и совсем иные звуки… Но мне и сейчас порой хочется туда, на уровень травы… Там то, из чего все вырастает.

Нас всех согревает детство. И это правильно: детство надо посещать, иначе оно зарастает в твоей памяти, и дороги туда уже не найдешь. У меня есть причина посещать его чаще: с тех пор как я стал городским жителем, мне не хватает поля, коров, кур, червяков и прочих букашек и козявок. Городской житель приезжает на природу отдох­нуть, а деревенский там живет. Это большая разница. Приобщение к природе, к деревенской жизни связано было с моим отцом, который всю жизнь занимался лесом – работал лесником, в леспромхозах.

В раннем детстве я ходил с ним на лесоразработки, на делянки, к дегтярям, которые гнали деготь, в смолокурни… Первые мои воспоминания связаны с лесами Новгородчины, Псковской области, Ленинградской. Тогда леса еще были густыми, и по проложенным в их чаще лежневым дорогам, то есть по деревянным рельсам, вагонетками тащили бревна. В памяти навсегда «застряли» лесозаготовки, лесные биржи, лесопильные рамы и восхитительные горы опилок. В городе дети играют в песочницах, а мы играли в опилках, которые куда лучше песка: когда в них зарываешься с головой, там внутри тепло, даже горячо…

Рядом с лесом всегда была река, где работали плотогоны. Бревна, сбитые в длинные секции, назывались «гонками». Наверное, от слова «гнать». У плотогонов был на плоту шалаш, возле него всегда что-то варилось. Когда плоты приставали к берегу, мы с них ныряли. Задача была такая: пронырнуть под плотами как можно дальше. Однажды я нырнул и заблудился: над тобой плотно сомкнутые бревна, и в какой стороне открытая вода – не понять. Не постучишь и не крикнешь. Страшно.

Но это все-таки было лучше, чем ложиться между рельс перед идущим поездом. Было у нас в детстве такое боевое крещение. Обычно мы жили на маленьких полустанках, мимо которых часто шел товарняк. Надо было выбежать перед самым поездом, чтобы машинист не успел затормозить, и лечь между рельс. В первый раз было страшно: состав грохочет над тобой, но не задевает. Я такое испытание выдержал дважды, лет в шесть-семь. А в одиннадцать уже считал это большой глупостью. Вряд ли родители догадывались о моих подвигах, иначе порки было бы не избежать.

Обычно меня секла мама, а отец не трогал. Он меня любил, мы ладили, и у нас был свой мужской заговор против мамы, державшей меня в строгости. В семье должен быть кто-то, кому можно уткнуться в колени.

Отец был очень добрый человек. Талант доброты, по-моему, был его главным талантом. К сожалению, со мной произошло то, что происходит с большинством детей. Я никогда не расспрашивал отца, и поэтому первая половина его жизни мне мало известна. Знаю, что он развелся и оставил первую семью, потому что влюбился в маму. У них была большая разница в возрасте – два­дцать три года. И это поначалу доставляло мне массу огорчений, потому что все считали отца моим дедушкой. Когда я родился, ему уже исполнилось лет сорок пять. Я много потом дрался, пытаясь доказать сверстникам, что папа – это папа. А они говорили, что папа таким старым не бывает. Для меня тогда самым важным было сделать так, чтобы отец об этих спорах не узнал и не обиделся. Но думаю, что он все знал.

При каждом леспромхозе, где работал отец, были бондарные мастерские, где бондари делали бочки. Я любил в них забираться, сидеть и смотреть, как мастера сбивают большие и маленькие бочонки. А это великое искусство – сбить бочку так, чтобы она не потекла, когда дерево высохнет. Бочки в деревне были у всех: без солений и варений деревенская жизнь немыслима.

Как жаль, что железная пята цивилизации идет вперед, оставляя далеко позади патриархальность. Так у нас почти начисто исчезла деревенская жизнь – для Петербурга, Москвы, Екатеринбурга и большинства российских городов. В этой нашей жизни нет места животным, в ней нет погоды – есть только сводки. Городской человек не смотрит на небо и не замечает, как подрастает трава, потому что ему не надо ее косить. Не знает, как она пахнет. Городской человек садится в машину и едет в лес, чтобы набрать там грибов или ягод. Хотя чаще всего предпочитает покупать их на рынке. Но сельская жизнь незаменима. Потому что, если ребенок не знает, откуда берутся молоко или яйца, он лишает себя большей части живой природы. Петух, поющий по утрам, или корова, которую можно погладить, или лошадь, к чьим бархатным ноздрям можно прикоснуться, – все это для подрастающего малыша незаменимо.

