Лучшее за неделю
Ильдар Абузяров
12 декабря 2011 г., 12:24

Музей, пляж, сафари (и прочие ритуалы не желающих гнуть спину)

Читать на сайте
Иллюстрация: Игорь Скалецкий

1

Это не передать словами: тысячи разобранных на разные части людей собрались на одной площади, чтобы объединиться в одно тело. Кого-то привел сюда живот и чувство голода, кого-то лоб – морщил кожу, тер кость, варил щи из смыслов и пришел к выводу, что другого выхода нет, кого-то ухо – где-то что-то слышал, кого-то рот – ты пойдешь на площадь сегодня, я-то да, а ты? Кого-то ненависть во всем сердце. Кого-то сон, кого-то дух. А кто-то ни сном и ни духом.

Это тело, которое хоронили в 1952-м и сжигали в 1919-м, собиралось по частицам и воскресало из пепла. Ноги шли по улице, руки махали каким-то плакатом, грузное туловище вывалилось из лавки. Глаза увидели, волосы на голове зашевелились от восторга, пальцы сжались в кулак, выпустив лопатку, душа кликнула сокола, губы издали резкий свист. Сокол должен найти другие части тела и собрать их воедино.

– Мубарак яскут! Мубарак яскут! – кричит бедуин из бедных. – Мубарак да будет низвергнут! Мубарак да будет низложен!

Со мной рядом и копт, и ассириец, и три волхва, и четыре вола в упряжке. Щук, рак и лебедь. Крокодил, павлин и ибис. Коммунисты, насеристы, братья мусульмане. Хорошо, что нами руководит коллективный разум или дух. Хорошо, что он разлился как море – коллективный разум, гражданский бог.

Они брали то, что валялось под ногами, разбирали на мелкие части то, что создавал Осирис – дороги, мостовые, тротуары, – и кидали это высоко в небо, создавая хаос, гору из пирамид, гимны небу.

А тут еще фараоны, переодевшись в простых смертных, пытались вытеснить их с площади, вытолкнуть с майдана.

Небо застлала каменная саранча. Она летела и крушила своими каменными челюстями все в округе. Каменной саранче противостоят обитатели города мертвых, мелкие клерки офисов мертвых, менеджеры и чиновники, перебирающие бумажки на столе, и жители квартала мусорщиков. Кругом полный хаос. Мусорщики и блогеры тут же налетают на прилетевшие камни, сортируют и выкидывают их обратно.

Мы тоже мусорщики. Мы подносим камни на передовую. Благо власти затеяли реконструкцию площади Тахрир. Это нас спасает. В яме за насыпью, словно на братской могиле, сидят раненые.

2

Простые смертные, мы стоим плечом к плечу на площади Тахрир, а где-то там, в кварталах Замалик и Маади, живут небожители. Они жуют мясо жертвенных животных на халяву и едят пахлаву каждый день. Они получают похвалу от своих привратников и не забывают хвалить и подбадривать друг друга. Они танцуют на столах с едой, пьют божественный напиток – виски – и вкушают другие неземные яства.

– Эти боги тоже смертны, – говорит мне мой друг Абан, – я читал, как на них охотились и пожирали их другие боги.

Абан – специалист по Древнему Египту. А еще он выучил­ся на стоматолога, потому что в Каирском университете мало платят младшим преподавателям. Диссертацию он, скрипя зубами, написал по кариесу Древнего Египта. Он собаку съел на том, что ели в среднем и древнем царстве и что застревало между зубов в новом царстве. Ему нельзя не верить, и если он говорит, что одни боги пожирали других, значит, так оно и было.

– Не бойся, – говорит Абан, – есть сила выше этих богов. Есть сила, которую древние египтяне называли тарикон (это слово он перевести затрудняется). Тарикон нами руководит, он нас защищает и сейчас. Это высшая божественная сила, которая стоит над всеми богами.

– Значит, и мы можем скинуть силовиков и коррупционеров из министерств и ведомств? – заканчиваю я мысль Абана. – Ты уверен, что нам это под силу?

– Да, мы сможем оттахририть всех местных мубараков, начальников и олигархов.

Но нам еще нужно дожить до этого счастливого момента. Толпа переодетых полицейских-фараонов снова идет в атаку. У них в руках ножи и ружья. У нас – строганые палки. Справа от меня желтолицый, измученный жизнью и тюрьмами худощавый пожилой мужчина. Абу Навас пятнадцать лет провел в тюрьме. Там его заразили гепатитом С. Скоро Абу Навас должен умереть от цирроза печени. Его черная шевелюра болтается на ветру, будто старая кора на заструганном черепе.

Я же больше всего боюсь не быть убитым, а оказаться калекой в тюрьме. Но я знаю, что если мне в этой катавасии выбьют зубы или сломают челюсть, то я обращусь к Абану. Абан написал несколько работ по лечению зубов в Древнем Египте. Он сможет вылечить и меня подручными средствами – скребком, щипцами и ножом. Я надеюсь, что в тюрьме, в случае чего, мы окажемся в одной камере.

3

– Не бойся, – говорит Абан, когда эта атака отбита, – это рождение новой цивилизации, новой эры и династии. Мир уже не будет прежним. Воды Нила разливаются. Наша революция, наша арабская весна несет всем облегчение, она шепчет мне: грядет апокалипсис, а за ним – рождение новой жизни.

Я киваю, стараясь преодолеть чувство голода. Скоро уже сутки, как мы почти ничего не ели. Тренируя пальцы альпиниста, я постоянно сжимаю массу в каучуковой обертке. В магазине мне сказали, что эта искусственная масса похожа на муку или крупу.  Из-за засухи цены на крупу и муку этой зимой резко поползли вверх. Обезумевшие от страха и голода люди вышли с кастрюлями на улицы. Женщины хотят теста, чтобы лепить свою жизнь, как и прежде.

– Апокалипсис, всемирная катастрофа и всеобщий коллапс нужны, – продолжает Абан, – чтобы человечество перестало нещадно эксплуатировать землю и пожирать само себя ради удовольствия.

Своими сильными пальцами я леплю из гибкого, растяжимого шарика любые фигурки. Если бы я сейчас был не на Тахрире, а сидел бы на Замалике за столом с небожителями, я бы тренировался, пытаясь то и дело отщипнуть кусок стола. Мыслями я бы был с бедняками, готовыми есть сандаловое дерево. Я бы тренировал пальцы до такой степени, чтоб уж если вцепиться кому-нибудь в горло, то их можно было бы разжать только клещами. Для альпиниста важна не масса мышц, а их качество и эластичность. Пальцы оставляют рельефный след на шарике из каучука.

– Апокалипсис нужен, чтобы новое поколение смело старое по вечному закону обновления, – твердит Абан, – чтобы взошли новые ростки жизни. Чтобы новое поколение устроило жизнь по-своему.

 

Мы греемся у костра прямо на площади Тахрир, прижавшись спинами друг к другу. А где-то за всполохами пламени шушукается ночь, разносит на своих крыльях слухи о том, что силы тьмы собираются новыми полчищами. Что фараоны повыпускали отморозков-рецидивистов из тюрем, что новая кровь, черная кипящая кровь шакалов и гиен с запада, смешивается с темными илистыми потоками Нила…

Ночь прохладная и надежная, утро красное, как восточная пустыня, липкое и теплое. Утро несет нам новую угрозу.

