Ночь пути
Я служил тогда старшим литсотрудником – были такие должности в наших периодических изданиях – газеты «Гудок», органа Министерства путей сообщения СССР и Центрального комитета профсоюза железнодорожников. Как многие знают, в ней примерно за полвека до меня служили другие молодые люди, ставшие потом советскими литературными классиками, а тогда безвестные приезжие с юга Ильф, Петров, Булгаков, Олеша…
Так вот: сидел я однажды часа в четыре душного летнего дня в комнате на третьем этаже «Гудка». Нет уже того «Гудка», бизнес-центр с гостиницей на этом месте. Да… В высокое старинное окно шпарило солнце, со двора доносились голоса рабочих, выкатывавших из грузовика огромный рулон бумаги для типографии, располагавшейся с дореволюционных времен в этом же доме, а в соседней комнате коллеги готовились что-то праздновать, оттуда слышен был возбужденный гомон – все заметки в номер сданы, настала пора снять напряжение. Собрался было и я присоединиться к прочему народу.
Но тут открылась дверь, и вошел незнакомый человек, то, что у нас называлось по-железнодорожному «товарищ с линии», жалобщик или, наоборот, автор письма-заметки, желающий воспеть успехи родного депо. Тут надо пояснить, что и в те времена не пускали в редакции газет и журналов кого попало, хотя металлодетекторов, конечно, не было. Установили охрану после того, как один непризнанный изобретатель отрезал голову главному редактору технического журнала прямо в кабинете. Буквально ампутировал и вышел со словами «теперь он не будет мешать техническому прогрессу»… Ну, и установили всюду охрану. У нас, в «Гудке», она представляла собой старуху в вохровско-железнодорожном берете, сидевшую у входа в роскошном, но очень драном старинном кресле. Я это кресло уже собирался спереть, а старухе взамен принести обычное, современное, но тут приехали люди и забрали кресло в музей, потому что оказалось, что оно принадлежало тетке Грибоедова. Вот бы я теперь сидел и писал этот рассказ в грибоедовском кресле!..
Извините, отвлекся…
В общем, старуха пускала в редакцию вообще-то любого, но с предварительным звонком сотруднику, к которому визитер хотел пройти.
Поэтому я слегка удивился, когда в мою комнату без предупреждения вошел тот человек. Вероятно, подумал я, он заблудился, шел в отдел пропаганды и культуры (был такой, честное слово!), а попал ко мне.
Почему культуры или, на худой конец, пропаганды? Потому что человек этот никак не мог быть принят за железнодорожника, а, пожалуй, за провинциального учителя или иного мелкого служащего с гуманитарными наклонностями. Он был высок, худ и сутул, некрасивые даже по тогдашним советским меркам очки кривовато сидели на толстом носу, длинные, уже не по моде, растрепанные волосы не прикрывали порядочную плешь – в общем, не красавец, а явный интеллигент. На взгляд ему можно было дать под шестьдесят. Одет он был так, что я теперь вспомнить никак не могу, да и тогда сразу забыл.
– У вас что? И вообще, вы ко мне? Может, вам в отдел пропаганды надо? У вас какой вопрос, товарищ? И как вас внизу пустили?
Говорил я с ним, признаюсь, по-хамски, поскольку меня, как любого редакционного профессионала, жгла ненависть к графоманам, «чайникам». Нам они были «чайниками», а контролирующим партийным инстанциям – трудящимися. И попробуй скажи что-нибудь прямое такому, с общей тетрадкой малограмотных рифм или воспоминаний о том, как он трудился в родной путейской дистанции и был награжден за это знаком «Ударник социалистического соревнования»! Попробуй скажи, что стихи его – вообще не стихи, а мемуары не представляют интереса даже для родственников, скажи даже вежливо и сдержанно – тут же полетит жалоба куда следует. Оттуда могут просто указать главному редактору на высокомерие сотрудников, а могут и самого виноватого вызвать к куратору – вплоть до цековского, с длинным оформлением пропуска во втором подъезде…
Он смотрел на меня сквозь свои довольно толстые стекла почти без выражения.