Взаимоотношения человека с природой – это важная часть культуры. Когда ты ежедневно видишь не музейную красоту, не сделанную, а красоту божественную, созданную Творцом. Во мне все это до сих пор живет. И именно благодаря отцу у меня было счастье деревенского детства. К сожалению, я уже не мог этого дать своей дочери. Наезды за город – не то. Настоящая деревенская жизнь – это не только летний отпуск в деревне. Это еще и зима, это сани, это необходимость топить печку, чтобы не только согреться, но и приготовить обед. А еще это осеннее без­до­рожье, до которого надо успеть обернуться с делами, чтобы не застрять в дороге.

Мы живем в городском доме, ничего не зная друг о друге. А в деревне, где все на виду, была своя система взаимопомощи. Я не идеализирую деревню: была там и бедность, и дикость. Но в каждой избе там висела картинная галерея, составленная из фотографий, отражающих жизнь нескольких поколений семьи. И ушедшие словно хранили тех, кто поселился в доме после них.

То, что отец – человек мудрый и добрый, я стал понимать не сразу, осознав это позже. Отец не был пахарем, у нас не было своего поля, но он очень любил свой огород. Растил огурцы, морковку и меня приучал к огородничеству. Помню, как он объяснял мне все стадии развития огурца – с момента, как тот выбрасывает два листика, до превращения в собственно огурец. Я навсегда запомнил его слова о том, что огурец и морковь отличаются тем, что не бывают незрелыми: их сразу можно есть. А вот ребенку, чтобы стать зрелым человеком, надо вырасти и набраться ума.

Однажды мы сидели на делянке, и отец показал мне пень с годовыми кольцами. Объяснил, что они бывают разной ширины в зависимости от того, было лето засушливым или дождливым. И, отметив на пне химическим карандашом год, в который сам родился, постепенно дошел до «моего» круга. И сказал, что, когда его не станет, мои круги будут расти и расти. И постепенно я стану старше собственного отца, а он останется где-то там, ближе к сердцевине дерева… Я мало что тогда понял. Но вот интересная особенность моей памяти: я накрепко запоминал именно то, что казалось мне непонятным. Так, однажды я проснулся ночью и услышал, как мама с отцом тихо, шепотом ссорятся. Я не понял из-за чего, но нечто главное в их разговоре все же уловил. И только много лет спустя, когда ни папы, ни мамы уже не было в живых, я вдруг понял причину их ссоры. Мама упрекала отца в том, что у него был роман с кем-то из деревенских. Детская память, как на пленку, механически записала эту непонятную ссору, словно разговор на чужом языке. А много позже «прокрутила» старую запись, язык которой мне, взрослому, стал понятным. И все это так крепко врезалось мне в память, потому что при полном непонимании у меня все же было ощущение важности этого разговора.

Иллюстрация: Aleksandra Slowik

Навсегда сохранилось в памяти воспоминание о том, как начиналась трагедия моего отца. Мы уже жили в городе, когда к нам пришли с обыс­ком. Отца арестовали, и мама ходила к нему на свидания и носила передачи. Затем его выслали. О причинах случившегося я узнал гораздо позже, когда всех подробностей этого дела уже было не восстановить. Отца арестовали за то, что он отказался дать показания на своего начальника. Тогда в стране шли громкие процессы «Промпартии» и «Экспортлеса», простых лесников забирали для дачи показаний. Но отец молчал, и его выслали в Сибирь, сначала в Невянск, а потом в Бийск. Он стал лишенцем, то есть был лишен права жить в крупных городах.

Отец аккуратно писал нам из Сибири. У него был удивительно красивый почерк. Письма эти он адресовал маме, но и для меня делал много приписок. Уже будучи старшеклассником, я, дурак, однажды написал отцу о том, что из-за него меня не приняли в комсомол. Это известие его буквально убило: в ответных письмах он винил себя в том, что испортил мне жизнь. Я тоже тогда в этом не сомневался: всех приняли в комсомол, а меня – нет. На комсомол мне было наплевать, но душила обида.

