Лучшее за неделю
Александр Кабаков
9 октября 2015 г., 09:47

Александр Кабаков: Маленькая слабость Л.

Читать на сайте
Иллюстрация: Лиза Штормит

На старых участках метались под ночным ветром тени гигантских сосен – проклятый ветер вдруг поднялся такой, что раскачал эти деревья, в два обхвата на уровне человеческого роста, и они двигались, скрипя и вздыхая, как шекспировский лес.

Когда поселок начинали строить, сосны уже были старыми, и их пощадили, не вырубили, хотя вообще стариков не щадили. За семидесятилетним Ш. приехали даже не ночью, а в сумерках. Другим будет наука… Б., стоя на своем крыльце в полосатой атласной пижаме, так и сказал: «Поделом старой сволочи. И некоторым подобным белогвардейским сукам пора следом… То-то, господа хорошие, пожалте-с бриться». Пузо Б. под пижамой выпирало, будто он был на восьмом месяце. Говорил Б. – да и писал, к отчаянию редакторов, – на собственного изобретения смеси матерного и старорежимного, мог себе позволить. Слова его разнеслись над пустой улицей, поскольку жильцы еще не достроенных по большей части дач попрятались на всякий случай. «Эмка» захлопала дверями, рыкнула мотором и, оседая колесами в мелкой пыли, тяжело покатила к шоссе.

И тогда ночью тоже поднялся ветер, вспомнила она. И сейчас так же пусто на улице, хотя ни за кем не приедут. Но время позднее. Пьяницы местные по домам приканчивают кто вторую, а кто бессчетную бутылку. Разве что какой-нибудь вовсе пропащий Т. встретится, бредет на станцию в ларек, торгующий для своих круглые сутки, – не хватило… Но к утру Т. о встрече забудет.

Она заплакала.

Если бы кто-нибудь из сотен, знавших Л. за бесконечную ее жизнь, мог видеть ее сейчас и разглядеть слезы в темноте, он решил бы, что они выбиты ветром, подумала она. Тем более правдоподобно, что ветер поднимал и нес вечную здешнюю пыль, мелкую и жгучую.

Если бы кто-нибудь знал, из-за чего действительно плачет Л., подумала она.

Уже очень давно, со времен тщеславной и бессильной юности, она думала, а иногда и говорила о себе в третьем лице. Назло своей чужой фамилии…

Л. плакала на ходу.

В конце концов, Л. имеет право плакать ветреной ночью, подумала Л. В конце концов, она может иметь слабость, маленькую, пусть даже постыдную слабость, а кто не имеет таких слабостей, тот упрекни ее, брось в нее камень... Конечно, все равно найдется много желающих упрекнуть Л., но как бы не так, вы никогда не узнаете о ее маленькой слабости. А если и узнаете, то не решитесь наехать – как теперь говорят молодые люди. Те, кто сменил последних великих в ее гостиной. Вам дорого обойдется такой наезд. Все ее великие, все их знаменитые тени заслонят ее.

Л. продолжала плакать на ходу.

Она скорбела о жизни, потраченной на обретение того, что должно было принадлежать ей по праву ее существования. Жизнь много взяла у нее в долг и не спешила отдавать долги. Огромные эти долги приходилось взыскивать с мужчин, иногда даже с женщин, а это опять был труд, тяжкий ежедневный труд соответствия между самой Л. и собственной ее ролью, главной ролью, от начала до конца прописанной ею самой.

Л. уже плакала в голос. Тут заплачешь, думала Л.

Все можно поправить, все можно закрасить, запудрить, скрыть. Но сияние глаз, которое никуда не делось, не соответственное цифрам в паспорте… Но багровая тень страсти, мерцающая в сумерках обычного дня… Но маленькая постыдная слабость…

Л. дошла до конца улицы, носившей то же, что и она, имя – вернее, фамилию, – и повернула за угол, после которого старые участки кончались, и кончалась ее прежняя жизнь.

 

Как обычно, в мыслях она оценивала себя сухо, даже беспощадно.