– Вы сразу про все спросили… – голос у него был неожиданно низкий, довольно красивый, даже, я бы сказал, поставленный, говорил он спокойно. – Я сразу и отвечу: я хотел бы устроиться на работу, к вам, в… это… в «Гудок».
Корреспондентом, или как у вас называется? Мне очень нужно, понимаете? Мне знакомые сказали, что здесь у вас у всех бесплатные билеты на любые поезда, а мне это очень нужно, просто необходимо…
Бог его знает, что было в его актерском голосе такого, что заставило меня не расхохотаться и не выгнать его вон сию же секунду, даже рискуя получить за это замечание от начальства. Наглость во мне обычно возбуждает резкое противодействие, глупость – отвращение. Но в этой его смеси наглости и глупости было что-то еще, какая-то третья составляющая.
– Значит, вам очень нужно, – повторил я и совершенно издевательски засмеялся. – А зачем же, позвольте узнать? И заодно уж – кто вы все-таки и почему решили, что можете быть корреспондентом газеты «Гудок»? Вам, простите, сколько лет? И вы хотите стать начинающим журналистом? А чтобы получить необходимый вам билет, надо стать не просто, а специальным корреспондентом. Я вот здесь неплохо работаю уже три года, но даже не мечтаю о такой карьере…
И ведь не могу сказать, что мне его было жалко, что я его щадил, – нет, скорее мне было… интересно, вот, пожалуй. Даже если он просто сумасшедший – чем вызван именно такой бред? Зачем ему нужен наш билет «форма 2А», действительно дававший постоянное право на проезд «в любых вагонах любых поездов железных дорог СССР»? Билеты такие у нас в редакции действительно были, но только, конечно, не у всех, а у заведующих отделами (которые никогда и никуда не ездили) и у трех специальных корреспондентов, которые ездили действительно много. Прочие завидовали…
К моему удивлению, он засмеялся тоже. Как-то очень свободно и естественно для «чайника» он себя вел. Обычно они либо заискивают, либо прут как танки.
– Да вы не думайте, что я идиот или просто нахал, – отсмеявшись, сказал он. – Хотя я понимаю, что очень похоже… Для чего мне такой билет, я вам не скажу… ну, это личное. Про «Гудок» и эти билеты мне товарищ рассказал, он вообще к железной дороге имеет какое-то отношение, он меня и носильщиком работать устроил, и к вам рекомендовал обратиться, он вас знает, где-то вы встречались, и считает, что вы должны меня выслушать.
Он назвал смутно знакомую мне фамилию, встречались с этим малым мы, кажется, в Домжуре, популярнейшем тогда Доме журналистов. Что он имеет отношение к железной дороге, я не знал, и вообще знакомство было шапочным – за знаменитым домжуровским кофе и рюмкой коньяку у знаменитой буфетчицы Тамары Михайловны… Сильная была личность, эта буфетчица…
Впрочем, опять меня в сторону ведет.
– А почему вы носильщиком работаете? – уже с осознанным интересом спросил я, тогда людей с такой внешностью в носильщиках еще не водилось. – Вроде бы интеллигентный человек… Вы кто по профессии?
– Я не вроде, – буркнул он негромко, но с явной обидой, что мне очень понравилось. – Я историк, медиевист, то есть специалист по Средневековью…
– Я понимаю… – тоже с некоторой обидой перебил я. Ишь ты, по-твоему, если журналист, так и слова знает только про соцсоревнование…
– А носильщиком мне работать было во всех отношениях удобно, – продолжал он, не обратив внимания на мою обиду. – Сутки работаешь, двое свободен, и деньги выходят приличные, и время есть – как раз в Питер съездить. Билет достать всегда могу – кассиры помогут, я их всех знаю…
Тут он осекся и сменил направление разговора.
– А что я на вид хилый, то это обманчиво, я выносливый как верблюд. Да там силы много и не надо, вытащил чемоданы из купе, а дальше – на тележке…
– Зачем же вам надо все время в Ленинград ездить? И зачем вам в «Гудке» работать, если вы и так чуть ли не на десяток билетов до Ленинграда и обратно в месяц зарабатываете? – продолжил я допрос.
