Лучшее за неделю
Александр Иличевский
25 января 2011 г., 09:40

Математик

Читать на сайте
Иллюстрация: Алексей Курбатов

иллюстрации  Алексея Курбатова

Главы из нового романа

Владимиру Губайловскому

ГЛАВА 1.

Первое явление Хана

В те времена мир еще не осознал благую весть интернета, и Максиму Покровскому было только тридцать шесть лет. Планета еще не содрогнулась от взорвавшейся ипотеки, и салон бизнес-класса рейса Амстердам-Пекин был полон.

Жена заснула сразу после набора высоты. Максим убедился, что мышцы ее лица расслаблены, потянулся пальцем к ее приоткрытым губам, убрал руку, выпрямился и стал шепотом уговаривать стюардессу налить ему конь­яка: «Страха не ведают только женщины и дети, а я смертельно боюсь летать».

Пока тянул коньяк, не шевелился, косился на профиль жены, матери двух его детей, мальчика и девочки. Иногда, как сейчас, когда он смотрел на нее спящую, ему казалось, что видит ее впервые или будто отвык от нее и теперь вынужден преодолевать настороженность – словно теперь стоит задача привыкнуть к новой, пришитой руке, смешанное чувство приобретения и придирчивости к обнове. Прямые волосы чуть ниже плеч, высокие скулы, прямой нос – наполовину гречанка. Отец – дипломат, аристократ – родовое поместье в Афинах, сейчас наслаждается на пенсии преклонением соотечественников, родной кухней, ранними утрами уходит в море на шлюпке ловить рыбу; мать – номенклатурная москвичка, сильная, властная и вздорная; вилла родителей на Патмосе, где Максу побывать было заказано, в то время как ему всегда очень хотелось, ибо вечная его борьба с внешним миром, который мешал ему сосредоточиться, привела к тому, что образ идеальных условий работы виделся ему в точности, как в случае апостола Иоанна, который в уединении на острове писал «Откровение», всматриваясь время от времени в морской горизонт, в наилучший фон умозрения.

Брак родителей его жены – плод антимонархических репрессий хунты «черных полковников», которые вынудили отца Нины на полтора десятилетия обрести убежище в Москве. Облик дочери не занимал ни у русоволосой полной матери, время от времени порывисто несшей тревожные пассажи обо всем на свете, ни у восточной жгучести и разнеженной вальяжности во всей позе, речи, жестах отца. Случайно вынутая из генной библиотеки последовательность кода отмотала в фенотипе три тысячелетия. Нина вся – особенно тонкой, но полнобедрой своей фигурой – напоминала изображения, населяющие барельефы храмов Дельф и Эфеса. Широкоглазая грация отличалась внезапными вспышками гнева, возникновение которых Максим никогда не мог предугадать. Имея взрослый разряд по волейболу и будучи левшой, Нина наносила сокрушительные и внезапные оплеухи, силу которых Максим не раз имел возможность испытать на себе. Эти оплеухи приводили его в отчаяние, он едва сдерживался, чтобы не ответить, однажды схватил ее поперек и перевернул вокруг головы, и она стала как шелковая.

Отключаясь, он любовался воинственно-жреческим профилем жены. Снова их совместная поездка обернулась для нее битвой. Муж разгильдяй и изверг, несносный капризный человек, суть которого ей была неведома, и она это сознавала, однако была не в силах противостоять некоторому варварству внутри себя, которое дозволяло ей обращаться с мужем как с существом, стоящим с ней на той же ступени эволюции.

В Амстердаме служба безопасности отказалась про­пус­кать Максима на борт, но Нина всегда готова к боевым действиям, она всегда рядом с мужем начеку, будто это не муж, а огнестрельное оружие в руках обезьяны. Достала папку, выпростала пригласительные грамоты, в которые службисты даже не заглянули. Тогда она достала разворот из «Нью-Йорк таймс» – интервью с фотографией на половину полосы. Нина объяснила, что вот этот отвергаемый секьюрити, взлохмаченный, в дымину пьяный тип в растянутом на животе и локтях свитере как раз и есть тот, кто изображен посреди газетного листа: светло улыбающийся человек с лицом подростка, в пиджаке и белоснежной рубашке с отложным крахмальным воротничком, лауреат крупнейшей в мире математической премии. Она предъ­яви­ла приглашение Всемирного математического конгресса, который завтра открывается в Пекине. Объяснила, что к чему: вселенский конгресс проходит раз в четыре года и приурочен к вручению Филдсовских медалей – наград, чей статус равен Нобелевской премии. А вот этот перебравший, усталый молодой человек – один из двух виновников этого события.

Долговязый, с грацией динозавра и серым взглядом службист тщательно сверил все буквы в последовательности Maxim Pokrovsky, стоящей в паспорте, в приглашении и в газетном лоскуте. С кем-то связался по рации, чтобы подтвердить решение, и долго что-то выяснял – в сторонке, неслышно. Наконец подошел и протянул в сторону руку, давая разрешение пройти на посадку. Тем временем Максим вился плющом у стойки регистрации, ища равновесия, клевал носом, пока Нина не взяла железно его за руку. Рука заныла, и он выпрямился от боли, как гальванизированный труп.