– Как-нибудь, как-нибудь обойдется, – успокаиваю себя я.

– Чтобы кампания была успешной, нам нужно совершить один обрядец, – говорит Абан. – Видишь розовые стены египетского музея? Если нам удастся в него проникнуть и там мы совершим определенный ритуал, то все образуется.

– Что за ритуал? – поеживаюсь я в предутренних сумерках.

– Обряд проклятия. А возможно, и обряд воскрешения. Для этого нам нужно залезть на крышу и спуститься в музей через вентиляционный люк. С хранителем я уже договорился. Хранитель – наш друг, – слова «наш друг» Абан произносит с каким-то особым нажимом и намеком.

Я залипаю в утренних сумерках. Проникновение в национальный музей – это преступление не на пятнадцать суток, а на пятнадцать лет! Сквозь шум в ушах я вспоминаю историю Абу Наваса, который греет свои худые дрожащие руки над самым костром. Он как раз пятнадцать лет провел в тюрьме. Кожа даже в красных всполохах кажется желтушной.

– А разве ты не за этим сюда прикатил? Не за драйвом и приключениями? – осторожно спрашивает Абан.

4

Я знаю, на что он намекает. Я клерк клининговой компании. Одиннадцать месяцев в году я принимаю заказы на чистку ковров. Одиннадцать месяцев я плоский одномерный человек, что лазает по плоскости полированного стола и пола, собирая рукавами всякую пыль. Один месяц в году я альпинист высокого полета и дайвер глубокого погружения. Я погружаюсь в настоящий, неофисный планктон. В общем, я турист-экстремал. Я приехал в Египет, чтобы покупаться в самом теплом Красном море и полазить по Синайским горам. Пусть Синайские горы невысоки, зато отсюда сорок лет не мог выбраться Моисей и компания. С собой я привез кучу снаряжения. В голове у меня роилась масса планов. И тут бац – революция. Это закон подлости: возьмешь сорок кило снастей – и не будет ни одной рыбы, закупишь сорок пачек презервативов – и ни одной рыбалки.

В Каир я, кстати, тоже ехал, чтобы культурно отдохнуть – посетить музей и пирамиды. К тому же в Суэце начались жаркие деньки, и нам рекомендовали покинуть страну.

– У тебя в рюкзаке, должно быть, есть оборудование? – интересуется Абан. Он читает лекции по всему миру и знает, что европейцы не катаются без страховки. А еще я опять вспоминаю настоящего коммуниста Абу Наваса, который не сегодня-завтра умрет от цирроза. У него одна мечта – увидеть победу революции. У него одна цель – дожить до рассвета.

– У тебя же есть с собой все необходимое, правильно? – спрашивает меня Абан еще раз.

– Есть, – неохотно соглашаюсь я.

А раз я подвязался в это дело, мне как альпинисту по закону товарищества ничего не остается, как бежать в отель за рюкзаком и страховочными креплениями. Сначала я поселился в Happy City Hotel, но, когда понял, что быть в отеле мне почти не придется, переехал в хостел Wake Up! Cairo Hostel. Благо «Вставай, проклятьем заклейменный», как и «Счастливый город», тоже находится в самом центре, а номера в нем совсем дешевые. В это смутное время туристов в Каире можно пересчитать по пальцам одной руки. Только спецкоры из Италии и Германии выходят на балкон поснимать исподтишка площадь с безопасного расстояния. Техника позволяет.

Мы тоже действуем исподтишка. Ночью, под покровом темноты, мы перелезаем через решетку. Действуем быстро, выстраивая лесенку. Абу Навас и копт Шенуд держат одну палку на уровне бедра, а вторую кладут на плечи. Когда мы взбираемся на второй уровень, они поднимают палку уже двумя руками на высоту вытянутых рук. Далее нам предстоит перемахнуть через ограждение и самостоятельно вскарабкаться на здание музея. Мы планируем сделать это со стороны сожженного здания пропрезидентской правящей Национал-демократической партии. Потому что если мы полезем со стороны отеля, то можем угодить в кадр папарацци.

Иллюстрация: Игорь Скалецкий

5

Сколько раз я проделывал это в Москве! Идешь себе по ночной улице, тренируя пальцы каучуковым эспандером, и вдруг видишь какой-нибудь красивый дом или интересную крышу, скидываешь рюкзак с плеч, достаешь снаряжение – присоски, крепежи, веревку, и через пять минут уже любуешься ярко освещенным городом с голубиной высоты.

Впрочем, Каиром любоваться не приходится. Кругом стоит непроглядная мгла, помноженная на смог и ветер из пустыни с мелкой крошкой. Во время хамсина даже днем становится темно. Все попрятались по домам и выключили свет домашних солнц. Осириса разрубили на сорок частей-осколков. Все боятся, что к ним заявятся мародеры или камнем вышибут окно.

«Вот они, ночи египетские!» – думаю я, затаскивая наверх грузного Абана. Первая веревка в этом восхождении была самой легкой, потому что своя ноша не тянет. А вот Абан почти мне не помогал и не пользовался закрепленными веревочными перилами. Но мои крепкие пальцы нам и тут помогли.

– Фу, – словно пытаясь остановить сорвавшийся с цепи хамсин, отряхивал со штанов и куртки песок Абан, – наконец-то мы на вершине дюны.

– Да, отсюда уже виден конец нашего пути, – киваю я на разверстую, как могила, дыру на плоской крыше.

Через уже открытый люк мы легко проникаем в музей. Включив фонарик, Абан погружается в поиски каких-то нужных артефактов. Я, пока он шарится с планом, разглядываю очередную коллекцию. Собственно, я приехал в Каир ради этого музея. Я свечу на мумии, пока меня не ослепляет отсвет маски Тутанхамона. Такого сильного впечатления я давно не получал. Маска смотрела на меня, словно живая. Она буквально не отводила от меня прорези-пустоты. Кажется, я был в состоянии шока и пылал изнутри. Масла в огонь подбавили масляные фаюмские портреты. Я, словно зачарованный, медленно плыл по залам, но тут, найдя нужный сосуд, Абан начал подгонять меня им вниз.

– Скорее, скорее, – торопил он, – пока Осирис не взошел, пока на часах время Марса и Луна стоит высоко.

Перескакивая через ступеньки, мы несемся с верхних этажей вниз. Мы бежим так быстро, словно пожар восхода грозит уничтожить фараоновы гробницы. Однако сердце еще быстрее мчится в пятки, словно его, как в детских пятнашках, надо опустить на нижний уровень. Мне кажется, мы все вот-вот попадем в Аид, в пустоту.

– Есть! – останавливается Абан у каменной стелы. – Вот он, наш каменный алтарь! Помоги его перетащить к вон той статуе, – указывает он на мужика с львиной головой.

– Ух, – прикладываю я все силы, упираясь пятками в скользкий пол.

– Нет, так не пойдет, – говорит Абан, – ты цепляй плиту веревками, а я буду орудовать палкой как рычагом.

И вот мы уже двигаем каменный алтарь, как рабы в свое время тащили огромные каменные блоки для сооружения пирамид. Пол, как скользкий илистый Нил, осушенный страшной жарой. Внутри горла все пересохло. Но сила внутреннего течения помогает выдавить из желез слюну и, сглотнув ее, подтащить камень к статуе.

