Разговоры у парикмахера
Парикмахер мой — маленький, лысый и очень работящий человек уже за шестьдесят. В город он приехал из маленькой рыбачьей деревни на другом конце Японии, где строил рыбакам лодки. Да только было это ему неинтересно.
— Хорошо лодку сделаешь — рыбак к тебе лет двадцать не придет, потому как не ломается она. А плохо сделаешь — тоже не придет, потому как доверия к тебе не будет. Неинтересно же. А волосы — не лодки. Как хорошо ни подстрижешь, все равно через месяц-два отрастут.
...А еще, знаешь, в деревне глаза были. Вот выйдешь в магазин, а про тебя говорят, что ты в магазин вышел. Купишь там лепешку рисовую, а про тебя говорят, что ты лепешку рисовую купил. Могут и добавить, что у тебя жена готовит плохо, потому вон и купил. Или что ты к соседке хаживаешь, потому жена и не кормит. А могут и не сказать. Но смотреть-то смотрят. А в городе живешь себе как хочешь, на тебя не смотрит никто, да и сам не смотришь — надо, что ли?
Парикмахер закончил меня стричь, положил левую руку мне на плечо, оттопырил средний палец, взялся за него правой рукой и начал подергивать за него, имитируя массажный аппарат. Потом проделал то же самое с другим плечом. Затем по очереди ударил по обоим плечам сложенными ладонями, которые звучно брякнули друг о друга, словно две дощечки — не представляю, как это у него получается, — что означало, что сеанс закончен. Я расплатился, но вместо того, чтобы уходить, прошел в кухню: мне хотелось выкурить с дочкой парикмахера сигарету, послушать новости. Но вместо кухни она, приложив палец к губам, провела меня вглубь дома, остановилась перед массивной дверью, повернула ключ в замке, распахнула дверь и включила свет:
— Вон, погляди на счастье отцовское. Только быстро, а то придет еще.
Для японского дома комната была просто огромная, в середине — мраморный стол, на столе — пепельница, тоже из мрамора, у стола — два кресла, очевидно, сделанных некогда для Людовика Четырнадцатого, а вокруг — бесконечные скульптуры Венер, в разных позах и с разной степенью обнаженности. Все стены были завешены тяжелыми бордовыми шторами, хотя ни одного окна не было — очевидно, чтобы Япония, не дай бог, не влезла в щелку и не растерзала нежную Европу когтями.
— Каждая Венера — мильон иен, не меньше, — сказала дочка парикмахера. — На столе, видишь, пепельница, а курить нельзя, чтоб не воняло. Отец каждый день чистоту тут наводит, чтоб ни пылиночки, на ключ запрет, никого не пускает, стрижет кому-нибудь волосы, вертится, про тяжелую жизнь слушает, говорит: «Да неужели, да я б никогда не поверил», — а сам себе думает: «У меня Венер полная комната». А Венеры, вишь, по кругу стоят, на пепельницу смотрят, думают: «Курнуть бы. Ан нельзя. Строгий он». Вот брат и свихнулся.
Сын парикмахера был добрый, даже слишком добрый и преувеличенно вежливый, маленький, как и его отец, но в юности занимался японским единоборством. После университета он одно время устроился работать коммивояжером в фармацевтическую фирму и развозил лекарства по аптекам.
— Какой водила на него посмотрит не так, а он выйдет, подойдет — и в глаз. А если тот дверцу не откроет, так он ему зеркало сломает — и в речку. А один раз сам получил, да так, что челюсть надвое раскололо — пластину ему вставили, три месяца с закрытым ртом ходил. А пластина так и осталась. Кажись, медная... А потом с отцом работать стал, а у отца в голове Венеры одни, ни вдохнуть, ни выдохнуть. Парню тяжело, одно время стриг каждого по часу, чтоб не облажаться, а потом совсем худо стало, из туалета выйти не мог. Выключит свет, а ему кажется, что не до конца выключатель нажал, снова включит, и так часа два: то включает, то выключает. Перестал он работать, волосами оброс, в коридоре манга стопками лежат, не пройдешь, а в комнату свою не пускает. Сам воняет, как бездомный, а рядом — дом, специально для него отцом выстроенный, стоит, красивенький весь такой, а он туда и не заходит... Отец его к доктору, а доктор говорит: болезнь. И еще название сказал, сначала по-английски, а потом и иероглифы на бумажке написал. Европейская, говорит, болезнь, раньше не было таких. Пришлось отцу одному на Венер зарабатывать, так и живем. Ладно, в кухню пошли.
Мы сели у стола с уже функциональной пепельницей и закурили.
— Слушай, а мы тут к родне ездили, так там ребенок один двухлетний, груди трогать любит. Так я его посадила к себе на колени, а он сразу мне руку под кофту, шарит там, шарит, потом повернется и орет на всю комнату: «Мам, нету!» Вся родня хохочет, конечно, ну и я тоже. А чего мне дергаться? Все уже, срок годности истек.
Дочка парикмахера держит в соседнем доме косметический салон. К ней приходят дамы, ложатся на кровать, а дочка парикмахера накладывает на них маски и мази и слушает бесконечные истории о тяжелой жизни — в основном о том, что им приходится терпеть от мужа и свекрови. Ни мужа, ни свекрови у дочки парикмахера нет, зато есть умелые руки с потрескавшейся от мазей кожей.
Докурив, я вышел на улицу. На витрине к Рождеству были выставлены санки, на которых сидел бородатый Санта-Клаус с мешком за плечом. Санта был, очевидно, куплен в магазине, а вот санки парикмахер изготовил из фанеры сам. По форме они были похожи на рыбачью лодку — разок просмолишь, и в море.