К страннейшему этому человеку я испытывал все больший интерес. Был я в те времена полон фантазий, начинал сочинять свою первую повесть, весьма романтическую, и тут мне померещилась какая-то темная история. Я и теперь прежде всего вижу в любой ситуации ее лирическую или криминальную составляющую – и, надо сказать, почти всегда оказываюсь прав. Голод-то само собой, но и любовь до сих пор правит миром, это вы меня не переубедите, хоть все население после каких-нибудь выборов на демонстрацию выйдет – я все равно под всякими «долой!» и «позор!» буду видеть обнимающиеся парочки и карманников с безразличными лицами аристократов…
– Зачем мне в Ленинград ездить… Я же вам сказал, это личная необходимость. Зарабатываю я носильщиком даже не на десять, а на все двадцать билетов в месяц, а то и больше, при этом деньги мне самому ни на что, кроме билетов, почти не нужны, это верно. Но дело в том, что я носильщиком больше работать не могу…
– Спину потянули? – проявив, как мне казалось, понимание специфики, спросил я.
– Нет, спину я не потянул, – сказал он и замялся. – Видите ли… Мама узнала, что я носильщиком работаю, устроила скандал, а ей я противостоять не могу. Мы живем вместе, то есть я к ней вернулся… то есть я там и прописан, но раньше жил у жены… второй жены… а теперь вот развелся и живу с мамой, а она всегда меня подавляла… Моя мама – старый большевик, понимаете? И квартира ее, и пенсию она получает большую, чем моя зарплата в академическом институте была, и командовать она привыкла, у нее звание было старший майор госбезопасности, то есть, можно считать, генерал… Таскала меня с собой по всем республикам и областям, меня ординарцы кормили, а она грамоте учила по брошюрам резолюций. Я и специализацию историческую потому такую выбрал – подальше от всего этого… А теперь она хочет, чтобы я всегда жил с нею. Думаю, чтобы и умер с нею.
Он замолчал, и я с изумлением увидел, что в уголках глаз у него появились слезы.
– Да, допекла, видно, вас матушка, – сочувственно, но вполне бестактно брякнул я. Однако он, кажется, ничего не услышал: протирая очки, он смотрел в окно, в небо, слезы подсыхали, а думал он явно о чем-то очень далеком от этой тоскливой редакционной комнаты.
Тут мне в голову пришла благородная и одновременно несколько корыстная идея. Часа на два можно отвлечь его от неразрешимых проблем, а заодно выспросить и о «личном», и о матери, закаленной, как сталь, и вообще – узнать в подробностях эту явно небанальную человеческую историю.
– Слушайте, пойдемте в Домжур, – предложил я. – Рабочий день у меня давно кончился. Выпьем по паре рюмок, кофе там отличный, из венгерской машины, народ всякий встречается… Сядем в уголке, расскажете мне… ну, что захотите. Обоснуете, например, свое намерение поступить в «Гудок» на работу… Я приглашаю, я и угощаю.
– Угощать меня не нужно, – видно, опять я задел его самолюбие. – Мне под расчет выписали столько, что на любую выпивку хватит. Но в Домжур ваш я не пойду, я там был однажды. Вот именно: всякий народ там встречается, большей частью мне несимпатичный. Мамы моей бывшего подчиненного встретил… А выпить с вами я бы охотно выпил, мне правильно сказали, что вы слушать умеете… Только где?
Между тем, пока мы с ним разговаривали, в соседней комнате гуляли вовсю, потом стихли, потом потопали по коридору – разошлись до завтра или потянулись добавлять в «Ветерок», за «Художественным» кинотеатром…
Я предложил ему подождать минуту и пошел осмотреть поле битвы. Как я и предполагал, мародерам вроде меня там было чем поживиться. Нашлись и три бутерброда со слегка заветренной темно-розовой колбасой, и несколько редисок, и, главное, припрятанная кем-то бутылка водки отыскалась в известном месте – в шкафу, за годовыми подшивками. Совесть меня не мучила – не люблю запасливых.
Он пил без лихости, не залпом, но жадными маленькими глотками – так пьют, по моим наблюдениям, те, кто употребляет не «для компании», а по личной потребности. Поймав мой взгляд, он кивнул.