Очнулся над Тянь-Шанем от тишины – проснулся от испуга, что выключились двигатели самолета, но оказалось, что заложило уши, – продулся в нос и потянулся глотнуть еще. Но застыл, глядя в лицо гор, которые разлились заревым светом и чернильной тенью до горизонта. Прямо по курсу брезжил рассвет, и верхушка пирамидальной горы, господствовавшей в районе, над которым они пролетали, была освещена кровавым лучом. Отчего-то она казалась полупрозрачной. Макс сглотнул (уже пятую порцию) и вгляделся в исполина. Что-то ему померещилось поверх дымящихся снеговых гребней, он увидел в полупрозрачной толще скального массива, составлявшего вершину горы, женское лицо, иконный лик, заключенный в кило­мет­ро­вой высоты камень. Скорбящий женский образ всматривался в него. Он тряхнул головой, но видение не исчезло. Гора проплывала, на нее надвигалась черная плоскость крыла. Он наклонился к иллюминатору и задел жену.

Нина очнулась, вырвала из рук бокал. Максим сжался весь, отвернулся, сделал вид, что заснул. И он сам почти добрался до края забытья, но сделал усилие очнуться и пальцами в рюкзаке с ноутбуком нащупал заначку – диск металлической фляги с бурбоном, нераспознанной на детекторе, – которая позволила ему провести остаток полета в анабиозе.

В таком виде Макса нельзя было показывать даже Богу. Едва не выламывая ему руку, Нина проволокла мужа мимо встречавших с транспарантом International Math Congress, с телевизионными камерами и толпой корреспондентов. Они еще не раз воспользуются тем, что европейские лица трудно распознаются азиатским глазом. У выхода лился рекой глянца лимузин. Не для них ли? Она метнулась в сторону, к стоянке такси, швырнула Макса на заднее сиденье, сама скользнула поверх него и, выпрастывая из-под себя его бедро, сунула водителю приглашение, адрес был выделен маркером.

Отель словно возносился вместе с колоннами внутреннего зала куда-то вверх, следуя за отраженным от зеркально-мраморного пола ливнем света. Макс жмурился и что-то бормотал, пока их регистрировали у стоек, а когда на девушку, которая вводила данные их паспортов в регистрационные формы, случился приступ икоты – громкой, беспощадной, сокрушавшей все ее щуплое азиатское тело, – Нина поморщилась, а Макс, шатаясь, все-таки справился с соскочившим с плеча рюкзаком, достал из него бутылочку с водой и предложил девушке попить.

В скоростном лифте у Нины подкосились колени, звучавший из потолочных динамиков Вивальди, казалось, унесся куда-то вниз, потому что от стремительного подъема заложило уши; портье выкатил тележку с багажом на семьдесят шестом этаже. Макс сразу потерялся в многокомнатном люксе с панорамной стеклянной стеной, за которой разверзалась световой икрой пекинская тьма, заставленная светящимися островами небоскребов.

Нина попросила горничную опустошить бар и забрать с собой всю выпивку, а взамен принести побольше минералки и ни при каких условиях в будущем не доставлять в их номер алкоголь. Горничная поклонилась, исчезла, но вместо бутылок с минералкой принесла стопку полотенец и снова получила инструкции от раздраженной Нины.

Развесив вещи, она разделась и поискала Макса – он спал в джакузи голым, воду пустить не сумел, не разобрался: слишком много кранов и кнопок, отовсюду брызжет, но ниоткуда не льет. Выволокла его, закутала в халат, усадила в кресло, влила литр минералки, на всякий случай скормила успокоительное, уложила.

И тут журналисты протиснулись вслед за горничной – пришлось объясняться и давать интервью вместо мужа. Но кое-как справилась: сказала, что муж предельно сосредоточен перед завтрашней церемонией и времени на общение у него в обрез.

Приняв ванну, она рухнула в постель, но скоро заворочалась, ей не спалось на такой высоте, ей бы самой сейчас пригодилось спиртное, чтобы смягчить сосущую тревогу, которую излучало окно их номера. С такой высоты огни шедших на посадку самолетов были существенно ближе городских огней; казалось, что в кабине летчиков можно разглядеть силуэт: рука, плечо, подголовник кресла; в иллюминаторах – полумесяцы профилей; вспышки маяков выхватывали металлические паруса по крыльям и брюху фюзеляжа… Максим сопел, посвистывал во сне и вдруг замолкал. Тогда она прислушивалась и присматривалась, как в лунном свете едва колышется край одеяла, толкаемый его грудью. И с облегчением снова слышала дыхание мужа. Наконец не выдержала и, закусив подушку, завыла, разрыдалась; скуля потихоньку, выплакалась от души, иногда поглядывала на профиль мужа – стремительный и беззащитный, с сильно торчащим, как у подростка, кадыком. Сон после плача пришел глубокий и полный сытной черноты, чернил забытья, которыми пользуются все те, кто приближается к тайнам мирозданья.

Утром Нина приняла ванну, воду спускать не стала, вложила в нее Макса, прибавила горячей. Занялась маникюром и позвонила в Афины. Поговорила с мамой и детьми, которых дед вчера возил на Вульягмени – показывать лебедей. Во время разговора напряженное ее лицо оттаяло проступившей улыбкой. Она помнила, как в детстве отец тоже возил ее на это озеро: садилось солнце за склоны, мгновенно темневшие синими провалами теней, хвойная духота одуряла, под капотом машины что-то потрескивало. Отец подал ей руку, и она вскарабкалась на валун, чтобы получше разглядеть сверху кипящее облако лебедей: сильные белые птицы скользят по закатному зеркалу и перелетают, срезая воздух огромными крыльями, загнутыми вверх концами.