6

– А вот и вода подоспела, – открыв свой рюкзак, Абан достает из него бутыли с водой. Я принимаю из рук Абана тару. Теперь я понимаю, почему его рюкзак был такой тяжелый.

Кроме бутилированной воды Абан достает пачку соды, кусок материи, пузырьки с маслом, свечи, моток нити, глиняную чашу, лист бумаги, ручку и перо. Все это богатство бедного ребенка Абан вынимает из многочисленных карманов и кармашков рюкзака. В темноте и перо, и свечи, и тряпки кажутся черными. Только лист бумаги выдает свою белизну, когда Абан зажигает курительницу – свечу с благовониями.

– Иди сюда, – требует Абан. При этом он скидывает с себя одежду и остается голым. – На, возьми эту тряпку и обтирай меня.

По указанию Абана я выливаю воду в найденный им в музее сосуд. Я макаю протянутую тряпку и протираю куском влажного полотна голову и тело. Я словно на площади Тахрир, которая образовалась так: сначала волосы, что зашевелились на голове, затем зубы, что заскрежетали от злобы, язык, что защелкал в возмущении, ноздри, что вдохнули запах свободы и сладкий дым пороха.

Когда я влажной тряпкой натираю Абану язык, он говорит: «Язык мой омыт водами пустыни. Бог скалы, бог горы – мои слова чисты пред тобой». Он произносит эти заклинания так, будто набрал воды или ему отрезали язык или заткнули рот кляпом.

– А теперь три ноги, – Абан вытягивает ноги, словно язык.

Я опускаюсь на одно колено и, как самый презренный из касты чистильщиков обуви, низко-низко склоняя голову, мою и вытираю ноги своему господину. И пока я выковыриваю катышки грязи меж пальцев своему господину, Абан произносит: «Ноги мои омыты на каменной скале. Бог скалы, бог горы – прими мою чистоту».

– Тщательнее, – требует Абан, будто я должен выскрести еще и черноту из-под ногтей. Я стараюсь изо всех сил, а Абан выливает немного масла на свою лысую голову, которая тут же будто загорается от свечей и блестит воском. После чего Абан старательно смазывает маслом свой лоб, грудь, живот, руки и ступни. Далее маг насыпает небольшие щепотки соды себе за уши и на язык.

– Оберни меня, – просит Абан, и я оборачиваю его куском черной ткани, повернув при этом на сто восемьдесят градусов лицом к алтарю и божеству с головой льва.

7

– А теперь стой и молчи, – просит шепотом Абан, – можешь смотреть, но, главное, не делай лишних телодвижений и не произноси ни единого звука. Я впаду в транс и буду твердить заклинания, а твое дело молчать, что бы ни произошло.

Я киваю, я соглашаюсь, я даю понять, что уже начал молчать. Мне страшно что-либо пикнуть в ответ.

– Зажги алтарные свечи, – приказывает Абан, – чтобы сила света присутствовала на ритуале.

Я достаю из кармана зажигалку и зажигаю толстые свечи, а Абан в это время, обращаясь уже не ко мне, а то ли к свету, то ли к Сету, начинает страстно шептать непонятные слова.

– О великий Сет, – воздевает руки к потолку каирского музея Абан, – бог-убийца, бог-разрушитель! Я – Величайший, я – семя, рожденное богом. У меня много имен и много воплощений, и каждому богу присуща моя ипостась. К тебе взываю, Сет неистовый, Сет – властелин бурь! Услышь меня! С тобой говорю не я, не мои уста говорят слова, но черная сила, призванная покарать врага. Услышь его имя, Сет Величайший, и войди в меня, исполни месть мою! Не моя рука, но твоя. Не моя воля, но твоя. Не я, но ты. Я – Сет! Я – Сет! Я – Сет! Я – тот, кто разделил единое. Я – тот, кто исполнен силы и наделен великой властью. Я – Сет! Я – Сет! Я – Сет!

– Я – свет, я – свет, я – свет, – повторяю я про себя, потому что здесь, в мрачном темном египетском музее, полном мумий и теней, мне больше всего хочется увидеть свет и быть светом.

А между тем Абан уже сам зажигает черную рабочую свечу, помещая ее на алтарь между алтарными свечами, и лепит фигурку главного врага революции. Я завороженно смотрю, как у Абана это ловко получается. Абану не привыкать лепить. Он часто снимал с зубов восковые слепки, когда делал протезы. К тому же фигурка, насколько я понимаю, не обязательно должна подчеркивать личные черты, а может лишь передавать общие сходства.

Да уж, – рассматриваю вылепленный Абаном шедевр, – это не фаюмские портреты, не маска Тута, но все же я бы и так не смог. Я не могу отвести глаз от чудной, призванной что-то изменить фигуры, пока Абан пишет на бумаге имя главного врага перемен, а также имена его родителей-предков, братьев-сестер и детей-отпрысков. Все имена, какие ему известны.

– Мубарак яскут, – видится мне на бумаге в сполохах свечи, и за танцующей рукой Абана я наблюдаю тени на стенах, а за ними там, на главной площади Каира, тысячи теней, а в простенках и застенках – сотни тысяч и мил­ли­оны посаженных и убитых без суда и следствия.

– Это будет способствовать разрушению естественной, кровной защиты врага, – поясняет мне Абан, почему он продолжает писать танцующей рукой все новые и новые неизвестные мне имена, – и поможет передавать проклятие по роду. «Мубарак и его род яскут». Вся династия должна быть низложена.

8

Но на этом Абан не успокаивается. Жертвенным трехгранным ножом атамом, словно первобытным бором на зубе, Абан вырезает имя врага на его фигурке. Он работает так стремительно и ловко, словно срезает налет зубного камня. Еще бы, ведь Абан дантист. Кажется, я это уже говорил.

Но я не сказал, что у многих народов сон о выпадающих зубах означает гибель кого-то из близких. Однажды мне приснилось, что у меня выпал зуб, и тут же моя сестра погибла в автокатастрофе.

Словно собираясь вырвать зуб рода, Абан туго перевязывает фигурку из воска черной нитью. Так он символически прерывает жизненный цикл жертвы. Поместив перетянутую ниткой фигурку на бумагу, Абан читает заклинание, которое я не слышу или не понимаю, потому что он переходит на скоростное бормотание или жужжание бор-машины.

Порой мне даже кажется, что Абан перешел на коптский язык, но иногда до меня долетают фразы вроде: «Но голова врага моего да будет отсечена на веки вечные. Ей никогда не соединиться с телом, ибо так говорю я – Сет, властелин его страданий».

Или: «Мой враг подвергнется тлению, его раздувшееся смрадное тело сожрут черви. Он сгниет и обратится в прах. Он не будет больше сущностью, он лишится силы, его внутренности обратятся в прах, глаза сгниют в глазницах, уши утратят слух, язык замолчит навсегда, волосы выпадут. Его мертвое тело не будет покоиться вечно. Он погибнет, погребенный в земле, ибо это говорю я – Сет, повелитель богов. Я – Сет, и моя месть праведна. Я отнимаю имя у врага моего. Я лишаю врага моего помощи и защиты. Я меняю имя его на Сет-его-сжигающий, Сет-его-ненавидящий, Сет-налагающий-проклятье. Я – Сет, приношу тебе смерть. Умри! Умри! Умри!»