Это был 1936 год, и у многих одноклассников стали арестовывать родителей. Я дружил с латышом Толей Лютером, его отец в прошлом был издателем какой-то подпольной газеты, а потом стал большим начальником. Сначала арестовали отца, а потом выслали и самого Толю. У них была отдельная квартира в доме на набережной, где прежде жил Кутузов, и мы там часто собирались. Я был потрясен тем, что выслали не взрослого человека (к этому уже привыкли), а мальчика, моего друга. А потом и это стало обычным делом: родителей арестовывали, расстреливали, семьи высылали. Это было страшно, несравнимо с тем, что случилось со мной. У меня хоть и далеко, но все же был отец. Мы не могли понять, что такое «враги народа». И уж точно знали, что наши сосланные одноклассники ими не были. Когда я уже стал студентом, посадки еще продолжались.

В институте у меня был товарищ по фамилии Литебрандт, тоже из прибалтов. Его отец работал первым секретарем горкома в Кронштадте. И Леша, с которым мы были закадычными друзь­я­ми, этим родством с удовольствием пользовался. Он жил в знаменитом доме на Карповке, и мы с ним частенько ходили в Кировский театр с директорского входа и сидели в царской ложе, куда нам подавали дармовой лимонад. Я был к музыке довольно равнодушен, но ради всего остального был готов и потерпеть. Мы пили потрясающий лимонад из зеленых бутылок и слушали оперу. А потом Лешка исчез вслед за отцом. Мое отрочество и юность были полны исчезнувших друзей. Правда, Лешка потом откуда-то возник. А вот Жупахин с Канатчиковым сгинули бесследно. И всех было жалко. Даже Лешку Деринга, с которым мы постоянно дрались до крови. Не помню уже из-за чего, но бились жестоко.

А история с отцовской ссылкой продолжалась. Из Невянска его перевели в Бийск и дали «минус двенадцать». То есть запретили жить в двенадцати крупных городах России (по истечении второго срока он получил уже «минус шесть»). А я тогда учился в электротехническом. Мне нравилась радиофизика, и я мечтал вместе с моим товарищем поднять эту многообещающую науку на новую высоту. Я уже окончил второй курс, а начиная с третьего нам должны были преподавать спецпредметы, которые позволили бы потом обслуживать секретные объекты военно-морского флота. И вдруг меня вызывают в отдел кадров и говорят, что не могут допустить к секретам, поскольку мой отец – лишенец. И отчислили. А у меня только начался бурный роман с однокурсницей…

Надо сказать, что поначалу я собирался поступать на исторический. Но мама твердо сказала, что это не специальность для мужчины, а мне в отсутствие отца надо зарабатывать: матери одной не вытянуть меня с сестрой. Она и без того с ног сбилась, работая портнихой. Отец не зря влюбился в маму: она не только хорошо пела, но и обладала тонким художественным вкусом. Так что у нее отбоя от заказчиц не было. Но жизнь ее постоянно отравлена была страхом: она боялась фининспектора и прятала свое шитье при каждом звонке.

О том, что меня выгнали из института, я отцу не написал. Набравшись ума, не стал в нем снова будить чувство вины. Он и без того, любя меня, терзался мыслями о том, что искалечил мою жизнь. Ситуация была мучительная: он постоянно меня спрашивал в письмах об успехах в радиофизике, и я неизменно что-то врал в ответ. При этом постоянно пытался убедить себя в том, что отец мне жизнь вовсе не испортил. Что он ни в чем не виноват, просто время такое… Нелегкая это была борьба – с самим собой. Потом я поступил в Политехнический институт на специальность «электростанции», которая мне совсем не нравилась. А гидроэлектростанции я просто возненавидел, потому что во время поездок на практику убедился, как по ходу их строительства уродуется живая природа. Особенно было жалко рыбу, которой порой не хватало сил пройти через оставленные для нее рыбоходы… А еще я видел, как выселяют, а потом затопляют целые деревни, поля и леса. Для меня, который так любил лес, невыносимо было видеть, как над затопленными летом рощами в сентябре всплывают на поверхность пожелтевшие листья, которые и под водой продолжают отмечать осень.