– За последние пару лет привык, – вздохнул не лицемерно, было понятно, что с удовольствием и отвык бы. – Ну, носильщики после каждой смены… Да мне и самому… вроде уже нужно, так что, не поверите, иногда бутылку проношу тайком от мамы в свою комнату, ставлю между стеной и кроватью… и всю ночь. Это ведь уже алкоголизм, как вы думаете?
– Об этом пусть думают врачи, – сказал я беспечно, тогда еще беспечно! – А вот печень мы сажаем, это точно…
Мы загрызли редиской и после краткой антиалкогольной беседы выпили по второй.
– Прежде всего, – сказал он, с сомнением оглядывая бутерброд, – насчет оснований для работы в «Гудке». Вот я тут написал… не знаю, это у вас как называется, репортаж?.. о поезде «Красная стрела»…
Я вздохнул – очевидный «чайник», хоть и симпатичный. Кто об этой «Красной стреле» не писал! О ней написано столько, что писать о ней уже как бы запрещено. К тому же поезд этот был из разряда «спец» – спецраспределители, спецполиклиники, спецпоезд – или еще говорили «режимный». Ездили в нем главным образом иностранцы и наши начальники, что ж тут писать? Тут даже отдельных недостатков быть не может. Вроде как в Большом театре.
Но отказываться от прочтения этой мути было уже неудобно, и я взял три мелко сложенных листка, заполненных серыми буковками плохой машинки.
К концу чтения я совсем растерялся.
«Вечные истерики, русские цари, от психопата Петра до одержимого мономанией Ленина, – все исходили из того, что в стране должна быть одна столица. И ее таскали с места на место, благо по национальным меркам недалеко. Между тем всякий непредвзятый наблюдатель российского существования неизбежно приходит к выводу, что столиц две и что глубочайший смысл есть в этом раздвоении, смысл, идущий с поверхности вглубь. Две столицы – двуглавый орел – Европа и Азия – национальная шизофрения (раздвоение)...
С давних времен, еще даже не формулируя, я ощущал, что линия соединения, сращения этих сиамских близнецов и есть, по всей справедливости, действительно стольное место. Где ж оно? Да вот же, господа, стоит у перрона!
Вздыхает и пускает дымы поезд №1, «Красная стрела», а обратно №2, четные номера, полет вниз по карте…
Путешествие из Петербурга в Москву и наоборот всегда было, есть и будет государственным актом. Екатерина первая вполне осознала это и объяснила Радищеву.
Здесь, во всенощных пьянках, в свиданиях незаконных пар, в обсуждениях до самого прибытия судеб России, в откровенных рассказах незнакомцев и незнакомок вершилась настоящая жизнь имперской столицы. Какой же русский не любит именно этой быстрой езды, летящих за окнами вровень с поездом ночных облаков, теплого уюта самого комфортабельного места в стране!
Из Москвы: министерские ревизии в областной центр, актеры на «Ленфильм», бауманские профессора на лекции в военмех и, конечно, гуляки праздные...
Из Питера: морские полковники из Адмиралтейства на доклад в Генштаб, актеры на «Мосфильм», консерваторские профессора на занятия с московскими провинциальными вундеркиндами и, конечно, питерские сумрачные поэты, певцы тления и гордой разрухи, – красоваться перед московскими жизнелюбами…
И после счастливой ночи выходишь на точно такой же, как оставленный восемь часов назад, перрон, идешь к точно такому же Ленину… Но воздух здесь другой, и вместе с мелкими каплями европейской сырости на коже оседает особая свобода, та, которая знакома только беглецам.