Абан так разошелся в своей злобе и ненависти, что из его рта уже брызжут мелкие слюни. В заключение он и вовсе плюет на фигурку своего врага, восклицая «Проклинаю! Проклинаю! Проклинаю!». Но и этого ему мало. Он хватает жертвенный атам за серебряную рукоятку и бьет в истерическом трансе по фигурке, словно дантист-изверг в полете своих садистских фантазий вырывает пациенту все зубы-древа один за другим.

– Проклинаю! Проклинаю! – неистово кричит Абан. Он так рассвирепел, что разорвал острым атамом даже листок бумаги со всеми именами, что на нем написал. А чтобы не осталось никаких следов, Абан помещает все им сокрушенное в ритуальную чашу и поджигает.

9

– Все! – отряхивает ладони Абан. Дело сделано. Обряд завершен.

Он произносит это с таким видом и таким тоном, каким, должно быть, сотни раз говорил своим пациентам, что они могут сплюнуть кровь и осколки зубов в урну.

– Теперь смерть Мубарака будет насильственной и очень-очень болезненной, – продолжает злорадствовать Абан.

Я же в ответ лишь стираю пот с шеи. До выхода из музея я все еще боюсь произнести хоть слово, а Абан поясняет, что данным ритуалом древние жрецы отнимали не только физическую жизнь жертвы, но и ее посмертное существование.

– Проще говоря, – смеется Абан, – даже имя Мубарака все скоро забудут, ибо мы сожгли его душу и тело дотла, без возможности перерождения.

– Осталось, – подводит черту Абан, – когда Мубарак будет низвергнут, разрушить все его памятники и скульптуры и сжечь все портреты.

На улицу мы выходим с первыми лучами солнца, и на моих глазах разгорается жертвенный костер восхода. Я вижу, как из-за холмов выползает красный паук, карабкаясь, цепляясь за крыши домов своими длинными лапами-лучами. Ибо он пришел сюда за обещанной добычей.

– Начинается новый светлый день, но что теперь делать нам? – спрашиваю я Абана.

– Ты должен исчезнуть, – советует Абан, – тебе нужно куда-то спрятаться. Уносить ноги из Каира. Нас видело несколько человек, среди которых могут быть и шпионы. Любой нас может сдать властям. Ты слишком приметный, и тебя тут же отыщут и арестуют.

Ну конечно. Я настолько приметный, что за несколько дней на Тахрире успел стать локальной звездой. Со мной, должно быть, уже сфоткалось несколько сотен про­тес­ту­ющих. Все хотели постоять с белым братом перед объективом «потехи» и дотронуться, будто прикосновение ко мне давало им некую силу.

Но куда я могу сбежать? – хотел было я поинтересоваться у Абана, но он уже без моего вопроса звонит своему другу-миллионеру.

– Алло, Зейд, – кричит он в трубку, – хочу обратиться к тебе за помощью.

– Жду его сегодня в двенадцать часов у Абу-Вульфа, – передает мне Зейд через Абана, – пусть доберется до Абу-Вульфа.

– Что такое Абу-Вульф? – спрашиваю я.

– Это сфинкс!

– О, сфинкс, – потираю руки в предвкушении, а я уже и не надеялся его увидеть. – Но как мне вырваться к Абу-Вульфу?

10

– Куда ты поедешь? Тебя там убьют! Кругом революция, кругом мародеры и разбойники! – отчаянно запугивает меня хозяин хостела, будто я не провел эти ночи черт знает где.

– Все улицы перекрыты, за тебя никто не заступится, потому что ты чужак, – хозяин гостиницы не желает отпускать одного из последних постояльцев. Он из Wake Up уже готов переименовать свой отель в Stay hear. Я же молча и настырно продолжаю собирать свои вещи, хотя мне очень хочется дать в морду этому агитатору, как дали в морду одному из мулл, который призывал сидеть дома и не ходить на площадь Тахрир, ибо к каждому могут прийти воры.

– Это мое путешествие! – нахожу я разумный аргумент. – И я приехал сюда попутешествовать, посмотреть на пирамиды и сфинксы, а не на все это безобразие, что творится сейчас на улице.

– Где ты найдешь такси? Какое такси? Если хочешь, я вызову тебе такси за пять тысяч фунтов.

– Спасибо, я сам, – и дело даже не в том, что мне жаль денег. Просто я не хотел, чтобы хозяин гостиницы знал, куда и с кем я отправляюсь.

Распрощавшись, я выхожу на бурлящую улицу, и тут – о чудо! – расталкивая бампером митингующих и сло­ня­ющих­ся, на меня движется зеленоглазое чудовище. Чудовище, потому что машиной эту рухлядь назвать сложно.

– Говорите по-английски? – спрашиваю я таксиста.

– Швая-швая, – отвечает он мне по-немецки или еще на каком языке, что означает пятьдесят на пятьдесят.

Кинув на заднее сиденье рюкзак и дорожную сумку, я прошу отвезти меня к Абу-Вульфу. Но не успел я договориться о цене, как тут же оказался облепленным толпой, словно тот неподготовленный чужеземец термитами. Здесь, на площади Тахрир, мне нравилось чувство локтя, нравилась толпа из липких тел, будто колышущееся тесто в бадье. И мне даже сейчас нравится, что до меня пытаются дотянуться, прикоснуться и поздороваться сотни рук, тысячи пальцев, миллионы микрогранул, миллиарды молекул.

Мне нравятся эти рукопожатия. Нравится разгоряченная плоть революции.

Правда, глядя на то, как расплющиваются тела и лица о стекло, я не мог представить, как мы выкарабкаемся. И даже подумать не мог, что такое положение дел – нормальное для местных водителей и мы выберемся из толпы и поедем по третьестепенным дорогам Каира, объезжая переполненные центральные улицы и армейские блокпосты. И поедем даже очень хорошо, если не учитывать качество узких и пыльных дорог в бедняцких кварталах.

11

Там, в настоящем, а не в показном Каире. Там он воочию убедился в нищете египтян и понял, почему они так яростно поддерживают идеи равенства и братства. Там он столк­нул­ся с подлинной жизнью, там он увидел Каир трущоб, которые вырастают непонятно из чего, из мусора и грязи, из эмоциональных наслоений человеческой памяти, и тут же стремятся с землей и грязью сравняться в плоскости и пространстве. Кирпич-сырец, саманный чирий, земляной сырник, трещины на стенах, серые простыни на веревках. Или эти простыни – стены и простенки? Он ехал мимо людей, которые ели на могильных плитах и спали на них. Он ехал по кварталу сортировщиков мусора, для которых мусор был не бытовыми отбросами и отходами, а смыслом и целью существования. И все это липкое и вонючее месиво и кусачие, колючие плоские частицы пыли липли к его лицу, словно крылышки мух.

У площади Тахрир он только однажды столкнулся с вопиющей нищетой. Выйдя вечером из отеля за хлебом, он увидел длиннющую очередь и встал в эту очередь. Солнце зашло за дырявые крыши, а он наблюдал, как женщины, завернутые в черную грубую ткань, со счастливыми лицами хватают ячменные лепешки из муки грубого помола и убегают с этими маленькими солнцами к своим очагам. Только позже он догадался, что этот хлеб за несколько пиастр был специально испечен для переполнявших Каир бедняков, а он отобрал у кого-то ужин. Не всем стоявшим в очереди хватило от мерила богов. И солнце, заходящее за мавзолеи, было словно та лепешка грубого помола, которую подают беднякам, и зерна ячменя кололи глаза.