Я и в детстве, и в более зрелом возрасте не слишком задумывался о том, за что люблю отца. Да, он был добрый, уютный человек. И я видел, как любили его в деревнях. Конечно, деревенские искали его расположения. Лес был нужен и на дрова, и чтобы подгнившие венцы в избе сменить, и баню построить. Отец многим помогал, но не думаю, что брал за это деньги. Тогда такой моды не было. Но его всегда приглашали с семьей на все престольные праздники. Любовно называли Данилычем, оказывали уважение. Нас водили от избы к избе, угощая в каждой пирогами, брагой, квасом, киселем… Боже, каких только не предлагали угощений. Потом пели песни и ходили драться деревня на деревню. Отец любил и умел выпить и всегда со вкусом парился в бане. И меня пытался приучить, но без особого успеха. Я всегда лежал на нижнем полке, когда остальные на самом верху лупили друг друга вениками, а потом нагишом бежали в снег. А еще отец был страстным картежником. Видно, в молодости он был очень азартным человеком, а потом запретил себе это дело. Может, после того как… выиграл маму в карты.

Его тогда послали в Вильно в командировку – не то работников завербовать, не то договор подписать. Я эту историю знаю смутно, поскольку она была табу в нашей семье. Кажется, мне ее рассказала сводная сестра, что-то потом выпытал у мамы. Отец был тогда женат и имел дочь, но в Вильно случайно встретился с мамой, которая тогда работала белошвейкой в мастерской. Он услышал ее пение, проходя мимо дома, остановился поглазеть и… безумно влюбился. Все эти дни они провели вместе, он водил ее в ресторан и в конце концов был признан. Но, чтобы развес­тись с первой семьей, отец должен был ее как-то обеспечить. А денег не было. Шел не то 1917-й, не то 1918 год, когда отец приехал в Петербург и пожаловался на судьбу своему приятелю. Тот предложил ему сыграть в карты: «При такой любви тебе должно повезти». И хотя у отца ничего, кроме казенных денег, в кармане не было, он решил рискнуть. Друзья отправились в знаменитый Владимирский клуб – с девицами, с вином и картежными столами (там теперь Театр имени Ленсовета). Не знаю, во что играли, но отец вы­играл приличную сумму. Желающие отыграться хотели его силой задержать, но он вырвался и убежал. Отдал деньги жене и дочке, развелся и женился на моей маме…

Недавно в одной компании зашел разговор о том, кто с какого года себя помнит. Я припомнил повесть Зощенко, герой которой пытался пробиться к своему детству. Дело в том, что у памяти есть странный запрет на раннее детство. Мы, как правило, не помним себя ни в два, ни в три года. Для нас закрыты эти самые сладкие годы младости, когда нас обучали ходить и говорить. Большинство людей помнит себя с пяти лет. Именно к этому времени относятся наши первые более или менее связные воспоминания. Но я трехлетним запомнил одну фантастическую сцену: отец подплывает на лодке… к окну. Я потом выяснил у мамы, что это было. В те времена мы с родителями жили в деревне Кошкино. Там началось наводнение, которое застало нас в избе, и отец подплыл на лодке к окошку, чтобы вытащить нас наружу. В памяти сохранилось еще несколько таких отрывочных сцен. Например, помню какой-то богатый дом, где над столом с блестящей посудой горела громадная керосиновая лампа. И еще там был необъятных размеров дядька. Мама позже объяснила, что это они с отцом гостили в доме помещика, до которого еще не успели добраться красные. Сохранились и осколки воспоминаний, как мы скитались по городам и весям, где, по словам отца, гуляли банды «зеленых» и еще каких-то бандитов.

А первое осознанное воспоминание – опять же о том, как отец берет меня в лес. Мы идем с ним по шпалам: у отца ноги длинные, и он идет ровно, а я маленький, и все время сбиваюсь с ноги. Помню, как мы едем по железной дороге на ручной дрезине и я наравне со всеми нажимаю на рычаги. Еще помню, как мы едем на лошади, запряженной в двуколку. Все деревни тогда были огорожены плетнями, и моя должность была соскакивать с телеги, открывать плетеную калитку и, пропустив двуколку, затворить калитку. А потом вприпрыжку догнать отца. Помню, как с ребятами мы водили лошадей в ночное. Как готовили на костре саломату: толкли в горшке картошку, добавляли яйца, молоко и все это запекали. Помню, как мальчишками собирались в выходной у церкви, где молодежь танцевала кадриль. А мы носились между ними и слушали частушки, в первую очередь запоминая срамные. После того как я попытался дома исполнить что-то из услышанного, мама крепко оттрепала меня за уши. А отец не тронул.