Затем Нина позвонила подруге и среди прочего обронила: «Я выходила замуж за гения, а оказалось, что вышла за пьяницу. Что мне с того, что гении тоже люди? Гений лучше виден издали. Вблизи – это человек. Отец не может мне простить этой глупости. Но я заслужу прощение, я поум­нею…»

Завтракали на верхотуре во вращающемся ресторане с прозрачным полом. Было страшно, и Нина смотрела только в тарелку. Под ними ползла туманная пропасть Пекина. Макс пил минералку с закрытыми глазами.

На выходе их ждали люди с пухлыми микрофонами, операторы с камерами на плечах вытягивались на цыпочках и толкались друг с другом. В интервью Максим путано, запинаясь, возвращаясь вновь к уже выраженной мысли и стараясь ее переформулировать более точно, подробно отвечал на вопросы; его мутило, он старался улыбаться, но мука искажала его гримасу, и казалось, что он борется с изжогой, стараясь усилием воли подавить жгучее ползучее жжение в пищеводе.

«Не знаменитый ученый, а нашкодивший студент», – подумала Нина. Она вывела мужа на улицу в поисках парикмахерской. Уходящие в толщу смога дома-города, которые не снились и Манхэттену, «бентли», «роллс-рой­сы» на запруженных велосипедистами улицах, перекрестки с неприступными пешеходными переходами, регулировщики с флажками, отчаянно дублирующие светофоры, на которые толпы не обращали никакого внимания, мно­го­этаж­ная роскошь и шик, которые перемежались социалистической застройкой – трущобами, где не было канализации, отчего на каждом шагу попадались общественные туалеты, источники вони, – вот с чего начались и чем закончились поиски парикмахерской. Наконец Нину осенило, что подстричь Макса можно и в отеле.

На подъезде к дворцу торжеств улица была увешана портретами лауреатов, завидев которые Максим разволновался, сделался еще более угрюмым и погрозил кому-то кулаком, когда в очередной раз ему навстречу попался собственный портрет размером со школьную доску. В этом году комитет Филдсовской премии смог отобрать только двух достойных награды. Макс на портрете особенно был похож на подростка: задорный взгляд и челка; он никак не мог вспомнить, где его сфотографировали, и оттого возникало гадкое ощущение того, что за ним подсматривали. Жюльен Сати – еще один лауреат – на портрете скромно улыбался.

На четыре года старше Покровского, Сати слыл легендой мужества среди математиков. В начале карьеры шесть лет он работал вместе со своей группой над большой алгебраической проблемой, и вдруг выяснилось, что на одном из начальных этапов им была совершена ошибка. Из-за нее теперь рушилось все логическое здание, все годы работы шли насмарку. Это был тот тип трагедии, после которой человек превращается в собственную тень. Однако Сати нашел в себе мужество продолжать, и последовавшие девять лет работы привели наконец его сюда, на церемонию вручения крупнейшей математической премии.

Покровский тоже был легендой научного мира, счастливчиком, в судьбе которого удача, талант и темперамент умножали друг друга. Практически в одиночку, еще совсем молодым человеком он построил мощную отрасль топологии, по сути, положил начало новому богатому разделу математики. Такие задачи неподъемны для одного человека. В современной математике, чья сложность достигла пределов возможностей человеческого мозга, крупные задачи решаются совместными усилиями многих ученых. Максим за семь лет справился почти в одиночку. За это время совершил путешествие по маршруту: МГУ–Стэнфорд–Нина–Гарвард–Эколь Нормаль–Принстон. И еще три года ушло на перепроверку, уточнения, дополнения, два десятка конференций и летних школ. В современной математике года уходят не только на решение задачи, но и на проверку решения. Построенная им многообъемлющая задача из саженца стала рощей. Семь лет работы увенчались триумфом.

Государственная важность конгресса зашкаливала. Сообщения из Математического института транслировались в каждом новостном выпуске. Участников конгресса, опознаваемых по беджикам и значкам, народонаселение приветствовало на улицах и рынках, как героев-первопроходцев. Они подходили к ним и просили вместе с ними сфотографироваться. Нина сняла беджик и надела темные очки, чтобы отстраниться от приветливых китайцев. Максим не умел отбиться и, пока Нина ждала его в сторонке, был раздираем толпой горожан, облепивших его с плот­ностью роя.

Премии вручались в правительственном дворце, высившемся помесью Тадж-Махала и Замка Кафки. Торжественная церемония следовала устройству съезда компартии. Филенчатые трибуны, полные людей в чесучовых костюмах, шеренги микрофонов перед ними и на кафедре, горы цветов на сцене. От запаха лилий Максима затошнило. Взмокший, он осовело улыбался, время от времени теребил узел галстука и выкручивал шею, борясь с тугим воротничком. Из-за того что они с Сати были одной комплекции и роста, президент Китая перепутал лауреатов. Им пришлось тут же на сцене обменяться дипломами и медалями. В зале стоя аплодировали три тысячи человек, полчаса грома и поклонов оглушили Макса, и он стал потихоньку терять сознание.

