Старая девочка
Вера вообще была дальнозоркой, вообще далеко видела; то же, что было рядом, сливалось для нее в какое-то мельтешение. Так и восторг перед революцией никогда не заслонял того, что в революции, в самом ее нутре как можно скорее должно было отмереть. Революция была построена на контрасте, старое отвергалось всё и разом, Вера же понимала, что это молодость, а чтобы войти в настоящую силу, они должны опамятоваться, вернуться и вписать революцию в историю России. Вписать так, чтобы ни у кого не было сомнений, что именно революция — истинный наследник прошлого, именно она — помазанник Божий, а не какой-то там самозванец.
Всё это она со своей обычной восторженностью еще в двадцать втором году доказывала Сталину, с которым познакомилась благодаря подруге и целую осень и зиму виделась каждую неделю.
Потом, уже в Грозном, Вера решила написать цикл совсем новых советских сказок, героями которых должны были стать знаменитые вожди партии — и нынешние, и уже ушедшие из жизни, — но, конечно, лишь те, кто не был самой партией осужден, выброшен на свалку истории. У нее были грандиозные замыслы, по-настоящему грандиозные — Берг над этим много иронизировал, — но в своем роде последовательные, разумные, он это тоже признавал.
Она хотела написать настоящие былины, которые будут любимы не меньше, чем старые, и которые сумеют наконец объяснить, что и почему произошло в России в последние два десятка лет. Она представляла себе, как взрослые — мамы, папы, бабушки — читают ее сказки детям, читают в каждой семье, сживаются, привыкают, и шаг за шагом это становится своим, таким своим, что невозможно представить, что могло быть иначе. Это, как она предполагала, будет первым этапом, вполне, кстати, длинным; она не загадывала, но думала, что должно пройти еще лет десять, не меньше, и вот когда люди привыкнут к новым былинам, их можно будет узаконить, канонизировать, объявить официальными биографиями.
Бергу идея казалась наивной, он не раз это повторял и в конце концов так ее донял, что Вера просто, чтобы доказать, что это не утопия, заключила договор с республиканским издательством и в месяц закончила первую — о главном официальном гонителе церкви Емельяне Ярославском.
Да так написала, что для всех ее дочерей — и младшей, которой по малости лет читала сама, и для двух старших — она тут же сделалась любимой сказкой. Сказка о Емельяне Ярославском и вправду далась ей легко, она работала весело, с азартом и, еще когда писала, знала, что получается по-настоящему хорошо. Особенно вторая часть, где убийства, погони, схватки следовали одна за другой и понравились бы самому Нату Пинкертону.
В ее сказке Емельян, или Емеля, Ярославский был родом из маленького горного поселка где-то на Южном Урале. Еще в ХVIII веке их всей деревней перевезли сюда из-под Ярославля и сделали «крепкими» местной шахте, где добывалась, дробилась и обогащалась руда. Позже рядом вырос небольшой заводик, на котором последние полвека катали железнодорожные рельсы. От Ярославля и пошла их фамилия.
Жили здесь нище, безнадежно и страшно. Девочек с десяти лет продавали когда соседу, когда заезжему купчику за четверть водки, но в общем всем было всё равно. Большинство рабочих ютились в двух огромных то ли бараках, то ли казармах с трех-, а кое-где и четырехъярусными нарами. Пьянство, грязь, бедность были такие, что редко кто доживал до тридцати пяти — сорока лет, и шахте всё время нужны были новые люди. Подростки, пока не наступал их черед идти работать, дни напролет проводили на улице: играли в лапту, в казаков-разбойников, но главным развлечением были, конечно, драки.