В этих районах считалось нормальным подбежать и запрыгнуть в проезжающую мимо машину, потому что жили здесь все свои. И водитель такси – бородатый мужчина в галабее и чоботах – тоже считал это нормальным и, по-видимому, был свой. Он поощрял запрыгнувших в машину щедрой улыбкой и начинал общаться с ними. И по их разговору я понимал, что с той минуты, как я сел в эту машину и оплатил бензин, она стала бесплатным такси для «братьев мусульман». В какой-то момент у меня даже закралось подозрение, что шофер специально выбирает маршрут через бедные районы. С другой стороны, это могло быть всего лишь совпадением, а щедрость таксиста – революционным братством.

Поначалу меня раздражало, что ко мне подсаживаются посторонние люди, тем более что каждый считал своим долгом спросить меня, откуда я, попутно произнеся пару неумелых фраз на английском, немецком и русском. В городе мертвых ко мне и вовсе набилась целая машина. И мне показалось, что люди даже бегут, чтобы сменять друг друга вахтовым методом, зажимая меня в машине. Но постепенно я привык, и это даже стало меня забавлять, тем более все пассажиры выходили на своих остановках, вплоть до того момента, когда наперерез машине, чуть не угодив под колеса, бросилась толпа мальчишек. Мы уже подъехали к Абу-Вульфу, и это были мальчишки, оказывающие услуги гидов. А поскольку я был первым туристом за последние дни, цена моя сильно возрастала. Я заметил, что чем ближе мы подъезжали к сфинксу, тем развязнее и навязчивее становились попрошайки, пока сразу несколько бегущих не запрыгнуло в машину, отодвинув меня в самый угол.

Но их как ветром сдуло, когда они увидели Зейда и его могучих охранников. По каким внешним признакам Зейд узнал меня? Неужели я был единственным белым, проехавшим на такси мимо этого кафе за последние часы и сутки? Зейд сидел на низеньком стульчике и запивал горьким кофе сладкий яблочный дым из кальяна. И уже не солнечная лепешка, а солнечное яблоко мягко и гладко катилось мне в глаза.

12

Зейд прекрасен. Его белоснежные зубы контрастируют с загорелым лицом и черной благородной бородкой, как фарфоровая чашка с молоком контрастирует с засушливой пустыней. Зейд – один из богатейших людей Египта, поэтому он может себе позволить разбрасываться молоком из-под подбрюшья верблюдицы – такое впечатление создавало его лицо в лучах игривого рыжего солнца.

Зейд единоутробный брат Абу Наваса. Только Абу Навас пожертвовал своим состоянием, отдал все Коммунистической партии. А Зейд поставил себе другую задачу – попасть на прием к английской королеве. Он добился своей цели, став поставщиком плиток английского шоколада в Египет. Теперь Зейд владеет несколькими заводами по производству кирпича и блоков и керамической плитки, отелями и целыми курортными поселками, на которых можно отлежать и спрессовать бока. Сам Зейд, мягко говоря, не обрадовался революции и согласился нам помочь лишь из любви к старшему, а не младшему брату.

Обо всем этом я узнал от Абана. Когда Абу Навас познакомил Зейда с Абаном, Зейд признался, что ненавидит зубных врачей.

– Оно и видно, – рассмеялся Абан.

И вот теперь Зейд улыбался мне лучезарной фарфоровой улыбкой.

– Сейчас допьем кофе и поедем? – предложил он, и мне ничего не оставалось, как согласиться. Я уже знал, что мы отправимся в Сохно, в один из курортных, но пустующих сейчас поселков, принадлежащих Зейду.

– Или ты хочешь пока спуститься в пирамиду? – сжалился надо мной Зейд, вероятно, услышав мой печальный вздох.

– А почему бы и нет?! – мне очень хочется спросить у Зейда как у специалиста по производству прессованных блоков, могли ли древние египтяне построить такие пирамиды из известняка сами, но я боюсь прослыть глупцом. И опасаясь им показаться, я уже спустя пять минут оказываюсь в гробнице матери Хеопса – Хетепхерсес. Впрочем, я немногое выиграл. Погребальная камера там была такой же душной и маленькой, как кафе, в котором остался Зейд. При входе мне так же пришлось согнуться в три погибели.

– А ты не боишься умереть? – спросил остроумный Зейд, когда я вернулся.

– А что, от этого можно умереть?

– В Египте верят, что посетителей пирамид ждет проклятие. Что фараоны и их жрецы обязательно рано или поздно отомстят стервятникам, покусившимся на их вечную загробную жизнь.

Слова Зейда меня напрягли. Нет, я был напуган и ошеломлен этим откровением, особенно после того, что мы устроили в музее. Но Зейд о проведенном ночью обряде не знал. Считая себя образованным европейцем, он с иронией относился ко всяким поверьям. А я от страха почти не заметил, как мы вылетели из Каира, обогнув его по окружной дороге и минуя многочисленные блокпосты.

13

Во время пути я узнал, что Зейд раздосадован и удручен тем, что творится на Тахрир.

– У меня один вопрос: кто за все это будет платить? За чей счет этот праздник?

– Я не знаю, что ответить, Зейд. Я, как и все, просто наслаждаюсь жизнью.

– Все мои заводы по производству кирпича и керамической плитки стоят, строительства заморожены до лучших времен, люди бастуют, требуя повышения зарплаты. Но как я могу поднять им зарплату, если мы ничего не производим и не продаем?

Я молчу, я любуюсь в окно на экзотические пейзажи. На бедуинов с автоматами, вызвавшихся в это смутное время охранять заводы и склады от собственного нападения.

– У меня вопрос: что они будут кушать, когда набастуются? Никто не хочет работать. Все хотят прохлаждаться в оазисах и лежать на пляжах, но я один не смогу всех прокормить. Праздник не вечен, и народные гулянья закончатся. А что потом? Кто оплатит эти гулянья? Кто заплатит за пляжи, сафари, разоренные стервятниками-мародерами музеи и прочие ритуалы жрецов туризма? Даже гиды уже месяц не работают и собираются бастовать, – вздыхает Зейд. – А они всегда считались у нас состоятельной прослойкой.

Я не знаю, зачем Зейд мне это все рассказывает. Если его брат Абу Навас отдал все свое наследство на дело партии, на коммунистические прокламации и листовки, то у Зейда помимо заводов на содержании еще и респектабельная газета. Он бы мог обо всем рассказать с ее страниц, но газета из осторожности заняла выжидательную позицию. Газету могут и закрыть революционным трибуналом.

Я тоже в разговоре с Зейдом занял выжидательную позицию. Лишь киваю и продолжаю пялиться в окно. Но постепенно, я это ощущаю своей кожей сквозь броню стекла и дверей, слова Зейда сеют во мне зерна сомнений. А правильно ли мы все делаем? Может, все должно двигаться как движется – естественным путем? Без скачков, ухабов и резких поворотов в истории?

 

Едем мы до Сохно очень быстро по гладкой военной дороге, заплатив какие-то копейки на пропускном пункте. Машина с водителем и охранниками вывозит нас прямо к линии моря, к подножью вздымающегося на берегу, как скала, серо-желтого шале. Огромный трехэтажный дом с несколькими ванными отныне предоставлен в мое полное распоряжение. Более того, водитель Мухаммед, передав мне ключи, занес в дом полные пакеты еды. В дальнейшем он привозил еду два раза в день – утром и вечером.