Вечером довольная Нина, выйдя из ванной в банном халате и с бокалом брюта в руке, села на кровать и включила телевизор. На нее с подушки недоверчиво поглядывал Максим, украдкой опорожнивший заначенный бурбон. Пока мелькали каналы, Нина приобняла мужа, но тот боялся, что она услышит, что от него пахнет спиртным, и потому только неловко ткнулся в знак признания ей в плечо, скользнул к груди, но Нина хохотнула: «Балуешься!» – и отстранилась, потому что новости перешли к событиям математического конгресса, показали репортаж о вручении премии, а затем дали интервью с лохматым и помятым Максом, взятое еще до парикмахерской. Нине захотелось расплакаться, экран телевизора дрогнул и поплыл, она кинулась в ванную, чему очень был рад Максим, который наконец выскользнул из номера, чтобы спуститься в бар, где ему днем понравился коктейль из перуанской виноградной водки со взбитым яичным белком; он третий день ничего не ел, и сытное пойло казалось ему нектаром…

За неделю, в которую они изъездили полстраны, Максим измучился под надзором жены, не позволявшей ему ни капли выпивки.

– Пошевеливайся, мы отстали, – говорила Нина и хватала мужа за руку.

Он взглядывал на нее с покорной ненавистью, и они снова километр за километром ползли по гребню Великой Китайской стены, взрезавшей дымчатую бездну степи, полную пепельно-солнечного ливня; струйки туристов брели по драконьему ее хребту, изгибавшемуся от башни к башне к горизонту. Нина наслаждалась простором, своей сильной, пружинистой походкой и скоро снова отрывалась от мужа.

Она устала за последние четыре года остужать в себе раздражение и нелюбовь к мужу вспышками гордости за него, сознанием того, что он отец ее детей. Заняв пожизненный пост в одном из крупнейших мировых исследовательских центров, Максим предался пьянству и экспериментам с психоделическими веществами. Пьянствовал он и раньше, но работа помогала укреплению воли, и Нина каждый раз успокаивала себя тем, что ему в самом деле необходимо расслабиться после нескольких месяцев мощного спурта. Макс в ответ на увещевания ссылался на пример Фолкнера, входившего, как капитан Немо на глубину, в запои после каждого романа. «Ниночка, не трепыхайся. Таков закон жизнедеятельности. Крестьяне работают полгода и потом всю зиму вкушают плоды свои». Но остановись он только на пьянстве, было б еще полбеды. После долгосрочного отсутствия она три раза уже обнаруживала в доме настоящую химическую лабораторию: закопченного жука, составленного из стеклянных трубок, колб, реторт и перегонных горелок.

«У меня друг детства Володька Осовцов – химик, физикой взрыва занимается. И я в школе химией через него заразился. Нитроглицерин делал, не взорвался. Второе место на всесоюзной олимпиаде. Имею я право на хобби?»

Нина не слушала. Осколки скрипели между кафелем и ее каблуками.

Где бы Макс ни оказывался, прежде всего он разведывал злачные места. Год назад в Сиднее после первой же сессии конференции он подался в порт, чтобы выяснить, где здесь можно дунуть. Он ходил из кабака в кабак и приставал к барменам с одним и тем же вопросом. Вскоре его повязали – до выяснения, – потому что приняли за курьера, пытающегося наладить международные связи.

Иллюстрация: Алексей Курбатов

Однажды Нине пришлось вызвать службу спасения. Галлюцинирующий профессор пытался разложить костер на кухне из детских кубиков и пирамидок, дрожал и говорил, что они в тайге, самолет их разбился и нужно срочно делать балаганы, как его учили альпинисты, – чтобы согреть людей. Он заволок из гаража палатку и навесил над кухонной плитой. И снова стал зажигать спички. Удивленные пожарные и фельдшер кое-как утихомирили профессора.

Последние полгода Максим пренебрег третью семинаров. Университетское начальство не брало обязательств с профессоров, избранных им пожизненно. Тридцать пять крупнейших ученых мира были гордостью университета, и попечители готовы были платить за один только список их имен.

И все бы ничего – заботиться о муже полагается и обществом, и Богом. Но в последнее время она боялась оставлять с ним детей. Отца дети боялись истерически и в то же время испытывали к нему приступы обожания, особенно дочка. Максим вечно на них орал, требуя тишины, демонстративно уходил из дома в библиотеку. Время от времени брал их с собой на весь день в Черепаховый зоопарк. Мальчику очень нравился белый тигр, альбинос. Он его рисовал белым карандашом. Максим не понимал, как можно что-то нарисовать белым карандашом, но мальчик был упорен – поджимал губы и продолжал тереть карандашом альбомный лист… Даже то, что сын пронзительно похож на него, раздражало Максима: еще один мученик народился.

Последние месяцы Нина не отпускала детей ни на шаг. Сейчас они в Афинах. Нина еще не была готова оставить Макса, но решила, что сын пойдет в школу под надзором ее родителей.

Максу не понравился Китай. Ни города, ни равнины, ни реки. Только в Шанхае он оттаял и долго с любопытством ходил по новенькому городу, полному многоэтажных дорожных эстакад, бетонными реками льющихся ввысь.

В аэропорту он поцеловал жену у стойки регистрации и отправился в Duty Free. Он чувствовал, что Нина смотрит ему вслед – жгло под лопаткой. Но не оглянулся.