Она признавалась себе в том, что ей никогда и ничего не приходилось решать, это очень облегчало жизнь. Решения без ее участия принимали жадность и жестокость, такие же естественные для нее, как для младенца, вырывающего чужую игрушку и, в обиде от неисполненного желания, колотящего мать пухлым кулачком по лицу. В сущности, она представляла собой идеально налаженный механизм для захвата любых крепостей, думала Л. К концу любого сражения она просто оказывалась в лагере победителей. При этом самым поразительным было то, что прирожденная перебежчица имела репутацию безгранично преданной жены, символа преданности. И победитель, которому она доставалась – вернее, который в силу безошибочного ее инстинкта доставался ей, – верил в эту преданность и утешался ею до самого своего, когда приходил срок, поражения.

Следует признать, думала Л., иногда этим поражением бывала просто смерть.

И еще одно, необходимое для справедливости, дополнение, думала Л.: ее темперамент терзал не только ее жертву, но и ее самоё, особенно в начале каждого романа. Некоторые этот недолгий период буйства называют любовью, Л. избегала этого слова…

А потом начиналось освоение захваченной территории, колонизация завоеванного.

Еще почти девочкой она поняла, что жизнь полностью подчинена мужчинам, они устраивают мир по своим представлениям о правильном и неправильном, хорошем и плохом, полезном и вредном. Изменить это невозможно, эти вздорные, суетливые, мелочные существа будут властвовать всегда, а те женщины, которые смогут отвоевать среди них место для себя, докажут лишний раз, что окончательная победа все же остается за мужчинами. Потому что женщины могут победить, только присвоив и освоив все мужское, став, в сущности, мужчинами. Она знала нескольких таких, с тяжелыми подбородками и глубокими крупными складками от носа к углам рта. Одна, старая партийка с генеральским чекистским званием, все жезатащила ее в постель, это было не то чтобы отвратительно, но ужасно однообразно и скучно – как с настоящим солдатом…

Мысли засуетились, налетая одна на другую, обычно это ощущение приходило вместе с одиночеством – будто в голове у нее шумит толпа, как в метро или на оживленной улице, шум нарастает, раздаются неразборчивые крики, становится страшно… Оставшись одна и расслышав этот нарастающий шум, почувствовав приближение толпы, она начинала петь, или включала радио, или просто громко, во весь голос читала стихи.

Читала обыкновенно стихи того, чью фамилию носили она и эта улица.

И на этот раз начала со знаменитой поэмы, которую до сих пор учат в школе.

И тут же прервала чтение.

Потому что из тьмы всплыла и уставилась на нее мертвыми глазами его голова.

Она выругалась, как грузчик. Голова М. исчезла.

В свое время все было ею сделано правильно. Когда утихло бешенство страсти, помутившее рассудок обоим, она принялась за М. планомерно и спокойно. Этот непредсказуемый холерик, готовый в любую минуту впасть в истерику, простодушный и коварный, наивный и расчетливый, за год их жизни под одной крышей был ею совершенно подчинен – для этого хватило нескольких самых простых приемов, известных любой девице из простых. Буйная страсть, рваные простыни – и на третий день абсолютная холодность, удивленный взгляд «что вы хотите от меня, как вам в голову это пришло?!». Нежные прикосновения, старательно приготовленный обед, домашний уютный вечер с чтением вслух – и светские развлечения сутками напролет, бег с вечеринки на вечеринку, оголтелое кокетство со всеми подряд, а особенно с его литературными конкурентами… Беззвучные слезы – и неудержимая истерика с битьем хрусталя и с острым осколком в запястье, впрочем, воткнутым тут же, в соседней комнате, не слишком глубоко…

Но, перекрывая всю эту глупую суету, – постоянная, не­утомимая, искренняя забота о его таланте. Нет, не о таланте – о гении, о несравненном даре, о его сиюминутных успехах и безусловности его заслуг перед вечностью.

И он верил в эту преданность его таланту… нет, гению, великому дару.