Я обязательно перехожу на другую сторону Невского и иду по ней, почти не глядя по сторонам. В этом особое удовольствие: а чего мне здесь рассматривать, разве я не дома здесь, просто давно не забегал в эту комнату окнами на северо-запад… Питерские магазины с пятью ступеньками входа вниз, в полуподвал; питерские кино в арках, одно за другим на тридцати метрах улицы; питерский «Елисеев» уже открылся, и питерская пьянь уже подтягивается к отделу; кони на мосту, толпы у Гостиного, ветер с реки… И впереди день счастья, особого питерского гулянья…
И так бредешь до «Пяти углов» и незаметно для самого себя сворачиваешь, и вот уже пустые улицы, разбитый тротуар, гнилью тянет из подвальных окон, Федор Михалычем смотрят подворотни. И надо добраться до первой же пирожковой, ведь, даже когда в Москве не осталось ни одной рюмочной, вблизи Сенной можно было найти работавшую с восьми утра, и закусить пирожком с чьей-то печенкой, и взять еще одну для закрепления эффекта – и окончательно почувствовать: побег удался…
Вероятно, питерцы точно так же сбегают в Москву. Многие даже сбежали окончательно и еще долго рассказывали от чего: от безысходности, от несгибаемости начальства, от прямой и недлинной перспективы... Но для нас, замордованных московской расплывчатостью, в которой можно все, только надо знать, что именно, для нас день там – безусловное счастье…
В конце концов я выхожу к серой реке и бреду вдоль нее, от площади к площади, от гигантской головы Исаакия к выпуклой пустоте перед дворцом, и дальше, и, сам не замечая, перехожу мост, и погружаюсь все глубже в Питер, и уже теряется в нем маленькая фигура московского беглеца, искателя любви...»
Вот что я прочел – и очумел, честно говоря. Никто и никогда такого в нашу газету не приносил. Я закурил, угостил сигаретой его – он курил, как и пил, жадно, но неумело – и несколько минут разглядывал безумного автора, пренебрегая неловкостью ситуации.
– Теперь у меня к вам несколько вопросов, – сказал я, наконец собравшись с мыслями. – Первый: вы газеты читаете? Вы там видели когда-нибудь что-нибудь подобное? Только коротко.
– Нет, – действительно коротко ответил он. – Не читаю, возможно, поэтому и не видел.
– Значит, вы не понимаете, что это не репортаж, а умеренно вольнодумное эссе, которое не может быть опубликовано ни при каких условиях? И вообще – как вы собирались работать в газете, если вы газет не читаете? Вы знаете, что любая заметка в наших газетах пишется строго по образцу уже написанных и опубликованных?
– Откуда ж мне знать, – уныло сказал он не мне, а в пространство. – А почему же, объясните, как это… вольнодумие? Я совершенно не хотел… Там про Ленина в двух местах, так можно убрать. И «господа» тоже, это я просто для красоты…
– Потому, – не выдержав этой прозрачной наивности, гаркнул я, – потому, что там не в Ленине дело, там каждое слово несоветское, да к тому же и вся интонация не газетная, и информации ноль!
– Почему же ноль, – продолжал безнадежно упрямиться он, – я многое вставил из жизни… Вот про артистов, их там много ездит, я даже Бернеса видел… И полковников из Адмиралтейства… Я раньше деньги не экономил, ездил сам в этом, двухместном, в эсвэ – так иногда они приглашали выпить… Я могу из их разговоров добавить… И потом еще информация: там же понятно, что рассказчик едет к любимой, в конце, правда? Я могу описать, как обратно они едут вдвоем, там же паспорта не спрашивают. Только это будет слишком… ну, как у Бунина. Читали его рассказ «Генрих»?
И вдруг я все понял.
– Давно у вас с нею началось? – я постарался, чтобы в вопросе не прозвучало обычное любопытство.
И он ответил без удивления и паузы, не ссылаясь на «личное», словно мы уже давно говорим о его любви и несчастье. Водка все же подействовала правильно.
– Около двух лет назад была в Ленинграде академическая конференция. Я делал одно из важных сообщений, а она просто сидела, слушала, не моргая своими круглыми глазами, я не сразу даже заметил, что у нее глаза и цветом, и формой точно как вишни. Я не поэтизирую, просто такая внешность… Сидела, записывала, как полагается аспирантке второго года среди высокоученых персон… Потом за общим ужином… тогда же фуршетом не называли и не толкались по комнате, а садились вдоль длинного стола в специально подготовленной университетской столовой, по десять рублей с человека, и коньяк был… Как она из своих аспирантских десятку выкроила, не знаю, но оказались мы за столом рядом, я за нею вежливо ухаживал. Потом пошел провожать на Васильевский, где она в объединенном аспирантском общежитии жила. Она всю жизнь жила в общежитиях, детдомовская. И по сей день живет. Перспективы получить что-нибудь никакой – у ассистента-то кафедры общей истории, да пусть и доцента… Максимум – отдельная в общежитии комната, но кто ж туда мужчину пустит? У нас нравственность на всех распространяется… Да. Я так и не понял, чего ее потянуло в никому не нужную историческую науку, детдомовке-то разумнее было пойти в какую-нибудь практичную профессию… Но она всю жизнь делала только то, что хотела, и, надо сказать, всегда добивалась чего хотела. Я отчет себе отдаю – она захотела меня и получила, моя роль здесь десятая. В общем…
В общем, произошло все, как в моднейшем тогда романе – любовь выскочила перед ними, как убийца в переулке.