Женился он еще в Стэнфорде, куда Нина была отряжена отцом обучаться экономике. Рослая, с прямыми бровями, отвесной спиной, очень светская и в то же время задушевная, настоящий гений общения, с первых секунд увлекавшая нового собеседника, она заставляла любоваться собой. Максим, вечно испытывавший затруднения в общении, часто неспособный даже только набрать телефонный номер незнакомого человека, завидовал ей и исподволь надеялся, что она станет для него окошком в мир; в самом деле близость Нины снимала с его плеч напряжение перед настоящим.

Максим не понимал, как могут жить простые люди – почтмейстеры, пожарные, продавцы. Ему казалось, что жизни их не имеют никакого смысла, и он ужасался, представляя себя на месте кого-нибудь из них. Сходное ощущение он в последнее время испытывал и в отношении жены: воспитание их детей теперь не казалось оправдывающей ее жизнь целью. И вот это ощущение вызывало в нем острую душевную боль, порой невыносимую.

Нина с детских лет вела подробный дневник; копии некоторых последних страниц она имела обыкновение отсылать друзьям или отцу – вместо писем. Детей она воспитывала по инструкциям деда: послушание, послушание и деловитость.

Максим настолько был занят наукой, что отдаление между ним и семьей всегда списывал на нехватку времени для общения. Однако избыток досуга так и не разжег заново семейный очаг.

Максим боялся жены, как боятся совести.

 

ГЛАВА 2.

Новая мысль

Максим вырос в семье, страдавшей недостаточностью любви. Родители его познакомились в очереди за яблоками «джонатан» в магазине на Тверской, в предновогодней толчее, поглощенной покупками к праздничному столу. Мама жила в Лобне, отец – в Долгопрудном, и в тот же вечер он окликнул ее на платформе Савеловского вокзала. В вагоне они обсуждали фильм Киры Муратовой «Долгие проводы». В тот час им показалось, что они знают все друг о друге и вечности. Отец занимался астрофизикой, на летние месяцы вывозил семью в горный поселок при Архызской обсерватории. Макс купал коней, ходил в ночное, доил овец, возил­ся с пастушьими овчарками, занимался альпинизмом, мог полдня карабкаться на скальный столб. В старших классах подолгу летом и зимой с рюкзаком книжек поднимался в Джамагат, жил на контрольно-спасательной станции, занимался математикой, параллельно исследуя с московскими командами всю Теберду и Домбай. Однажды спустился в Архыз и показал родителям диплом аль­пи­ни­ста-перворазрядника.

Мама преподавала в школе физику, любила лыжные походы. Отец с ней развелся во время первой весенней сессии Макса на мехмате. Долгосрочная любовница его была москвичкой, дочерью генерала авиации, всегда улыбалась, широкобедрая, но сухая и вся вогнутая, как вобла, у нее уже были мимические морщины в уголках рта, как у при­учен­ных к механической приветливости стюардесс. Дочь ее, подросток, училась в Гнесинке, таскалась везде с виолончелью и обожала будущего отчима.

Максим только тогда понял, что в стране происходит что-то невеселое, когда вернулся из-за границы после месяца летней школы в Турине и обнаружил в табачном киоске, что коробок спичек теперь стоит рубль, а не копейку. В тот год отец вернулся из Чикаго, где работал по контракту в университете. В течение месяца развелся, женился заново и выехал с новой семьей в Америку навсегда. Приемная дочь играла теперь в оркестре Чикагской филармонии. В один из визитов к отцу Максим пошел с ним на концерт – слушали Девятую симфонию Малера.

После развода мать сначала вместе со своей лаборанткой разбавляла спирт грейпфрутовым соком. Потом у нее появи­лась компания. Максим то и дело заставал у них в квартире в Долгопрудном мутных личностей с гитарой, романсами или проклятым бардовским репертуаром. Первые годы он считал: мать сама виновата. «Слишком была требовательна. Когда любишь, нельзя поглощать».

«Сыночек, как ты учишься? Все благополучно?.. А я – видишь сам – плоха совсем. Меня ненависть съела. Почему твой отец так поступил? Почему он растоптал меня? Я была рабой его, все горести и радости разделяла с ним… Он бесчестный человек. Не учись у него, сыночек, ничему не учись. Людей надо жалеть. Люди слабые. Люди хрупкие… Одним движением ты можешь зачеркнуть чью-то жизнь. Будь осторожен, внимателен. Жалей людей… Человек в слабости беден и мучителен сам себе…»

Максим выслушивал мать молча. Приезжая из Америки, он бывал у нее не больше получаса. Раз в семестр посылал ей деньги через друзей. Друзьям его она всегда назначала встречи у Центрального телеграфа, на их обычном, семейном месте встречи в Москве. Здесь в юности она встречалась с отцом и потом с Максимом. Последний раз сын видел мать здесь, на взгорье Тверской улицы, когда при­мчал­ся из университета в день объявления результатов приемных экзаменов. Взволнованная мама стояла в своем любимом платье с мальвами. Она купила подарок – перчатки, и протягивала их – сейчас, среди лета, ничего не спрашивая, готовая к горю, к тому, что отправит осенью сына в армию…

Максим взял перчатки – всю школу он мечтал о настоящих лайковых перчатках – и обнял мать: «Поступил!». Она расплакалась, и пошли они с сыном в Газетный переулок, в кирху, где под высоченными сводами гудел и потел в душных глухих кабинках с раскаленными трубками междугородный телефонный узел. Голос отца, находившегося в Архызе, едва можно было расслышать: «Да! Да!».