Верилось тем более просто, что дар действительно был, хотя расходовался быстро – водка размывала.

 

М. забрали на улице, напротив дома – на ступеньках телеграфа.

Когда впихивали в машину, один из гэпэушников нечаянно наступил на его шарф, стащил с шеи М., отбросил ногой в сторону. Шарф остался лежать на ступенях, извивающаяся пестрая лента.

Принесла знакомая официантка из кафе на углу.

«Я шла на смену, смотрю, твоего потянули…»

Л. не сразу поняла, что произошло.

 

По короткой улице, обсаженной уже в новые времена густым кустарником, Л. дошла до пруда и повернула направо – на дорожку, огибающую пруд. Предстояло идти по ней в почти полной темноте, только под отблеском дальнего городского зарева, отражавшегося в ночных облаках, минут двадцать. Она сама удивлялась своему бесстрашию, но не боялась совершенно. Объяснить это можно было только истерическим состоянием, когда все внутри дрожит и не вполне отдаешь отчет в происходящем.

А тогда, в том июне, она боялась, смертельно боялась. Жен брали по-разному – некоторых сразу следом за мужьями, некоторых через полгода или даже год. Закономерность уловить было нельзя, от этого было еще страшнее. Именно от страха она и додумалась, поняла: все зависело от мужа. Если он сразу признавал, что жена тоже участвовала в троцкистско-зиновьевской банде, ее и брали сразу. Если же упорствовал – говорили, что упорствующих сильно бьют, так что запираться было вдвойне бессмысленно, – то жену арестовывали тогда, когда муж наконец подписывал показания…

– И кому будет лучше от его правды? – спрашивала неизвестно у кого Л. – Кому поможет его правда?

Тем более что он правды не знал и не хотел знать.

Но М. нашел третий вариант финала – драматургическая его изобретательность не уступала поэтической. Как ему удалось в набитой битком камере разодрать на ленты свою рубаху и привязать петлю из этой ленты к внутренней оконной решетке – неизвестно. «Я не вынесу допроса, – сказал он ей беззвучно, одними губами, наутро после ареста, во время первого свидания, ставшего и последним. – У меня только один выход…»

Она посмотрела ему прямо в глаза и согласно кивнула. Это был выход и для нее, во всяком случае, шанс отделиться и уцелеть.

И даже фамилию ей не пришлось возвращать свою, местечковую. Начальство оценило ее деликатность и готовность сотрудничать в решении проблемы, называвшейся «выдающийся поэт М.». В газетах сообщили о «трагической гибели», в то же время почти официально, на всех углах говорили о белой горячке и самоубийстве. Правдоподобная эта версия ползла из кабинетов и дежурок бывшего страхового общества «Россiя», едва ли не из-за кремлевской стены… И про Л. будто забыли, никуда не вызывали, но никуда и не приглашали, ни на какие вечера памяти. Впрочем, отчисления от мгновенно изданного двухтомника пришли исправно, она получила деньги, как получала всегда, по доверенности, и никто слова не сказал – мол, доверитель-то… того… Все молча согласились считать переданную из камеры, непонятно кому адресованную невнятную записку официальным завещанием. Следовательно, она была признана вдовой.

И она боялась непереносимо, как и следовало вдове, и чем дольше продолжалась спокойная жизнь, тем она больше боялась.

В начале третьего месяца, не выдержав страха, она пришла к человеку, от которого зависели и сами писатели, живые и мертвые, и их жены или вдовы, – к Ф. Пришла как к старому знакомому и человеку своего круга – когда-то на каком-то торжестве в Кремле М. их познакомил…

 

Костлявая мымра в круглой глубокой шляпке, из-под которой торчал клок желтых, как у клоуна, паклеобразных волос, – такая внешность секретарши исключала любые слухи, – загородила рукой телефонную трубку и что-то в нее пробормотала. Выслушав ответ, она мотнула головой в сторону двери с латунной дощечкой, на которой не было ни должности, ни званий – только имя и фамилия.