И вот посреди этой беспросветности, неизвестно как и почему, у одного хилого, доживающего свой век крепильщика родился сын — настоящий богатырь, который рос, мужал не по дням, а по часам. Уже к двенадцати годам в драке он стоил чуть не десятерых, вдобавок был совершенно бесстрашен. Так продолжалось несколько лет, Емеля уже работал забойщиком на шахте, но сила по-прежнему гуляла, а что делать с ней — он придумать не мог. Решился ехать в Питер, потом хотел перебраться в Сибирь — охотником или мыть золото, но денег подняться не нашел, и было ясно: еще год-два — и он, так же как и другие, сопьется. Пил он много, дело это любил, но пока за собой знал, что, если надо, может и не пить. До сих пор хорошую драку с заречными любил, пожалуй, не меньше водки.
Однажды, когда Емельян совсем было пригорюнился, на него обратил внимание единственный местный большевик, сосланный сюда пять лет назад и работавший на шахте конторщиком. За последний год он дважды пытался поднять здешних рабочих на забастовку, но оба раза неудачно, это и понятно: испокон века ни один рабочий конторщикам не верил. Емельян же ему поверил, за ним пошел и скоро сделался преданным его учеником.
В короткое время он так с ним сошелся, что и сам решил вступить в партию. Вместе им уже через три месяца удалось поднять на шахте забастовку, которая продолжалась целых полторы недели и едва не кончилась настоящим восстанием. Чтобы подавить ее, пришлось даже вызывать войска. Несколько человек тогда погибли, два десятка были ранены, самого Емельяна схватили и посадили в кутузку, большевик же исчез и позже, говорят, объявился в Швейцарии.
В Емельяна давно была влюблена девушка — красавица Авдотья. Бабка Емельяна была родом из деревни, Авдотья жила в соседней избе и приходилась ей дальней родственницей. Проведав, что зазноба сидит под крепким замком, ждать помощи неоткуда, она решила, что не будет ни есть, ни спать, но сама освободит его. Зная, что тяжелый железный замок нельзя разбить ничем, кроме разрыв-травы, она взяла в избе большой кованый сундук и поволокла его на высокую гору — сила в ней была под стать Емелиной, — где давно приметила орлиное гнездовище. Там, хоронясь за выступом скалы, она выждала, когда орлы полетят за добычей, и тут же, едва они скрылись в поднебесье, сунула гнездо с птенцами в сундук и крепко-накрепко его заперла.
Первой вернулась орлица. Прилетает и видит: гнезда нет, а из сундука плачут, зовут мать орлята, ее малые детки. Потеряла она тут голову, стала бить острым клювом сундук. Но где там — он же кованый. Птенцы орут, а она бьет и бьет, того хуже — грудью на него бросается.
Наконец муж ее прилетел, огромный орел. Как увидел он всё это, прикрикнул на орлят, которые в сундуке сидели, чтобы не орали, не тревожили мать попусту, а орлицу обнял могучими крылами, прижал к сердцу, успокоил и говорит: не бойся за детей наших малых, не дрожи и не плачь, беде твоей помочь нетрудно, слетаю я сейчас за разрыв-травой — и выйдут они на волю целые, невредимые. Сказано — сделано, и получаса не прошло — вернулся орел с этой волшебной травой, ударил ею по сундуку — сразу рассыпались замки и запоры. Открылась крышка, и видит мать, что орлята ее живы и невредимы, никто их пальцем не тронул.
После этого поднатужились орлы, спихнули вниз с горы пустой сундук, а с ним вместе и разрыв-траву, Авдотья подобрала ее и прямиком в поселок. Пока добралась, там уже темная ночь, ни луны, ни звезд не видно. С трудом нашла она Емельянову темницу, ударила разрыв-травой по замку — и распахнулись двери; ударила по кандалам, в которые был закован возлюбленный, — упали те со звоном на каменный пол. Как оказался Емельян на свободе, обнялись они, прижалась Авдотья к его груди крепко-крепко, как прежде орлица к груди орла, а потом увела к себе в деревню и там, в старом глинобитном сарае, укрывала почти два месяца. Думали они оба, что забудут про него. Но нет, царь был злопамятен, на поимку Емельяна он отправил войска и лучших петербургских сыщиков, строго-настрого наказал доставить к нему во дворец забастовщика живым или мертвым.