Ему было пятьдесят шесть, ей тридцать. Когда он смотрел на нее, обязательно начинал плакать, даже со всхлипываниями, так что в общественных местах, на улицах, на них иногда оглядывались, хотя внешне разница в возрасте не так уж бросалась в глаза. А она не выпускала его руки из своей, и если так идти было неудобно, то забегала и шла спиной вперед, глядя неотрывно ему в лицо.
Поначалу он разгулялся.
– Ну, письмом попросил я академический отпуск, придумав какую-то безумную тему, требующую постоянной работы в Питере, в хранилищах Некрасовки. И получил, конечно, – нравы в нашем институте, соответственно зарплатам, необременительные. И маме наплел про исследования, и она поначалу – впервые в жизни – мне поверила… Поскольку в гостиницу было не попасть, да еще без командировки, да еще незаконной паре, снял я по объявлению, прилепленному к столбу, комнатку в полувымершей коммуналке в конце Литейного. Все деньги – сбережений у меня было прилично, тратить некуда, а питались мы с мамой в основном мамиными заказами, коробки привозили за какие-то копейки из их столовой старых большевиков – ну вот, все деньги я со своей книжки снял, и зажили мы с моей любимой как в сказке. Ужинали в понравившемся ей больше всего «Норде», нас уж там знали. Потом ехали на Литейный в такси… В общежитии она показывалась раз в неделю, чтобы не выселили, с утра обычным порядком работала на кафедре и в библиотеке – настойчива она, я ж говорил, сверхъестественно. Да и как иначе было выбиться после детдома? А я ничего не делал целый день, и даже не пытался, в библиотеку не заглядывал, бродил по городу, выпивал в каждой рюмочной понемногу… Тогда, наверное, и начал привыкать. Вечером прибегала она – у нас место было назначено перед Кировским театром…
– И сколько ж такое могло продолжаться? – сдуру перебил я, как будто спешил куда-то, хотя мы никуда не спешили. Мы давно уж стояли в «Ветерке», за липким, как бы мраморным, круглым столиком, и один за другим опорожняли мерзавчики дагестанского. Между нами лежал растерзанный цыпленок табака…
Вопрос словно выключил его, рассказ продолжился обрывочный и сухой.
Деньги кончились, отпуск за свой счет тоже, поскольку никакого счета не осталось, кроме очередной нищенской институтской зарплаты. Мама, когда он заикнулся, что у них, в третьей комнате, может быть, поселится его ленинградская приятельница, в ближайшем будущем жена, – мама устроила такое, что его трясло неделю и была одышка. А потом просто сказала: «Я – ответственный квартиросъемщик. Мне партия дала эту квартиру не за красивые глаза. И уличную девку я здесь не пропишу». От «уличной девки» он опять стал задыхаться, а мама удалилась в другую комнату и вызвала к себе кардиологическую скорую из специальной большевистской поликлиники. С врачом она долго беседовала о лечении стенокардии диетой и несколько раз засмеялась. Уходя, в прихожей, врачиха пробормотала «мне бы такую кардиограмму».
Тогда он уволился из института и пошел в носильщики.