Еще помню, как отец наряжался на праздники. У него были две рубахи под галстук и съемные воротнички на запонках – одна спереди, другая сзади. Я любил смотреть, как ловко он их пристегивает. Меня еще очень интересовало, как он правит на ремне опасную бритву, а потом ею бреется. На Масленицу отец вместе с матерью жарил блины. Сколько тогда блинов съедали – страшно вспомнить. Помню, когда я был маленьким, бабы мылись вместе с мужиками. А когда повзрослел, стали мыться раздельно. Отец парился с мужиками, потом все сидели в предбаннике, отдыхали, расчесывали волосы гребнем и шли домой. А дома дощатые полы были выскоблены, уже кипел самовар, а на столе стояли пироги или кокорки. И устойчивая прелесть была в этом субботнем банном обряде.

Иллюстрация: Aleksandra Slowik

Благодаря отцу я с детства знаю разные породы деревьев, и чем они болеют, и что такое подлесок или сухостой… Я знаю, чем отличается заготовка летнего дерева от заготовки осеннего или зимнего. И помню значение всех этих магических слов: «пробс», «баланс», «рейка»… Еще знаю, как гнать березовый сок и живицу. Помню, что прочные ручки получаются из рябины. И что ольховые дрова горят с особым ароматом.

Когда отец после войны вернулся в город, он был в большом почете у дворников. Многие тогда топили печи дровами, покупая их на лесной бирже. И отец всегда советовал дворникам, какие дрова лучше, как мерить их – кубометрами или вязанками. Привезут на двор воз дров – он тут же на глаз определял их количество и качество. Знал, что полусухие лучше сухих и в какой пропорции дорогие березовые дрова нужно смешивать с более дешевыми породами…

Большую часть жизни я испытывал чувство вины перед отцом за то, что порой винил его, безвинного. А он чувствовал себя виноватым передо мной. Это были сложные отношения, которые никогда не выражались в словах.

Семья наша воссоединилась после войны. Но и раньше, до войны, когда отцу дали «минус шесть» и он жил где-то на Новгородчине – в Пестове или в Анциферове, он частенько полулегально к нам приезжал: привозил деревенские продукты, соленья и варенья.

Отец прожил долго – семьдесят восемь лет. Но я до сих пор мучаюсь тем, что так и не спросил, чем он увлекался в молодости. Или про то, как мы жили в гражданскую войну и кто такие были «зеленые». А еще – почему моя сводная сестра знала Коллонтай и уверяла, что это отец их познакомил…

Когда он окончательно вернулся в город, я был взрослым человеком, и у меня уже вышел роман «Искатели». Отец, конечно, был очень за меня рад. Но я не уверен, что он в полной мере понимал, что это именно я написал. Отец был очень грамотный человек, но совместить со мной понятие «писатель» ему было трудно. Когда я работал инженером в «Ленэнерго» – это было понятно. А то, что произошло со мной тогда, даже моя жена не вполне понимала. Впрочем, как и я сам. Ведь что такое литература? Это когда из ничего создается что-то. И более того: из никого создается кто-то. И этот кто-то оказывается порой более живым и понятным другим людям, чем просто живые люди. Писатель – тот же творец, способный вдохнуть жизнь в неживое.

Отец мой не был биологом, но, сам того не зная, он преподал мне великую науку о жизни природы. И вся эта наука оказалась бесценным сокровищем, которое вроде бы никак не востребовано в моей взрослой жизни. Многое из прежних запасов оказалось в ней ненужным. В том числе и из прежней моей профессии. Но все, что связано с живой природой, к тайнам которой приобщал меня отец, я ненужным считать не могу. Он на­учил меня видеть, какими прозрачными становятся листья к осени. Осенний сад, с не опавшей еще листвой, – все-таки светлый, радостный.

Давным-давно я уже сам отец. И, только став отцом, начал понимать, какая это трудная забота. У матери куда больше возможностей показать свою заботу ребенку: и когда кормит его, и когда водит в школу, и когда потом обсуждает с ним его первые влюбленности. Все это не отцовское. А отцовское призвание другое, это довольно узкая дорога к душе сына или дочки. Иногда она начинает петлять, порой ее вовсе теряешь. И тогда я вспоминаю отца. Он не мог дать мне ничего особенного, кроме любви. И это была трудная любовь, поскольку много лет нас разделяли расстояния. Но вспоминаются и очень конкретные вещи: например, отец научил меня играть в шахматы, кататься на велосипеде и плавать – просто бросил в воду, и я поплыл. Это очень важно, чтобы отец оставался с тобой. Думаю, что это одна из самых дорогих вещей, которые может иметь человек.

Редакция благодарит Татьяну Позняк за помощь в подготовке этого материала.

Обсудить на сайте