Кабинет Ф. был весь, до потолка, обшит лакированным деревом. Гигантская шкатулка, туго заполненная тошно­творно сладким запахом трубочного табака и еле уловимым едким дуновением какой-то химии…

Потом она узнала о его больных почках и диабете, и научилась сама впрыскивать ему инсулин, когда лицо его делалось зеленовато-желтым, и даже наловчилась стимулировать массажем испускание мочи. Для этой цели оборудовали специальный чулан за кабинетом, и оба очень опасались, что кто-нибудь доложит об этой роскоши наверх, – объясняй потом насчет болезней. Больных там, на самом верху, вообще не любили, они напоминали о человеческой смертной природе. А уж такое неприличие, как особое отхожее место, которое посещается в компании любовницы, ему точно было не по чину…

Он ни разу не посмотрел на нее за полчаса разговора – занимался трубкой. Постукивал ею о край стола, выковыривал какой-то специальной лопаткой пепел, протягивал витую проволоку с вплетенной щетиной сквозь узкое отверстие мундштука… Потом начал сосредоточенно трубку набивать, утаптывать табак широким большим пальцем с плоским ногтем… Она еще не знала, что он давно стал совершенно бессильным в постели, что кроме всех прочих болезней у него тяжелый, безнадежный алкоголизм и в запое он обязательно развлекается русской рулеткой, крутит барабан наградного кольта с перламутровыми щечками рукоятки, щелкает спуском. А потом она узнала секреты, хранящиеся еще глубже… Что мужское бессилие у него не от возраста и не от водки, а с молодости. Что даже в самом отчаянном запое он всегда отдает себе отчет в поступках и не делает ничего, что могло бы вызвать кремлевское не­удовольствие. И что патрона в барабане нет ни одного.

Но даже себе самой она никогда не признавалась в том, что живет с Ф. из страха и корысти, – просто потому, что это было бы неправдой. На самом деле была любовь, она чувствовала настоящую, необъяснимую и непреодолимую тягу к этому монстру, в ранней юности патологическому садисту – чего стоила служба в истребительном отряде ЧОНа, – а сейчас вершителю судеб, откровенно наслаждавшемуся властью над слабыми, полностью от него зависимыми… И несмотря на отвратительный запах, не перебивавшийся ни голландским табаком, который ящиками привозили ему дипломаты, ни крепким мужским одеколоном, который при каждой поездке в Европу покупал сам; несмотря на абсолютное скопчество, которое он преодолевал после долгих стараний, вовсе не волнуясь о ее удовлетворении; несмотря на невыносимые кошмары запоев – она жаждала его телесно, и отвратительные детали физической близости с ним возбуждали ее особенно…

– Вам что, деньги нужны? – спросил он, довольно долго помолчав после того, как она закончила свою до последнего слова подготовленную и заученную речь.

– Мне нужно полное собрание сочинений М.! – довольно натурально закричала она, но тут же, испугавшись, сбавила тон. – И стране оно нужно…

Ф. поморщился – впрочем, почти незаметно, сильно затягиваясь и выпуская из трубки голубой с рыжими прослойками дым.

– Вы только мне не врите, – сказал он.

И с той минуты раз и навсегда она перестала ему врать так прямолинейно, ему можно было врать только всем своим существом.

– Не врите, я сам такой… вроде вас… скрытый враг.

 

Почти год даже он не мог пробить полное собрание, договор с нею Худлит заключил только зимой, назначили составителя, комментаторов, автора предисловия – все мерзавцы.

За год многое изменилось. Обычным для нее образом безумный период первоначальной, жадной страсти сменился долгим временем укрощения – ее методика подчинения мужчины осталась прежней, только сменился объект. При абсолютном внешнем несходстве между М. и Ф. она нашла много общего. Например, оба оказались склонны к укреплению и углублению отношений, к быстрому сближению и полному уничтожению какой бы то ни было отдельности, свободы. И этот – так же, как прежде тот, – не просто впускал ее в самые тайные уголки своей жизни – он тащил ее в эти уголки. Собственно, этим она и пользовалась.