Зейд же после приезда поспешил распрощаться и удалился. Глядя на эту поспешность, чувствуя холодное рукопожатие, я понял, что он не будет меня баловать своим вниманием и разговорами. Оно и понятно – занятой деловой человек. Человек, который должен спасать свой бизнес.

14

Я же, в отличие от Зейда, наоборот, могу расслабиться. Вот уже несколько дней я прохлаждаюсь в Сохно. Здесь и жарче, и холоднее. Ветер с гор треплет песчаные загривки. Я лежу на золотом пляже и любуюсь самым красивым Красным морем и самым красным солнцем, и красною луною над красной пустыней.

Я всегда мечтал так жить. Вставать рано утром, брать подушку и соломенную лежанку и выходить на безлюдный берег, и там, устроившись поудобнее на песке, вновь засыпать под шум прибоя.

Ровным счетом ничего не делать, а просто лежать и лениво о чем-нибудь мечтать, пока море, солнце, легкий ветерок делают за тебя твое дело. Лепят из твоего еще сонного тела человека нового дня. Я говорю «лениво»,  ибо что может быть лучше, чем фешенебельный и абсолютно безлюдный курорт в полном твоем распоряжении. И ты под жаркими лучами солнца постепенно размягчаешься и превращаешься в полип, и из тебя, как из мякиша или воска, силы природы лепят фигуру нового Адама в новом раю.

А на закате эта фигурка засыхает и застывает в вечерней прохладе, и заходящее солнце с помощью теней пишет на нем имена. У этой фигуры не обязательно должно быть абсолютное сходство со мной прежним, ибо загар и время неизбежно накладывают свой оттенок. И мне уже никогда не быть тем наивным романтиком и любителем путешествий, который приехал в жаркую страну посмотреть на пирамиды.

Каждое утро изо дня в день мы просыпаемся мятыми и сырыми, и вылезаем из постели, и несем свое изнеженное тело закаляться в мир. А я мечтал жить так, чтобы давать ему дозревать и видеть сны до того самого момента, пока вечерние насекомые, почувствовав свое время, не облепят тело, образуя причудливые узоры и буквы.

В Сохно, борясь с комарами, окуривают кусты роз и жимолости дымом из выхлопных труб тракторов, а я, открыв окна, даю возможность насекомым спастись. И потом долго смотрю, как они кружатся под потолком. Насладившись геометрическими картинами, я иду на пляж, к морю, которое плещется, как вода в ритуальной чаше. Там я выбираю новое место, чтобы иметь новый угол зрения, – на этот раз на гальке, возле самой кромки моря, с кучей водорослей и ракушками, вгрызшимися в песок.

Ракушки царапают мне спину, словно комары, а я безвольно вытягиваю руки и жду момента, когда восходящее солнце сплетет свою паутину из лучей, и в нее, стремясь в Суэцкий канал, неизбежно попадут сухогрузы и баржи с индийскими пряностями и цейлонским крупнолистовым чаем и даже военный корабль из Ирана со смертоносными боеголовками.[image

Иллюстрация: Игорь Скалецкий

15

Сколько мы имеем ипостасей? – думаю я, чувствуя, как прибой и ветер волнами отшелушивает, отслаивает одно мое «я» от другого. Я, Ка, Ба. Приподнявшись на одном локте, я освобождаю для проветривания пространство между мокрой спиной и глиной, а на глине остается слепок с моего тела, еще одна моя ипостась, которая тут же заполняется солено-зеленым морским раствором. Пена пляшет, рисует барашками имя Афродиты. Если же отпечаток остается в золотистом песке, то он напоминает золотой саркофаг фараона или даже маску. Вновь переродившийся, я протягиваю руки к Осирису.

Кто я? Зачем? Звать меня никак, и сам я ничто. И никто из нас сейчас с уверенностью не сможет сказать, кто он и из какого теста слеплен. Никто не знает, зачем он живет и к чему ведут все его мысли, чувства и поступки. И где его начальное и каково его конечное, не проходящее в мирах, имя.

Тогда к чему вся слава и сила мира, если одного заклинания достаточно, чтобы сбить с ног и смешать с прахом? И любой камень, и пуля на Тахрире могли легко оборвать мою жизнь для того, чтобы родился новый человек. Только сейчас я понимаю, насколько сильно рисковал, но ради чего? А может, я подсознательно хочу, чтобы родился новый человек, а тот, старый, умер?

Я лежу и вспоминаю девочек, с которыми я крутил романы и которые суть мое отражение. И они мечтают заполучить меня живым или мертвым, вернуть хоть одну из моих ипостасей. Я так же вдавливался в их мягкую плоть всем своим телом, оставляя на них свою печать. Так почему бы им не прибегнуть к магии, имея мои волосы и капли моего пота?

Время от времени я засыпаю и погружаюсь в подводный мир подсознания, где присутствуют и рыбы-прилипалы, и белые киты, за которыми я слежу, и тигровые акулы, что тоже ведут охоту за тенями прошлого и фантомами будущего. Никого из людей за несколько верст в округе нет. И теперь я один на один с той акулой-людоедом, что навела столько шороху накануне революции. Мало-помалу я воссоздаю мир своих детских страхов и желаний. Или создаю их с чистого листа для нового человека.

Належавшись вдоволь, я встаю и бреду вдоль берега по щиколотки в воде. Море в январе холодное, и замерзающими, почти онемевшими ногами я чувствую неровность дна. Где-то галька плоская, где-то острая, и она впивается в мои ахиллесовы пятки, словно жертвенный нож атам.

Мои ноги в воде временами погружаются в нечто мягкое, прохладное и густое одновременно. В другую, чем море и песок, субстанцию.

На пляж я беру с собой засахаренный арахис и соленые фисташки, и, погружая их в полость рта, я понимаю, что сам в полости пляжа, как засахаренное лакомство для насекомых, нацелившихся на меня со всех концов ойкумены. А мои ноги, зарываясь в илисто-гнилистое дно, окрашивают голубую воду в коричнево-красно-зеленый цвет. Это вместе с комьями грязи лопаются мелкие зеленые и красные водоросли. Они как кровеносные сосуды в подкорке, что вот-вот тоже лопнут под тяжелыми ступнями солнца, и, схлопотав инсульт, я погружусь в иную реальность Баб-эль-Мандебского пролива, а мои кости плавно опустятся на дно – прямиком к окаменелостям коралловых рифов.

16

В пустыне, расстилающейся по обе стороны от нильской долины, почва красного цвета. Там властвует рыжеволосый бог-разрушитель Сет, извечный враг упорядоченного, божественно правильного хода вещей.

Если синее утро нежно целует в губы, рыжий ветер хлещет по щекам. Если рыжий ветер, прощаясь, гладит по голове, то красное солнце заходит за тучи. Иссиня-черное и все оттенки серого охватывают меня с головой. Словно губы покойного целуют в подбородок и в лоб, как целовало море когда-то всех погибших из армии фараона. Сначала море расступилось, потом сомкнулось над головой сводом.

Искупавшись, я лежу в Сохно и сохну, крупные соленые капли моря испаряются под холодным солнцем. Прилив-отлив, снова прилив чувств. Неужели этот рай будет разрушен? Разрушен красными звездами-родинками на теле космоса, испепеляющими стягами морского восхода, разводами-метастазами на небосводе?

