Лучшее за неделю
Александр Кабаков
14 мая 2011 г., 01:30

Дождь шел три дня

Читать на сайте

Рассказ

Вообще-то я всю жизнь просыпаюсь на рассвете, но накануне, в воскресенье, лег очень поздно, и потому телефон меня разбудил.

Фото: Liu Heung Shing/AP/Fotolink

Старый, тысячу раз сдернутый за шнур, весь разбитый и более или менее склеенный аппарат стоял на полу рядом с диваном. Я не хотел покупать модный кнопочный и дорожил этим, черным, с блестящими рогами, на которых, свесив перекрученный шнур, лежала вытертая, даже немного побелевшая трубка. Телефон будто выпал прямо из какого-нибудь наркоматовского кабинета, а тогда как раз был первый приступ моды на всяческий декор сталинских времен, стильные молодые люди скупали на Тишинке габардиновые макинтоши и зефировые рубашки с пристегива­ющимися воротничками, а у меня даже был набор эмалевых запонок, чтобы пристегивать такие воротнички… К тому же в телефоне был мощный динамик, помните эти динамики? Круглая блестящая коробочка, завинченная в верхнюю часть трубки. А в коробочке пересыпался и шуршал угольный порошок, но слышно было отлично…

Так что я очень дорожил этим телефоном.

Некоторое время, свесив голову, я любовался им и слушал его велосипедного звучания звонок, пока не сообразил, что звонок длинный, явно междугородный или даже, учитывая мой тогда еще непривычный и волнующий круг общения, международный.

Звонил мой приятель Володя Тольц с радио «Свобода», из Мюнхена.

– Ну, – в своей обычной вальяжной и одновременно иронической манере спросил он, не поздоровавшись, – что ты на это скажешь?

•  •  •

За десять дней до этого мы с женой вернулись из Австралии, где пробыли месяц. Как и все мое существование в то время, поездка была связана с маленькой повестью «Невозвращенец», вышедшей в журнале «Искусство кино» в июне восемьдесят девятого и наделавшей столько шуму, что он не утих и за два года. Меня буквально таскали из страны в страну по мере того, как выходили переводы. Страшноватые наблюдения над нашей жизнью конца восьмидесятых, собранные в повести, безоговорочно объявили пророчествами – словом, если бы тогда телевидение было уже тем, чем оно стало теперь, быть бы мне ведущим самых прайм-таймовых ток-шоу. А тогда я просто наслаждался поездками, невиданными гостиницами в невероятных городах сказочных стран, прежде невообразимыми гонорарами, сдержанно удивленным интересом мировых издателей – и полагал, что так теперь будет всегда. Глупел я прямо на глазах близко меня знавших до этого, но сам заметил огорчительную тенденцию гораздо позже, когда борьба с неприятными переменами в психике потребовала больших усилий. Да и то сказать: однажды рано утром вблизи станции парижского метро «Одеон» я наблюдал, как киоскер вывешивает журналы, на обложке которых моя фотография, и постепенно известная по зеркалу физиономия покрыла весь киоск – многие ли не свихнулись бы от такого переживания? То-то и оно.

•  •  •

– Так что ты про это думаешь? – спросил Тольц, и я решил, что он интересуется моим мнением о вчерашней радиопередаче.

– Ну, как сказать, – начал я осторожно, – вообще-то понравилось, но сокращения текста не пошли на пользу…

В отличие от меня Володя был в здравом уме, поэтому все понял мгновенно.

– Включи телевизор, самовлюбленный идиот, – сказал он. – И я тебе перезвоню через пятнадцать минут, прокомментируешь…

По телевизору в голубоватом мертвом свете старой записи семенили то в одну, то в другую сторону маленькие лебеди.

Не знаю почему, но я сразу, увидав эти дрожащие фигуры, решил, что надо бежать в «Московские новости», где я тогда служил. От Белорусской, из дому, до редакции на Пушкинской я шел тем же путем, что мой герой. И постепенно меня, как и Невозвращенца, начала колотить крупная дрожь – на улице Горького было пустовато, и немногие встречные смотрели в сторону, будто боялись увидеть что-то страшное или неприличное.

Фото: Liu Heung Shing/AP/Fotolink

•  •  •

Теперь принято сожалеть о своем участии в событиях того августа. Люди, которых никто не видел возле Белого дома, скорбно поджимают губы – ах, знал бы, чем это обернется, не пошел бы защищать этого… погубили страну…О многом, что я натворил в своей жизни, я тяжко жалею. Но никогда не пожалел о той неделе, когда непрерывно шел дождь, ездили по Москве похожие на допотопных животных бэтээры, и один свернул к нашей редакции, тетка-вахтерша обомлела под пулеметом, а из люка высунулся неумытый юный казах и робко спросил, нет ли в этом учреждении лишнего конвертика, он хочет послать домой письмо из самой Москвы, а то не поверят, что был, и ему вынесли пачку фирменных конвертов, он очумел от такой удачи, молча засунулся в люк, стальной монстр задом съехал с тротуара и понесся во весь бегемотский опор к Калининскому проспекту, а ночью мы, несколько человек во главе с великим Егором Яковлевым, привезли на баррикады к Белому дому только что выпущенную по идее его сына Володи «Общую газету», вышедшую вместо формально запрещенных «Московских новостей» и «Коммерсанта», и Александр Иса­акович Гельман, автор знаменитого «Заседания парткома», лауреат и недолгий член ЦК КПСС, подталкиваемый мною в лауреатский зад, залез на эти хилые баррикады из каких-то тонких железных труб и стал раздавать защитникам газету, пачки которой я подавал снизу…