Правда, и сам лип, лез во всё. Выдерживать дистанцию, оставлять между собой и им зазор было почти невозможно.

Пренебрегая вероятным осуждением кремлевских моралистов – один бесчинствовал с гибкими балетными примами, другой отдыхал душой и телом с грудастыми оперными дивами, для третьего просто ловили рано созревших старшеклассниц на улице, но на Ф. привилегии этого круга не распространялись, – он взял ее с собой на совнаркомовский прием. Собрали около тысячи избранных: командующие округами и командармы, секретари республиканских комитетов и наркомы, академики, народные артисты, писатели-орденоносцы…

Во главе стола толпа как бы сгущалась, хотя, конечно, все гости сидели на приличном для правительственного при­ема расстоянии друг от друга. Но там клубилась какая-то мгла, фиолетового оттенка слоистая мгла. И на мгновение ей показалось, что эта мгла плывет, летит к ней…

Тут же официант выдвинул из-за ее плеча поднос, посреди которого одиноко стоял большой бокал, на две трети налитый темно-красным вином.

– Вам приказали подать, – тихо, но не шепотом сказал официант.

Она обернулась, близко увидела лицо официанта и очень удивилась: лица не было совсем.

– Кто приказал? – спросила и она не шепотом, но тихо.

Но ответа не было, как не было лица у официанта, и самого официанта, и подноса… Только бокал чуть вздрагивал в ее руке, и вздрагивала в бокале фиолетовая слоистая мгла.

Я напилась, подумала она, как неловко, я напилась на приеме. И неприятности могут быть, подумала она.

 

На следующий день телефон звонил не переставая. Никто не говорил о вчерашнем происшествии, о том, как она уронила бокал, полный красного вина, на скатерть, как суетились, оставаясь невидимыми, официанты… Обсуждали всякую ерунду: премьеры, грядущий дачный сезон, давно всем надоевшие измены и сожительства никого не интересовавших людей… Среди звонивших были и такие, кто прежде обращался к Ф. только в случае крайней нужды, а тут принимались болтать о всякой ерунде, как близкие приятели. И что не могло остаться не замеченным Л. – если трубку брала она, никто не звал к телефону Ф., беседовали с ней, хотя в последнее время ее избегали еще очевиднее, чем самого Ф. Общая подлость ситуации бесила даже ее, вообще-то терпимую к любым естественным проявлениям человеческого ничтожества.

На очередной звонок ответила нелюбезным «да!».

– Комиссар госбезопасности А., – услышала она знакомую фамилию. – Нам надо встретиться… В ресторане «Савой» завтра, в два часа дня…

– У меня нет никакой нужды с вами встречаться, – начала она и тут же замолчала, опомнившись, но А. будто не расслышал ее наглых слов.

– В два часа дня, – повторил он и добавил: – Только Ф. ничего не говорите о встрече. Слышите? Ни слова. Если скажете, мы это будем считать изменой Родине…

Она вернулась в комнату, распахнула шкаф и принялась выбирать платье на завтра. Более всего подходило для важного обеда в «Савое» темно-синее плотного китайского шелка, в белый горох и с белым репсовым поясом. Но его надо было по новой моде отпустить не меньше чем на ладонь, да еще отгладить сгиб, который наверняка останется на подоле… И что-то надо придумать с сумочкой… Хорошо хотя бы, что белые танкетки есть, почти не ношеные…

 

Война не слишком сказалась на ее жизни. Эвакуировали ее в Куйбышев, А. хотел, чтобы она была под рукой. Было скучно, но не так голодно, как в Азии, где знакомые действительно страдали. Вскоре Л. вернулась в Москву и поселилась в квартире Ф., приезжавшего с фронта на день-два раз в месяц. Немытый, истерически оживленный, он в эти приезды бывал способен даже на скромные постельные подвиги. Во всех театрах страны шла его пьеса «Западное направление», он вновь приобрел репутацию настоящего драматурга, а не только литературного начальника. Поне­многу писал и большой военный роман…

После спектакля шли к кому-нибудь в номер, в гостиницу, где жили все знаменитости, даже имевшие в Москве квартиру, – в гостинице было удобней, к тому же укреплялись репутации государственных людей, которым следовало постоянно быть рядом с Кремлем. Пили отдающее самогоном союзническое виски из гостиничного буфета, закусывали жирной рыбой, привезенной из богатой Сибири для разнообразия начальнического стола… И старательно угощали бледных, неуверенно державшихся на ногах, недавно вывезенных ленинградцев.