Египет – рай на земле. Рай для богатых. Море – ступень между землей и небом. Море – другая материя, другая реальность. Жиже, чем твердь, плотнее, чем воздух. Кто сможет ступать по морю, тот поднимется на небо. Остальные не спасутся.

Я понимаю, интуитивно понимаю, что какой-то ритуал свершился и надо мной.

Красное море – как большая чернильница, в которой сокрыт весь мир со всеми его бурями и страстями. Красными чернилами на мне написано имя, затем я обернут нитями полотенца, и мое тело испещрено проклятиями.

Луна – как огарок жертвенной свечи вокруг созвездий рабочих свечей. У дальнего берега сверкают огни больших кораблей и сухогрузов. Ко мне прижимается горячая щека ночи. Глаза-сурьма, я чувствую дыхание смерти. Я еще не знаю, почему я умираю и в каком качестве рожусь, но я чувствую, что обряд уже совершен.

Я бреду назад в уединенное шале и думаю об именах. У древних народов, если кому-то грозила смертельная опасность, первым делом собирались старцы, чтобы поменять больному имя. А может, и мне сменить имя и остаться после революции жить в обновленном Египте? Выкинуть документы в море или подбросить их с окровавленной одеждой на площадь Тахрир. А друзья помогут мне начать новую жизнь в новом виде. Имя можно взять приближающее не только к высоте фараонов, но и к высоте Бога. Например, Владеющий Сиянием Ра. Или Живое Отображение Атона.

17

Так думал я, глядя на появившийся на предплечьях и ногах загар. Так наслаждался я изъедающей меня солью в Сохно, проживая каждый день как первый и последний, во всю полноту легких. Впрочем, любой рай, как все хорошее, рано или поздно заканчивается. И хотя я, наверное, мог бы еще какое-нибудь время проваляться на пляже, вкушая все прелести жизни, но тут появился Абан.

С порога, обняв меня, Абан уверенно заявил, что заклинание подействовало, что революция победила, что Мубарак сложил с себя полномочия и даже пытался бежать из страны, но ему не дали, и потому у него случился приступ какой-то болезни. Или наоборот, сначала он плохо себя почувствовал и, будучи тяжелобольным, не смог собраться с силами и оказать сопротивление.

– А может, – предположил я, – он прикидывается больным, чтобы его выпустили из страны?

– Как бы там ни было, Мубарак свален, а сейчас революция идет на запад, в Ливию. Осирис хочет победить зло, и мы должны ему помочь.

– Как? – не понял я. – Как мы можем ему помочь? Что мы можем сделать?

– Мы должны отправиться в Ливию. Теперь мы держатели судьбы. Я по работе в экспедициях знаю несколько вождей туарегов. Они помогут нам перейти границу. К тому же у туарегов существуют свои колдовские обряды! – подмигнул мне Абан.

«О, черт!» – подумал я.

– Может, лучше поедем в Каир и выступим против этого лжеца Захи Хавасса? – по телевизору я видел, как главный по тарелочкам утверждал, будто ворвавшиеся в египетский музей под покровом ночи мародеры похитили несколько важных экспонатов, уничтожили две мумии и сняли всю кассу.

– С ним потом разберемся, – отверг мое предложение Абан, – поверь, у меня с ним, как у археолога-египтолога, личные счеты. Сначала мы должны помочь Осирису победить смерть и холод и помочь нашим братьям с запада раскрыть творческие способности.

Убеждая меня, Абан еще долго объяснял, что революция благодаря нам движется на запад, что Осирис возродился и хочет победить силы тьмы и тиранов, захвативших землю, и что нам надо ехать на запад выполнять волю Осириса.

18

И мы поехали на запад, хотя у меня с первых минут нашего путешествия возникло жуткое ощущение, что на этот раз охотимся не мы, а сафари идет на нас. Мы двигались очень быстро, стараясь не отстать от солнца, этого кровожадного гигантского паука, что лучами-лапками отталкивался от вершин самых высоких холмов и перепрыгивал с горы на гору. К тому же хранители и стражи восточного и западного горизонтов – солнечные львы – норовили опустить свои тяжелые ворсистые лапы нам на голову.

Возможно, поэтому далеко мы не уехали. Где-то в трехстах километрах к западу от Каира и плодородной долины Нила, которую в Египте называли Кемет – «черная», когда пейзаж стал уныло однообразным и пустынным, а солнце уже скользило по паутинам тонких перистых облаков, Абану стало плохо. Лицо его побледнело, и руки как-то скрючились. Если бы Абан не нажал на тормоз, мы бы точно улетели в кювет и застряли в безжизненных песках.

– Что с тобой стряслось? – спросил я.

– Все нормально! – сказал Абан. – Просто давление чуть подскочило, скоро наладится. Мне просто надо успокоиться. Можешь немного порулить?

Мы поменялись местами. Абан сел сзади на место пассажира, откинул голову и закрыл глаза. Но чем дальше мы ехали, тем бледнее, нет, желтее становилось лицо Абана. А тело его скрючивалось так, будто он угодил в паутину лучей и солнце своим жалом выкачивало из него последние силы, как отбирает их паук у угодившего в тончайшие прожилки-сети небесного янтаря обезумевшего насекомого.

– С тобой точно все нормально? – заглядывал я с тревогой в желтевшие с каждой минутой глаза Абана.

– Слушай, у тебя нет чего-нибудь сладенького? – по его затравленному высохшему взгляду я понял, что случилось что-то очень неприятное. – Может быть, конфетка или леденец?

– Нет, – похлопал я себя по карманам. Обычно я беру из самолета леденцы – так, на всякий случай, чтобы уши не закладывало, – и они у меня лежат в карманах по полгода, пока не почернеют, но сейчас, как назло, в карманах ничего нет.

–  Понятно, – криво ухмыльнулся Абан, – ладно, как-нибудь прорвемся. Ты езжай побыстрей, и давай остановимся у первой заправки.

Я погнал во всю прыть машины, время от времени бросая в зеркало заднего вида взгляд на Абана. Но, когда его тело стало оплывать и принимать вид кривой улыбки, когда руки мелко затряслись, я понял, что мы не прорвемся. Из-за революции и опасения мародерства ближайшая, через двадцать километров, заправка оказалась наглухо закрыта. А может, их все позакрывали, потому что все топливо и запасы еды на всякий случай раскупили бедуинские племена. Экономическое положение Египта все более ухудшалось, и за это вынужден был платить Абан.

19

– Зачем тебе сладкое? – посмотрел я пристально в глаза Абана, которые словно отражали жертвенную печень гепатитника Абу Наваса. – У тебя что, диабет?

– Да, – признался он.

– Давай я тебе сделаю укол инсулина из аптечки.

– Ни в коем случае, – замотал товарищ головой, – не надо никакого укола.

– Почему? – спросил я. – Я умею делать уколы не хуже скорпиона.

– Потому что у меня не увеличение, а падение сахара. Останови машину! – истерично прикрикнув, приказал он. – Останови машину!

Видимо, мои расспросы и советы достали Абана, и он решил все бросить к черту.

– Давай я помогу тебе выйти, – отстегнул я ремень.

– Не надо, я сам справлюсь, – эти слова Абан произнес уже шепотом, еле слышно, словно отдал последние силы в истеричном крике.