И никогда не пожалею. Василий Аксенов говорил, что в те дни Богородица осенила Россию своим покровом, и сожалел, что мы оказались недостойны такого покровительства. Странно было слышать это от насквозь пропитанного иронией гражданина мира, насмешливого сочинителя. Потому и запомнилось.

•  •  •

В редакции запрещенных «Московских новостей» шла почти обычная жизнь, народ понемногу сдавал заметки для новорожденной «Общей», вызванивая и принося из коротких рейдов информацию. Пришел тогда еще совершенно юный длинноволосый репортер Андрей Колесников и рассказал, что на Манежной дали по морде Жириновскому. Впрочем, возможно, эту новость принес не он – детали повыветрились. Тут же возникла веселая заметка о первом и пока единственном пострадавшем от чрезвычайного положения. Публицисты – Лен Карпинский и Дима Казутин, Царствие Небесное обоим, – сочиняли комментарии к дрожащим рукам Яна­ева… Кстати, насчет дрожащих рук: накануне в МН почти закончили оборудование в подвале буфета с фрондерской – после сухого-то лигачевского закона! – подачей коньяка. Не дожидаясь полного окончания строительных работ, великий Егор (так уж и буду его дальше называть, так правильно) распорядился буфет ввиду чрезвычайности общего положения – ведь, как ни крути, понедельник, люди-то после отдыха – открыть и подачу демократам коньяка начать. Вскоре пошли демократы и с улицы, из числа внештатных авторов…

•  •  •

Никто тогда не думал о том, что момент переживается исторический. Во всяком случае, никто об этом не говорил. Привычная советско-интел­ли­гент­ская манера посмеиваться по любому поводу не изменилась. Во всем происходящем замечали смешное. Под ливнем, который шел уже второй день почти без перерыва, москвичи – мне кажется, впервые – стали использовать пластиковые пакеты как непромокаемые головные уборы. Это было потрясающе нелепо и уродливо. По Горького прошла небольшая демонстрация – почти все в пакетах на головах…

•  •  •

Эти ребята обратились почему-то ко мне, хотя тогда я в газете не был никаким начальством, просто обозревателем. Они работали в редакции грузчиками, а в качестве дополнительной оплаты получили комнату для ночных репетиций в обширном подвале – это была самодеятельная, естественно, рок-группа. Вот они и придумали: принести в приемную главного на втором этаже, где была дверь, выходящая на балкон, большую басовую колонку, усилитель и микрофон, чтобы зачитывать прохожим и зевакам на Пушкинской последние новости с информационных лент ТАСС и АПН. Потрясающая все же была революция: контрреволюционная власть не закрыла информационные агентства! Настоящие-то большевики не постеснялись бы…

И вот такое «укороченное» радио начало работать. Я договорился с великим Егором и сел к микрофону. На ходу придумал называть ГКЧП бунтовщиками, толпа под окнами выразила восторг… Приятель мой Сережа Каледин потом рассказал, что впервые услышал об отъезде янаевской компании, стоя на Пушкинской, и поначалу никак не мог опознать знакомый голос.

Фото: Liu Heung Shing/AP/Fotolink

•  •  •

А дождь все лил и лил, и под эту падающую с неба воду для многих людей заканчивалась первая часть жизни и начиналась вторая, и никто еще не знал, хорошая она будет или не очень, и никто не думал ни о будущей крови, ни о будущей лжи, ни даже о прошлом мороке, почти в одночасье исчезнувшем после семидесяти с лишним лет безумия, никто ни о чем не думал, и граница пролегала по судьбам, но никто не замечал, как она делила биографии на две неравные части – до и после освобождения. Никто не понимал, что исчезает и что рождается, а небесная вода падала и падала, смывая все, что составляло жизнь, и очищая место для того, что будет ее составлять.

•  •  •

Но все это было потом, а пока еще длилось двадцатое августа и пошел слух, что Белый дом обстреляют с вертолетов ракетами, а потом двинут на штурм спецназ.

Мы сидели в редакции, понемногу обрастая еще не очень модной щетиной и приканчивая запасы коньяка в буфете. Самоотверженные буфетчицы сбегали дворами в Елисеевский – он был открыт! – и добыли водки. То есть сначала ее не хотели продавать и требовали талоны, но потом узнали, что для защитников демократии, и дали, конечно.