Л. нравились старые знакомые, даже некогда близкие друзья, надевшие военную форму. Некоторым она так шла, будто они родились офицерами.

В те два-три года военной бесшабашной жизни она, не испытав никаких мучений и даже просто трудностей, резко постарела, но не замечала этого, привычно вела себя, как положено красавице. Между тем ее рыжие тугие кудри сделались тонкими, посекшиеся их концы летали в воздухе, как весенняя паутина… И ее круглое личико дорогой куклы оплыло, короткий вострый носик сплюснулся, все вместе стало похоже на морду маленького льва… Такие лица, как известно, бывают у прокаженных больных и бездомных пьяниц. К тому же Л. очень отяжелела, крупные и прежде – непропорционально общей мелкости – зад и бедра выглядели постаментом узкогрудого и узкоплечего верха.

 

Они прожили с Ф. восемнадцать лет. Упрекнуть его было не в чем. Собрание сочинений М. вышло, она исполнила данный себе самой обет – искренне считала М. гением – и получила приличные деньги.

В пятьдесят втором году Ф. не отказался от нее, не бросил космополитку, как сделал кое-кто из имевших даже неплохую репутацию. А ведь они и зарегистрированы-то не были…

В середине пятидесятых она начала ездить по всему миру, делилась воспоминаниями о жизни с гениальным поэтом. Одежду и обувь привозила гигантскими чемоданами, под которыми гнулись носильщики на Белорусском и Киевском. А ведь достаточно было одного его звонка в выездную комиссию – и кончились бы эти ее сомнительные поездки за покупками…

Когда же он ездил бороться за мир в Париже или Риме, ее включали в делегацию как «общественного деятеля и близкого друга поэта М.», даже не дожидаясь указания Ф. В гостинице, если их номера оказывались не рядом, старший группы похабным шепотом извинялся и предлагал поменять комнаты…

Словом, жизнь сделалась удобной. Вероятно, еще через пару лет они поженились бы.

Но в пятьдесят шестом, когда все вокруг стало и без того шататься и сыпаться, у него совсем отказали почки. Ф. слег, наиболее важные проблемы решал, не вылезая из постели, которую приходилось перестилать дважды в день – недержание усилилось. Она безропотно выносила все, работала больше прислуги, исхитряясь при этом безотлучно сидеть рядом с больным, читала вслух документы и помогала, надписав резолюцию, поставить не изменившуюся твердую, разборчивую подпись.

Его похоронили на том же начальническом кладбище, где М., в соседней аллее. Ей было удобно навещать их, и цветы на могилах всегда лежали одинаковые.

 

Два завистника в это время гуляли по кладбищу.

– Да, цветы у них одинаковые, зато всегда свежие, – признал один.

– Вон оно, переходящее знамя отечественной литературы, – ответил расхожей шуткой второй, указывая на Л., спешащую по центральной дорожке к воротам и роющуюся на ходу в сумке, где лежали ключи от известной всей Москве кремовой «победы»-кабриолета. С этой тяжелозадой, как и ее хозяйка, машины была писана знаменитая картина роскошной советской жизни, украшение современного зала государственной галереи. И для картины остряки придумали обидное название: «Коммунизм, вид сзади»…

Тяжело вздыхая, завистники отправились в популярную близ кладбища пивную.

 

Ветер кончился так же внезапно, как начался.

Она уже обогнула пруд и толкнула дверь на веранду странного маленького домика, стоявшего у самого берегового среза. Позади него блестела ночным свечением вода, с трех других сторон его окружал покосившийся, волной полегший штакетник.