В конце концов сатрапы проведали, где он скрывается, но даже вдесятером, зная Емелину необычайную силу, брать его в плен побоялись, подошли близко и стали стрелять. Семь пуль попало в Емельяна, и все-таки он сумел уйти. Потом два дня войска шли за ним по кровавому следу и никак не могли уразуметь, почему он еще жив. Потеряли они Емелю, лишь когда, истекая кровью, с перебитыми ногами, он переплыл реку — ту же Белую, что десятью годами позже пытался переплыть Чапаев. За Белой в охотничьей избушке Емеля отлеживался почти месяц, полиция и газеты между тем сообщили, что он погиб: раненый, утонул в реке — и все в это поверили, кроме Авдотьи.
Любила она его безумно и смириться с тем, что на белом свете Емели больше нет, не могла. Как раньше жандармы, Авдотья дошла до реки, переплыла ее и на том берегу снова нашла Емельяна по кровавому следу; она перевезла его к себе в дом, начала лечить, но раны гноились, и, как Авдотья ни билась, он на глазах слабел. В ночь накануне Ивана Купалы она со всей деревней пошла на огромный заливной луг, чтобы собрать лучшее средство для залечивания ран — росу, выпадающую в эту ночь. Весь луг от края до края был выстелен разноцветными платками, среди них был и ее — черный, расшитый красными цветами. Лишь только он намокал, она отжимала его в бутыль и расстилала снова.
На рассвете Авдотья вернулась домой и этой росой стала смачивать раны Емельяна, боль отпустила, ему полегчало, спокойный, просветленный, он лежал на подушках, и она, хотя сердце разрывалось от слез, от предчувствия непоправимого, тоже была радостна и светла. Солнце поднялось уже высоко, когда он умер — тихо, будто заснул.
По обычаю она разрезала на Емельяне одежды и, обмыв его больше своими слезами, чем водой, одела в новые, они остались от ее отца. В тот же день, так в их деревне было заведено, его должны были положить в землю. Перед тем, как везти Емелю в церковь отпевать, она еще раз всего его отерла живой водой, но он не задышал. После панихиды, уже на погосте, она сама долго рыла могилу, наконец закончила и, чтобы попрощаться с возлюбленным, открыла крышку гроба. Прижалась устами к устам, и тут от ее поцелуя он вдруг очнулся, слабо-слабо застонал. Сначала Авдотья не поверила своему счастью, вскрикнула, отпрянула, лишь когда поняла, что ей не мерещится, принялась обнимать Емельяна, целовать, да так крепко, что едва снова не отправила на тот свет.
В том же гробу она повезла Емелю домой и, пока они ехали, думала, что, раз Господь сотворил чудо, вернул ей суженого, всё у них теперь будет хорошо. И дети пойдут, и хозяйство, и жить они будут долго и счастливо. Думала она это, мечтала, совсем запамятовав, что в их краях есть такое поверье: если какой священник отпоет живого, чтобы замолить его грех, отпетого следует порешить, иначе года не пройдет — по окрестным селам погибнут двенадцать попов. Она совсем не помнила об этом, но на второй день, когда Емеля остался в избе один, лежал, дремал, и вправду явился их священник с длинным-длинным ножом. Прокрался в горницу, замахнулся, но Емеля, хоть и был еще слаб, перехватил его руку и после долгой борьбы попа собственным его ножом заколол.
Попы и дальше пытались его убить. На тропах, по которым он ходил, они рыли глубокие ямы, утыкая дно остро заточенными колышками, устраивали разнообразные засады, ставили капканы.
Однажды трое попов сговорились с местным помещиком, у которого была свора сибирских волкодавов, два дня они их не кормили, а потом, когда Емеля поутру вышел из избы до ветру, натравили на него псов. Он тогда все-таки ушел и, сделав круг по мелкому березняку, вывел собак прямо к церковной паперти, где псы тех трех попов разорвали на части. Они были последние из двенадцати, больше жизни его никто не искал, но Емельян уже так ненавидел их братию, что все они сделались для него будто кровники.