Скрюченный, он кое-как вылез из машины, держась за дверцу, сделал шаг, и тут его сильно качнуло. Он упал бы, если бы я не бросился ему на помощь и не поддержал. За то время, что Абан стоял у дверцы и примеривался сделать первый шаг, я успел вскочить с водительского места и обежать машину.

– Чем тебе помочь? – я едва сам не забился в накатившей истерике.

– Мне нужен сахар, – еле открывая пересохшие губы, прохрипел Абан, – хотя бы немного сахара.

– Но где его взять?!! – чуть не взвыл я. Кругом была Сахара с большими белыми скалами и тоннами песка – и ни капли, ни кусочка сахара. Ни грамма сахарной глазури.

– Помоги мне прилечь! – попросил Абан.

Я сорвал с верхов сидений подушки и пытался подложить их под голову распластавшегося друга, но Абан лег на вытянутую руку. Он лежал, и в его стекленеющих глазах отражалось чайного цвета небо Сахары. Кажется, он терял связь с реальностью.

Беспомощно я уселся рядом, сложил ноги по-турецки. Гнать машину на полной скорости я не мог. От машины Абану становилось только хуже. Я сидел, вдавливая с силой свои колени в песок. С таким же успехом мы могли бы просто сидеть у обочины и ожидать, когда кто-нибудь появит­ся. В этот вечерний час скорее кто-то поедет из Каира, чем в Каир. Тем более в провинции все знали о беспорядках в столице.

– Дай мне руку, – протянул свою ладонь Абан.

Мы сцепились в крепком рукопожатии, и я почувствовал, будто не от меня, обновленного после Сохно, к нему, а наоборот, от него ко мне переливается какая-то энергия. Будто он отдает мне остатки своих сил.

20

Абан тяжело, прерывисто дышал и смотрел на горизонт, как затравленный пес. В какой-то момент показалось, что Абан превращается в собаку. В ту собаку, которая сторожит подземные города мертвых. Фортификационные сооружения мертвых с потайными ходами и лазами.

– Я не рассчитал силу отката, – собирая по крупицам в себе последние силы, признался Абан, – я не рассчитал мощь отката от совершенного заклинания и обряда. Меня предупреждали, что этот обряд могут делать только подготовленные и защищенные жрецы, но я надеялся, что нам поможет тарикон. Некая высшая сила. Коллективный дух и разум. Но Мубарак нанес ответный удар, потому что ему прислуживают настоящие оккультные жрецы.

– Ты не умрешь! – заявил я Абану. – Ты не можешь умереть. Я не верю в это.

– Я умру. И весь мой род тоже погибнет. Мои детишки, которых я не видел уже две недели. Жена, с которой я развелся, хотя по-прежнему все еще люблю ее. Как ты думаешь, может, мы зря это затеяли? Может, нам надлежало смириться с нашей участью и судьбой?

– Нет, – покачал я головой, а что мне еще оставалось?

На сомневающегося Абана смотреть не было никаких сил. Его тело врылось в песок, создавая форму для новой жизни, для нового Абана или того, кто займет его место. В лучах заката переливающийся песок походил на янтарь, в который залипало все живое, на «солнечную ладью», на которой Абан вот-вот готов был отправиться в потусторонний мир.

– А может, мне поесть это? – высунул он язык и начал лизать Сахару. Теперь он походил не просто на собаку. На павиана из павианьего народа псоглавцев. А я вспомнил, как в детстве в сосновом бору пытался слизнуть янтарную смолу, как брал у сварщиков карбонат, и совал его в рот, и пускал волшебный дым. Чего только ни придумаешь в детстве, чтобы стать магом и совершить нечто значимое. Но вот времена изменились, а мы с Абаном с помощью архаичных заклятий превращаемся в новых существ, питающихся черт знает чем. Мы повзрослели, но остались прежними, а завтра мы уже не будем меняться. Завтра мы умрем.

 

Глядя на измученное, иссохшее тело Абана, становилось понятно, что могущественная сила отката и в самом деле сработала. Абан слизывал последние крохи с ворсистых лап хранителей пустынь, а там, в кварталах Маади и Замалик, в это время небожители по-прежнему танцевали на столах и вкушали божественный напиток виски.

Они наверняка говорили, что революция – это напрасная затея. Что она ничего не даст беднякам, а только ухудшит ситуацию. Они улыбались и выспрашивали друг у друга, кто за все это будет платить и за чей счет весь этот банкет. Они были правы, нам действительно становилось хуже. Мы вот-вот готовы были своими телами оплодородить эту почву, чтобы столы в районах Замалик и Маади всегда трескались от еды.

 

Иллюстрация: Игорь Скалецкий

21

– Нет, так не может больше продолжаться! – вскочил я в ярости и стал рыться в поклаже, выкидывая из своего рюкзака одну шмотку за другой. Я рылся в карманах и складках в поисках хоть чего-то сладкого. Безрезультатно. Я выкидывал все подряд прямо на песок и вдруг…

– Есть, – нащупал я в кармане вельветовых брюк, между складками, раскрошенное печенье с кунжутом. Даже не печенье, а полпеченюшечки.

Ветер хлестал меня по рукам, а я даже не мог отмахнуться от колючего песка. Хамсин особенно неприятен в пустыне, здесь он напоминает нашу зимнюю пургу, и от его порывов леденеют руки.

– Есть! – завопил я. – Сахар, я нашел сахар!

Я стал сыпать крошки печенья прямо в рот Абану. Хорошо, что у него так помутнело в глазах, что он почти ничего не чувствовал и не видел. Сила веры и самовнушения – великая вещь! Пусть он будет уверен, что съел настоящий сахар. Может, ему от этого станет легче. Высыпав все до последней крохи под язык Абану, я стал лить ему в рот воду из бутылки, чтобы Абан смог проглотить превратившуюся в желтый песок печенюшку. Вода стекала с лица Абана на землю, моментально впитывалась в растрескавшуюся почву и бесследно исчезала.

– Я прошу, – произнес еле слышно Абан, сильно вдавливаясь своими пальцами мне в кисть, – я прошу, чтобы ты не останавливался и довершил начатое, как бы плохо нам ни было…

– Хорошо, – пообещал я.

Он улыбнулся, как улыбалось мне солнце, наполняя меня энергией дня грядущего, а у Абана эту силу забирая, как неизбежно ее отнимает день прошедший. Я держал его на одних своих пальцах над черной пропастью из последних сил. Сколько у нас еще их осталось?

– Помни, они не бессмертны, – взяв паузу, оскалился Абан. – Небожителей тоже можно отловить и съесть. И ты сожрешь их!

Скрюченные руки Абана впились в мое предплечье, словно острые зубы, оставляя там след. Благо мы по-преж­не­му держались за руки, сцепившись в нечто большее, чем он и я по отдельности, переплетя наши длинные корявые тени. Четыре руки, четыре ноги, четыре глаза и двадцать следов от подушечек, личных, неповторимых отпечатков. Большой, указательный, средний, безымянный, мизинец. А высоко в небе, под толщей космоса и небесной кожей, планета Осирис. Думаю, я не смогу описать словами наше с Абаном и Осирисом единство. Я лишь могу сказать, что ощущал биение Осириса в точке нашего слияния большим, указательным, средним, безымянным и маленьким «я».С

Обсудить на сайте