Было понятно, что, если по Белому дому действительно выпустят с вертолетов пару ракет, на этом все кончится. Руцкой с автоматом (мы еще не знали, что Ростропович был там тоже с автоматом) против ракет и спецназа не выстоит… Прямо с телефона в приемной Егора я набрал номер в Копенгагене хорошей знакомой – журналистки Politiken Даны Шмит. Задыхаясь от собственной смелости и настоящего отчаяния, я попросил ее дать в газету заметку – мол, Александр Кабаков, тот, что полгода назад в Дании презентовал свою книгу «Человек, который не вернулся», теперь от своего собственного имени просит правительства свободных стран о вооруженном вмешательстве в том случае, если коммунистический реванш победит. Дана осторожно переспросила, действительно ли я хочу, чтобы такая заметка появилась. Я сказал, что действительно, и повесил трубку…

Зачем я рассказываю теперь об этом? Смелостью той я давно не горжусь, истерики немного стесняюсь, решительность вполне укладывалась в мое стремительное звездное поглупение и общую эйфорию. Но сказать об этом надо, потому что иначе ничего не поймешь. Не поймешь, что заставляло других, таких же, как я, или не похожих на меня ни в чем, в это время стоять вокруг здания Верховного Совета РСФСР, известного как Белый дом, и ждать танков, вертолетов, спецназа – любой смерти, лишь бы не возвращения прошлого. Что двигало нами? Может, удастся понять, что двигало и теми, кто два года спустя опять защищал Белый дом – когда стороны поменялись местами и в этом зазеркалье все повторилось… Мы были разделенным народом. А сейчас – кем мы стали сейчас? Кем мы стали, черт бы нас взял?!

…А дождь все лил и лил. Ночью пришел Бернар Коэн, работавший тогда в бюро Liberation в Москве, симпатичный парень, хотя, конечно, троцкист. Он попросил маленький комментарий – когда это кончится и чем. За окном была августовская сизая ночная тьма, пониже на Горького, у ног долгоруковского коня, шумел митинг, и оттуда доносились вопли «Борис, мы с тобой!». На Краснопресненской набережной ждали штурма спецназа и вертолетных ракет. В редакции многие работали, кое-кто дремал на стульях и столах, иные сидели над затянувшимся ужином в ожидании новостей… Я под диктофон сказал, что все это безобразие продлится не более трех дней, солдаты в толпу стрелять не станут, а гэкачепистов посадят в тюрьму. В этом не было никакого провидчества – скорее заклинание. И сейчас это не хвастливые мемуары, а освобождение от застрявших в подсознании картинок… Я тогда верил в силу слова, особенно написанного, я и теперь в нее верю… У меня есть доказательство: утренний номер Liba за 21 августа 1991 года с интервью «экривен рюс».А дождь лил, это был обычный дождливый август, скоро осень, была такая песня. «За окнами август, от дождя потемнели кусты, и я знаю, что я тебе нравлюсь, как когда-то мне нравился ты», пелось в ней… Хорошие были советские песни.

Фото: Liu Heung Shing/AP/Fotolink

•  •  •

А в Австралии я выступал по университетам и просто на вечерах, устраиваемых русскими австралийцами, было скучновато. Но однажды хозя­ева и организаторы меня предупредили: завтра важное выступление прямо с утра, я гость так называемого делового завтрака, будут серьезные люди. Мой приятель Виталик Витальев, недавний беглец из СССР, уже известный мельбурнский журналист, который, собственно, и устроил мой приезд, объяснил: придет верхушка австралийской разведки, их заинтересовал «Невозвращенец». Утром в дорогом ресторане я увидел десятка три немолодых мужчин в мятых, хотя очевидно недешевых серых костюмах, с аккуратными седыми проборами и лицами красноватого оттенка, свидетельствующего о не очень здоровом образе жизни. Сообщение о состоянии советской литературы они выслушали вежливо, после чего перешли к действительно интересным вопросам – например, может ли советская армия взять власть в стране и насколько вообще возможен в СССР антидемократический или любой другой переворот. Легкомысленно махнув рукой, я сказал, что никакого переворота быть не может, а нормальный советский генерал хочет не власти или спасения страны, а дачи, построенной даровыми солдатскими руками, и хорошей пенсии. А если даже какие-нибудь авантюристы попытаются устроить беспорядки, продлится все это не больше трех дней… К концу двадцать первого августа мне в редакцию позвонила жена и сказала, что почта не просто работает, но даже доставила телеграмму из Австралии. Отправитель непонятен, а содержание состоит в одной русской фразе, написанной латиницей: Spasibo za tochnuyu informatzyu. Так эти ребята ничего и не поняли – они думали, что про нас можно что-то узнать, в то время как про нас можно только догадываться.

•  •  •

Потом дождь кончился, и вернулся Горбачев в отпускной курточке, особенно нелепой рядом с автоматом охранника. Потом Ельцин нахамил ему перед всей страной и миром, тыкая пальцем в страницу какого-то изобличительного документа: «читайте, понимаешь, читайте!». Потом началась кавказская бесконечная война. Потом в Москве стало миллиардеров больше, чем в любом другом городе на земле. Потом я задумался – боясь этих мыслей – об абсолютной ценности свободы. Потом…

А пока лил и лил дождь. Он шел три дня, а на четвертый выглянуло солнце, и началась вторая часть жизни для всех, кто был среди живых к тому времени.

Обсудить на сайте