Сооружение это нельзя было даже назвать домом, скорее это была будка вроде тех, в каких на городских бульварах хранят лопаты, грабли и метлы озеленители, толстые тетки в брезентовых штанах. От обычной такой будки домик отличался непропорционально большой верандой, словно пересаженной от настоящей дачи. Через эту веранду она и вошла. Когда она закрывала за собой дверь, ветер снова подул так, что с деревьев посыпались сухие ветки.

Она оступилась в темноте и упала.

 

Поздней осенью, зимой и ранней весной в квартире на Усиевича, полученной от Союза уже после смерти Ф., было тесно, но пусто – Л. неустанно набивала две маленькие комнаты и шестиметровую кухню антикварной мебелью, бронзой, картинами – было время, когда в комиссионках на Арбате и на Фрунзенской ее хорошо знали. Но ощущение пустоты в городской квартире возникало оттого, что маленькая женщина, опираясь на тонкую трость, бродила здесь одиноко, словно случайный посетитель в музее. Соседи по литературно-художественной резервации – между Красноармейской и Ленинградкой – сторонились Л., осуждая ее прежнее беспутство и нынешнюю расчетливость, видные всем, кроме ее оголтелых поклонников. Среди этих мужчин количество лауреатов и Героев Труда за выдающиеся художественные или научные достижения было больше, чем среди депутатов Верховного Совета… Впрочем, в гости к ней они не ходили, опасаясь неизбежных сплетен.

Зато весь дачный сезон в оставшемся ей от Ф. загородном особняке народ толпился постоянно, полсотни и больше гостей одновременно. Пили, но не только пили – прежде всего демонстрировали свое положение друзей этого знаменитого дома, завсегдатаев главного столичного салона, прибежища социалистической богемы...

Теплая погода будто бы смягчала нравы и снимала запреты. В гостиной стояли вплотную, как в трамвае. Бродили по комнатам общеизвестные знаменитости и неведомые люди, просто затесавшиеся с улицы. Дамы пили не переводившееся у Л. дефицитное шампанское «Новый Свет», но некоторые вполне по-боевому наливали в фужеры водку. Сильный пол налегал на дорогие коньяки с красивыми грузинскими названиями «Греми» и «Энисели», но был и молодой человек из здешних завсегдатаев, имени которого никто не знал, эстет и гурман, – он пил специально для него подаваемый шартрез, держа узкий бокал за высокую ножку.

Л. сидела в кресле на колесах.

Той ветреной ночью она сломала шейку бедра, что часто бывает со старухами. Кость не срасталась, плед укрывал перекошенное тело. Клоунский грим не скрывал общее омертвение лица. Однако себе она казалась той же красавицей, какой была и пятьдесят, и шестьдесят лет назад. И, как всегда, сколько себя помнила, непрестанно размышляла о телесных радостях, бредила ими – это было до сих пор единственное, что интересовало ее по-настоящему. А огорчали только огромные черно-коричневые родинки в декольте…

К. появился на одном из таких суаре, когда она еще принимала гостей на ногах – на прекрасных, что называется, «точеных» ногах, до круглых коленей открытых новым платьем. Она размышляла как раз о последней моде на неприлично короткие юбки – состояние ее ног все еще позволяло Л. открывать их хоть до самой задницы, ни варикозных узлов, ни багровой сосудистой сеточки, ни даже подагрических отеков… Но не в одном же виде дело. Мужской контингент ее поклонников и по возрасту, и по положению в обществе склонен был к вкусам консервативным. Мужчины ее окружения не приняли мини из соображений моральной сомнительности.

К. на фоне этих «носорогов» – пьеса только что вышла в «Иностранке», и в вольнодумных разговорах образованные люди принялись честить «носорогами» партийных функционеров и вообще конформистов – выглядел одновременно суровым инсургентом и легкомысленным франтом. Непременная косынка под распахнутым воротом рубахи, обязательный толстый свитер грубой прибалтийской вязки, сумка KLM… И едва ли не единственные на всю компанию джинсы. И прекрасный торс не спортсмена даже, а просто огромного, мощного от природы мужика. И умение любой разговор вывести из серьезного пространства напряженной мысли на поле изящной болтовни.