И опять настало счастье. Денег сделалось достаточно, чтобы раз в неделю ездить в Ленинград купейным, двенадцать пятьдесят, день гулять, потом поужинать – и вдвоем в Москву, ночь в эсвэ, в двухместном, там же паспорта не спрашивали, как в раю! Эсвэ стоил по двадцать пять билет. Потом она проводила день в Ленинке по своим аспирантским делам, дремала над рефератами и возвращалась, обязательно в купейном – он бы взял ей эсвэ, но боялся оставлять наедине с попутчиком. А сам шел таскать чемоданы, покачиваясь после ночи бессонного пути… Итого получалось семьдесят пять на всю дорогу плюс рублей тридцать на «Норд» или «Баку». А он работал, как заведенный, больше выколачивал, чем самые опытные в бригаде. Как будто не под шестьдесят ему было, кабинетному человеку, а под тридцать, и он всю жизнь гири таскал.
Каждый раз вез ей из Москвы подарки – у носильщиков связи были, дефицит все время вокруг крутился. То водолазку грузинскую бордовую схватит, ее цвет, то духи польские…
И раз в неделю, иногда в две, они запирались в двухместном купе. Если кто-нибудь увидал бы там этих любовников, не поверил бы глазам. Никаких припадков страсти – он ложился на спину, а она массировала ему брюшину – к ночи разыгрывалась язва… Потом спали, сцепившись руками через проход между полками. Ночью он просыпался, смотрел на станционный свет, волнами пролетающий мимо окна, молился, как умел, чтобы эта ночь была всегда.
Какой-то хитростью он купил обручальные кольца без справки из загса.
К зиме вывернулся наизнанку, замучил всю бригаду – ему достали шикарную женскую дубленку, югославскую, австрийские сапоги на цигейке, большую лисью шапку… Морозная была зима, он ехал накануне Нового года, вез огромную динамовскую сумку – еще добыл в последний момент бесполосых чеков и купил на них исключительно теплый исландский свитер со снежинками…
Но и это кончилось, мама добралась и сдавила руки на горле.
– Надо же что-то делать, вдруг получится с «Гудком», как вы считаете? Тогда бесплатный билет, и гонорары, говорят, бывают в газетах? – он улыбнулся, кривя рот от смущения. – Вот я и написал эту чепуху, сам понимаю, что никуда не годится…
– Вовсе не чепуха, вы здорово пишете, – возражал я. Кажется, я тоже плакал. – Мы придумаем, что с этим делать… Допустим, в «Неделе»…
Потом мы потеряли друг друга, я обнаружил себя в метро, а он исчез. Сложенные странички торчали из моего кармана.
Боже, если ты есть любовь, то уж не такая ли ты любовь?
Года через четыре я ехал в Ленинград дневным поездом – уж не помню, почему не «Стрелой». Стоял в коридоре, смотрел в окно. Где-то, не доезжая до Бологого, за окном медленно поплыло странное человеческое поселение, обосновавшееся на далеких боковых путях: старые деревянные пассажирские коробочки-вагончики, к тамбурам пристроены деревенские крылечки, белье сохнет на веревках, трубы, высунутые в окна, дымят, собаки и дети бегают…
И два человека несут куда-то ребристую чугунную секцию отопительного радиатора.
Им очень тяжело.
Один маленький, свободно болтающийся в ватнике почти детским телом, на затылке узелок светлых волос вылезает из-под серой солдатской ушанки, идет спиной вперед. Другой высокий, согнувшийся в три погибели, чтобы сровняться с маленьким, в резиновых сапогах, в непонятного цвета и покроя одежде, в криво сидящих очках, с длинными непокрытыми волосами. Он старается взяться ближе к середине, чтобы на него приходился больший вес…
Мне не показалось – я узнал его. Я узнал их.
Победа любви иногда выглядит удивительно некрасиво.
– Ремонтно-восстановительный поезд, – сказал в пространство попутчик, стоявший у соседнего окна. – Любого на работу берут и крышу дают. Но живут же люди – ужас…
– Эти двое, – возразил я, – они счастливы. Я это точно знаю. Можете им позавидовать.
Пассажир посмотрел на меня искоса с изумлением, явно приняв за сумасшедшего.
Вероятно, я и был тогда немного сумасшедший. И сейчас хотя бы капля сумасшествия сохранилась, надеюсь, во мне.
Иначе жить уже не имеет совершенно никакого смысла.
Май 2012, Павловская СлободаС