Макс вылетел в Минводы на следующий день и провел остаток лета на альпийских маковых лугах, отъедаясь шашлыком, отпаиваясь козьим молоком. В то лето он впервые попробовал терьяк – ссохшиеся капли сока из надрезов на маковых коробочках. От нескольких затяжек его запрокидывало вверх, и он опускался в сочную прохладную траву, где пролеживал день напролет, время от времени поднимая глаза от тетради или книги, чтобы расслабить хрусталик созерцанием снежных великанов, изум­руд­но­го плато перед ними, благодатного пастбища, прозванного альпинистами Сковородкой. Каждая тропка, каждый куст или дерево в таком прозрачном воздухе – сколь бы ни были удалены эти объекты – виделись здесь во всей своей предельно четкой отдельности. Горы представлялись Максу реальными воплощениями математических вершин, к которым он научался стремиться. Если бы спросили его: «На что похожа великая мысль?», он бы ответил: «На сложную вершину. И это не я придумал. Гильберт писал: “Изучение трудных математических доказательств можно сравнить с восхождением. У подножья вершины находится общекультурный просвещенный ум. Восхождение может занимать месяцы, а развитие математической мысли – годы, причем в обоих случаях мы имеем дело с несколькими промежуточными этапами. В базовом лагере на высокогорье собирается весь состав экспедиции, что соответствует этапу получения математического образования, необходимого для понимания формулируемой задачи. Дальнейшее движение к вершине происходит этапами, за которые основываются промежуточные лагеря, необходимые для все более и более высокой заброски требуемого снаряжения и продуктов питания. В математике такими освоенными лагерями являются теории и теоремы. В современной математике средний уровень базового лагеря становится все выше и выше”».

Сейчас уже лет шесть, приезжая, он заставал у матери смесь богемного притона и богадельни. Она давно не работала, в ее квартире вечно кто-то хозяйничал, нахлебничал. Среди хлыщеватых или бородатых мужиков с гитарами и тромбонами в чехлах, которые лишь полдня бывали трезвыми и вечно прятали в полиэтиленовые пакеты или доставали из них бутылки, ему запомнился чувствительный, слезливый и восторженный философ; он, видимо, переболел в детстве полиомиелитом, и потому его позы и жесты были зажаты и перекошены. Он полулежал на тахте в кухне, поднимаясь только для того, чтобы не задох­нуть­ся опрокидываемой рюмкой, которую он как-то умуд­рял­ся донести до рта в пляшущей руке. Философ время от времени извергал отвлеченные суждения и распалялся от осмысленности во взгляде Максима при именах: Шестов, Гуссерль, Хайдеггер, Бубер. Отталкиваясь от какой-то незначащей бытовой проблемы, он принимался говорить очень горячо и складно, как увлеченный лектор, да он им и был – университетский доцент. Мать, поглощенная руинами отринутых эпохой личностей – научных работников и иных носителей приличных профессий, которые стали спекулянтами, расклейщиками объявлений, челночниками, выпивохами, бомжами, – отчего-то не гнала философа.

Макс не был способен отличить ее сожителей от приживал.

Однажды он остался чуть дольше. Сидел, наблюдал вечное застолье, изломанную мать с одутловатым испитым лицом, которая вдруг спохватывалась, выходила из равнодушия, взглядывая на него, застилалась слезами, отчего выглядела моложе, и тут же шарила по столу, прикуривая жадно еще одну сигарету. Иногда она уходила в ванную – подвести глаза.

В преддверии Филдса Максим понял, что давным-давно устал от математики, что теперь истощение и опустошение накрыли его каменной волной. Сначала он пил из бравады. Затем из ожесточения. Он чувствовал, что ему нужно поставить точку. Он ждал этой точки. А пока пил и вспоминал. Что было в начале?

В начале были динозавры. Книга «Рептилии древности и современности». Потом «Занимательная химия»: ванная комната превратилась в лабораторию, магниевый сплав добывался в Жуковском на свалках близ аэродрома – отрезать ножовкой от какой-нибудь полетной железяки, а марганцовка продается в аптеке. После на письменном столе шлифовались линзы для телескопа: в этом Максим достиг большой сноровки – он и сейчас, подобно китайскому каллиграфу, непрерывным движением руки мог выписать идеальную окружность. Решительный шаг в сторону математики был сделан во время воспаления легких, постигшего его в шестом классе. Отец тогда передал ему в больницу кубик Рубика. Вскоре поиск кратчайшей схемы сборки привел Макса в математический кружок при Дворце пионеров, где стало понятно, что математика может быть интересна сама по себе, в чистом виде.

Диплома о высшем образовании у Макса не было – он был отчислен из университета за академическую неуспеваемость, поскольку уже тогда его интересовала только геометрия и посещение занятий казалось мучительной тратой времени. Он ушел в академический отпуск и на учеб­но-производственном комбинате стал учить детей программированию. После возвращения Макс окончательно пренебрег учебой. Шел 1992 год, страна опустошалась, ученые разъезжались, и советский диплом казался формальностью.