И страсть, неутолимая страсть в каждом слове и каждом жесте…

К. и Л. совпали.

 

Он был младше ее на тридцать шесть лет.

Чем К. занимался профессионально, Л. за все время так и не смогла понять. Вдруг за его подписью вышла целая полоса в «Литературке», острая и бездоказательная, обозначившая словами то, что уже носилось в воздухе. Все принялись обсуждать публикацию и поздравлять автора, а он, принимая поздравления, вручал каждому экземпляр «Огонька», в котором опубликовали интервью с ним. Интервьюер называл К. молодым ученым, но само интервью вызывало большие сомнения в учености их обоих…

Вскоре К. был представлен в каком-то нудном теле­диспуте как литературовед и профессор. С коллегой из Бостона он говорил на свободном английском и в два счета разгромил американца, робко тосковавшего по свободе творчества.

Он снял домик на берегу пруда, жил там один и появлялся только у Л., зато к нему в домик шло паломничество одиноких женщин гуманитарного склада. Иногда интеллектуальная беседа длилась меньше часа, после чего сменялась общением сугубо лирическим, в ходе которого туго свернутое белье гостья на время прятала под сложенной в стопочку верхней одеждой… А еще через полтора-два часа дама робко протискивалась из двери веранды наружу и припускалась едва ли не бегом в обход пруда, в сторону знаменитого поселка Большая Правка… Если бы какой-нибудь наблюдатель еженощно следил за упомянутой верандой, он обязательно зафиксировал бы и несколько случаев, когда дамские визиты были нанесены вдвоем.

Л. поначалу бегала в маленький дом у пруда на общих основаниях, что было противно ее натуре – во все времена она была среди тех, кто не ждал очереди. Правда, возраст давал ей некоторое преимущество перед прочими посетительницами маленького дома – с самого начала ей было точно известно, что К. интересуется женщинами только после их сорока.

 

Теперь она обычно вызывала такси на половину первого или час ночи. Отбегалась…

Опираясь на палку, Л. из последних сил взбиралась на крыльцо, вступала во тьму, ежесекундно боясь снова споткнуться…

Он ждал ее, стоя в дверях единственной в доме комнаты, но не помогал…

Она минут пятнадцать стояла неподвижно, глаза привыкали к темноте. Потом она садилась на стул, уже вытащенный им в центр пространства. Проклятая шейка, думала она, проклятая шейка лишила меня выбора…

Тьма плыла вокруг, слоистая фиолетовая тьма…

Тьма изливалась из нее…

 

Как-то среди ночи она вдруг ни с того ни с сего сказала старую шулерскую приговорку: «король бьет даму, дама бьет вальта, раздача не девка, ее не обманешь»; он ничего не видел, стоя перед стулом на коленях, погрузив лицо в ее мглу, но был уверен, что, произнося эти слова, она усмехнулась.

Однажды, накануне очередного посещения ею маленького дома, К. позвонил Л. днем – еще не привыкнув, вся Большая Правка тогда наслаждалась мобильными телефонами. Быстро, сталкиваясь словами, он сказал, что у пруда зреет большая ночная драка местных с молодыми дачниками из дома отдыха, так что «у меня сегодня будет неудобно». Лучше часа в три ночи, когда все уж наверняка разойдутся, он сам придет в гости к ней. Нет, лучше, на всякий случай, в четыре.

 

Она закашлялась, стала давиться…

Он смотрел сверху вниз, не меняя положения…

Косо вывалившись из кресла, она сползла к его ногам...

Он миновал улицу М. и свернул к пруду…

Приходилось спешить, небо уже светлело, и фиолетовая слоистая мгла рассеивалась клочками…

Собственно, ей уже было около девяноста лет, так что смерть проще всего признать естественной.

 

Да и то сказать: что может быть естественней смерти?

Обсудить на сайте