Однокурсник Макса, с которым он написал несколько статей, поступил в аспирантуру Стэнфордского университета, где на студенческой конференции рассказал об их работах. Приглашение воспоследовало со скоростью телеграммы.

До Сан-Франциско – четырнадцать часов беспосадочного перелета. Солнце, едва показавшееся из-за горизонта, следовало за самолетом. Проползли под крылом ледовитые горы Гренландии, показался снежный Лабрадор, и затем потянулось таежное безбрежье Канады; наконец показался в облачных разрывах и проплыл Сиэтл. В конце концов Максим измучился так, что после объявления пилота о том, что самолет заходит на посадку, пробормотал: «Да за это время можно было уже до Крыма на поезде доехать».

В Стэнфорде в первый же день он получил ключи от квартиры, от офиса и чек на тысячу долларов, но на исходе семестра его прихватила тоска. Хоть он и полюбил светлый, гористый город над океаном – Сан-Франциско, – его в целом мучила чуждая Америка, ландшафтное разнообразие Калифорнии выглядело сквозь уныние набором декораций, и Россия манила обратно. Точнее – звал призрак оставленной в ней возлюбленной, которая замуж не желала наотрез и с которой он отождествлял родину. По утрам в послесонье он вспоминал, как выглядит из окна ее квартиры туманный осенний Битцевский парк. Дикая эрекция, сопровождавшая это воспоминание, пружиной вышибала его из постели чужбины.

Уже тогда на факультете было много математиков из России, включая декана, Игоря Терехова, высокого плечистого бородача, серебряно-седого. Во время вручения медали Филдса Максим в своей публичной речи признался, что Терехов и его коллеги должны разделить с ним эту награду.

Перед своим первым Рождеством в Америке Макс оказался на конференции в Нью-Йорке, где в сильном подпитии забрел в Гарлем. Там пред ним предстал громила, необъятный, как стена, попросил сорок долларов; не расслышав хорошо, Макс отсчитал сорок центов и ссыпал их в ладонь кинг-конга.

Иллюстрация: Алексей Курбатов

Под новый год он вернулся в Стэнфорд, пришел к Терехову в темных очках, которые плохо скрывали кровоподтек, и сказал, что хочет в Москву. Декан ответил: «Если тебе так плохо – поезжай».

Максим уехал на четыре месяца, и Терехов сохранил за ним место и стипендию. Но в квартире над Битцевским парком его тень оказалась уже стертой. Он побился рыбой об лед, помаялся по комнатам знакомых в общаге. Смот­ри­тель­ни­ца пускала его ночевать в Музей Земли, находившийся на последнем этаже шпиля МГУ. Он лежал на прорванном матраце и смотрел, как уходит в незримость чуть просвечивающий ребристый конус шпиля, как плывут низкие облака в ромбе окошка, как длится широко Москва, отсюда, с Воробьевых гор, раскинувшаяся дальше горизонта…

В разумении Максима не помещалась катастрофа, пора­зив­шая его мать. Он не мог осознать, что вырос в семье, в которой никто никого не любил. Он точно знал за себя, что он не любил. Но сам себя не испугаешь: любая молодость жестока, ибо нацелена на расставание с настоящим.

Тогда, глядя на уходящее за горизонт Москвы солнце, он твердо решил, что станет хлопотать и вызволит в конце концов мать в Америку. Но навел справки, столкнулся с непробиваемыми когортами бюрократии и вскоре прекратил об этом думать.

Все то лето и половину осени он жил на рабочем месте, на кафедре, лихорадочно дописывая диссертацию. Терехов не сумел сохранить за ним жилье, и потому Максим спал в холле на кожаном диване-бегемоте, с которого, случалось, соскальзывал во сне на пол. Приходящие по утрам студенты уже привыкли к его сонному виду, с каким он шел в туалет по коридору с зубной щеткой в руках. Терехов дал ему возможность спокойно закончить работу, и диссертация его молнией раскроила математическое небо. Отныне десять лет подряд дела его шли только в гору, очень крутую и очень высокую, может быть, одну из самых высоких гор на свете.

«Что ж? Дело сделано, вершина достигнута. Остальное – за историей. Больше у него в жизни не хватит ни сил, ни здоровья, ни времени на что-либо подобное. А на меньшее – смешно и думать – не разменяется. Подводники и летчики-испытатели уходят на пенсию в тридцать пять лет. Вот и он вышел на пенсию. Преподавать он не умеет и ненавидит. Никому ничего не объяснишь. И не надо приводить счастливых примеров обратного. Фейнман только делал вид, что может что-то популяризировать. Все его учебники – сплошная видимость простоты, надувательство. Его лекцию о квантовой электродинамике для гуманитариев интеллект вообще не способен понять…

Сейчас остается только смотреть в потолок. Пойти снова в горы? Уныние не пускает. Так-с… хорошо-с. Ну а что мы думаем в целом? В целом мы думаем невеселые вещи. Мы думаем, что математика сейчас находится в невиданном со времен Пифагора кризисе. Наука долго интенсивно развивалась, было множество научных взрывов. На нынешнюю математику расходуются гигантские ресурсы: временные, людские и финансовые. В современной науке сложилась ситуация, когда время, которое человек должен затратить на то, чтобы только разобраться в постановке проблемы, больше времени академического образования. Я не способен объяснить даже очень хорошему студенту последнего курса университета детали своей работы. В нынешнее время новым исследователям все труднее и труднее включиться в научный процесс. Если математика не повернется лицом к природным нуждам человека, то через десять лет ее в прежнем виде уже не будет.

Что и говорить… Чувствую внутри ссадину, ранку, через нее меня покидают силы, и сквозь этот порез я мечтаю бежать и никогда больше не возвращаться к математике. Много было математиков до меня, не много будет после. Некоторые на подходе, а некоторые уже в дамках. Дхармананд. Сечет крупно, а местами просто непостижимо. Или Липкин. Молоток. Липкину вообще все равно. Решил, не решил. Сделал дело, пошел грибы собирать, или на рыбалку, неделю отвалялся в лесу, отдохнул. А мне вот еще какого-то рожна надобно. На месте усидеть не могу, внутри сосет что-то. Вот и пью потихоньку. Надо бы в горы податься. Напряжению нужно замещение… Мозг та же мышца – требует работы.

Так чем лично я могу послужить практическим нуждам человечества? Пока ничем. Но есть одна задумка. Я знаю, как обернуть свои знания на пользу человечества. Вдобавок эти знания сейчас попросту непонятны. Лишь несколько десятков человек на планете способны оценить величину моего труда. Высокая вершина осмысленно видна только с соседних вершин. Кто видел панорамный снимок, сделанный с Эвереста? Сколько вершин дотягивается до эшелона Джомолунгмы?»

Максим, к счастью, уже знает, что он может сделать. Есть, есть у него мысль. Но пока он пьет. А когда перестанет, сразу займется. Он станет работать для воскрешения мертвых. Все иные задачи цивилизации смехотворны. Воскресить мертвых – вот главная задача. Теория Максима имеет мощные приложения в криптографии. И в исторической, популяционной генетике. В науке о расшифровке всего генетического наследия человечества. Историческая генетика ставит себе целью на основе генома человека расшифровать ДНК всех его предков. И значит, сделать возможным их воскрешение. Мало ли – где чьи кости зарыты, где чей пепел развеян. У Бога все живы. И задачу эту, для Бога, должен исполнить человек. Вот – вершина цивилизации. Мессия будет более разбираться в генетике, чем в теологии.

А пока он пьет. Пьет и думает о своем деде – отце своего отца, который погиб в 1944 году в Белоруссии совсем юнцом, двадцати девяти лет от роду. Хорошо бы можно было слить из вены несколько капель крови и получить из них ДНК своего деда. Вот эта задача серьезна. Все остальное имеет мало смысла.

Так что пока он пьет. Еще Максим думает над проблемой оккультизма. Он понимает, что девяносто девять процентов людей, которые этим занимаются, шарлатаны. Его интересует только другой один процент. Он думает о том, как можно смоделировать работу сознания в моменты профетических состояний или в моменты сна хотя бы. У него есть кое-какие соображения, исходящие из самонаблюдений. Например, все его внезапные озарения происходили в пограничном состоянии сна и бодрствования. Все трудные задачи он решал во сне, а утром просыпался для того, чтобы записать решение.

Но это потом. Пока он пьет и думает всерьез только о том, как расшифровать генный код всех своих предков. Он уже купил пакет программ и написал скрипт, с помощью которого моделировался генный обмен. Пока же он пьет и прикидывает, почему так получается, что в ретроспективе всегда картину генного обмена, вызванную катастрофами, то есть катаклизмами, повлекшими массовую гибель населения (тупиковые ветви графа), можно описать ситуацией, когда никаких катастроф не было? Почему генный обмен сам по себе таит склонность к обрывам связей?..

Он непременно разберется в этой задаче. В его распоряжении один из мощнейших вычислительных и модельных аппаратов в мире, созданный его разумом. Здесь нет ему равных.

А пока он пьет. У него есть время. Он еще должен дойти до точки. До точки ему еще далеко. На прошлой неделе приехала жена. Приехала без детей. Вчера она заявила ему, что уходит от него. Он не просыхает четвертый месяц, и силы ее закончились. Жить она будет в Афинах, отец уже нашел ей место в университете.

Макс подумал и ударил ее. Получил сдачи. Но вывернулся и ударил еще. Прибыла полиция. Он объяснил полицейским, что любит своих детей. Жена с окровавленным лицом заявила о его невиновности. «Но ведь вы сами вызвали полицию, леди, не правда ли?» – «Да, я вызвала, но он не виноват». Максима забрали для дачи объяснений. С ним поехала и Нина – для того чтобы письменно заявить о его невиновности.

Сегодня приходил секретарь факультета. Разговор не склеился. Секретарю явно было неловко, он ушел с извиняющейся гримасой презрения.

Пошли все к черту. Он без них проживет. Вот она где-то рядом уже, эта точка. Макс еще глотнул и пошел в туалет.

Над унитазом он вспомнил, как жена переживала, что отец ее отказался присутствовать на свадьбе. Высокий рослый желтолицый чиновник, которого он видел раз в жизни после рождения дочки Оли, не обмолвился с ним ни словом и руки не пожал – только кивнул из кресла. Сейчас он сделает все, чтобы его дочь очистилась от неправедного замужества и воцарилась в их родовом гнезде.

Да, нужно сворачиваться. Нужно зачать новую жизнь.

Он уже кое-что придумал С

Обсудить на сайте