Лучшее за неделю
19 октября 2016 г., 13:07

Игорь Свинаренко: Илья Левин — наш человек в Госдепе

Читать на сайте
Фото из личного архива

Илья Левин — питерский наивный интеллигент (наивный до такой степени, что даже не косил от советской армии, а отслужил в ней). Промаявшись два года в отказе, уехал в Штаты. Там сделал неплохую карьеру в Госдепе. Служил в России, Эритрее, Туркмении, Литве, Танзании — и даже в Ираке и Афганистане. Диссертацию он защитил в американском университете по обэриутам — изучал, как они отражали знаменитую советскую бессмыслицу. Пару лет назад он ушел в отставку и живет в стольном граде Вашингтоне.

Мы встретились с Ильей в «Петровиче», завсегдатаем которого он стал во время своей длительной командировки в Москву на грани веков. Там нас когда-то и познакомил Акунин — так запомнил Левин.

 

Илья! А почему ты говоришь что ты в отставке, а не на пенсии? Это не совсем гражданская служба? 

Кое-что общее у дипломатической службы с военной действительно имеется. Кадровые дипломаты, как и военные, обязаны уходить в отставку по достижении определенного возраста. Для дипломатов предельный возраст — 65 лет. Дипломаты также проходят периодическую переаттестацию. Если по истечении определенного срока ты не достиг следующего ранга, то нужно оставить дипломатическую службу. Это тоже как в армии: up or out. Есть также максимальный срок пребывания на дипломатической работе. Похожее правило есть и у военных. 

Про вашу службу. Америка и Россия обвиняют друг друга в том, что дипломаты — шпионы.

Мало ли что говорят. 

Я говорю о материалах из открытой печати, я же не требую, чтоб ты выдавал мне гостайны США. И еще СМИ сообщают нам о том, что Госдеп устраивает в разных странах перевороты. Цветные революции. Майдан. 

Может, нам еще чего заказать? — отвечает Илья. 

Ты должен бы сказать, что не можешь ни подтвердить, ни опровергнуть эту информацию.

Какой смысл этот бред комментировать?

Ну да, после Хармса тебе был прямой путь в дипломатию…

Могу тебе точно сказать, что никаких цветных революций я не устраивал. Я в России и других странах занимался обменными программами.

«Обменяли хулигана на Луиса Корвалана» — это не ты?

Молодое поколение этот стишок, наверное, и не знает... Мои обменные программы были для студентов, ученых, журналистов, специалистов в разных областях. Участники этих программ, раньше, как правило, в Америке не бывавшие, устанавливали профессиональные контакты с американскими коллегами, завязывали новые знакомства, но самое главное, формировали представление об Америке на основании собственного опыта.

Меня туда не брали, хотя я подавал заявления. Вот не брали, и все! Я тогда заметил, что ездили только евреи. Мне это было больно осознавать. 

В самом деле одни евреи? Раньше такого не слышал… Надеюсь, ты не ждешь, что я это стану комментировать. 

Да не жду я ничего, тем более что и поезд в Америку ушел. Я просто с тобой делюсь своей болью.

Об Америке у всех есть свое представление: и у тех, кто там бывал, и у тех, кто не был. Просто у тех, кто в Америке не бывал, представление о ней обычно состоит из некоего набора стереотипов, взятых из книжек, фильмов, средств массовой информации и так далее. Эти стереотипы могут быть позитивными или негативными, но в любом случае это всего лишь стереотипы, клише, сведения из чужих рук. Наши программы давали людям возможность составить мнение об Америке на основании собственных наблюдений, встреч, разговоров… Для участника программы Америка становилась уже не набором стереотипов, а личным опытом, небольшой частью собственной жизни. Те, кого я знаю, возвращались с хорошим представлением об Америке. Это не значит, что в результате участия в обменной программе они все как один становились сторонниками политики Соединенных Штатов. Это было бы, конечно, прекрасно, но, впрочем, и сами американцы тоже часто много с чем в своей стране не соглашаются, чему свидетельством нынешняя избирательная кампания… Но главная цель наших обменных программ — помочь людям узнать Америку и, в результате, лучше ее понять. Например, в  Ираке, как и всюду, было очень много желающих участвовать в наших программах. И далеко не все из них были так уж проамерикански настроены. Помню одного багдадского имама, он мне свое мнение об Америке высказал вполне определенно…

Он тебя, небось, попрекал тем, что вы там негров вешаете.

(На провокационные вопросы Илья старался не отвечать. И говорил то, что сам хотел сказать. Госдеп, что тут поделаешь!)

Я ему сказал, что он поступает как честный человек: решил все-таки поехать в Америку и лично увидеть, какая она.

ОК. А ты сам вообще из чьих, из каких? 

Родился и вырос в Питере. Отец — физик, кандидат наук. На фронте он был артиллеристом, потом преподавал на офицерских курсах, после войны работал одно время в Оптическом институте, потом многие годы, до выхода на пенсию, заведовал лабораторией в Керамическом институте. Мама всю блокаду была в Ленинграде. Она была изыскателем, работала в Ленгидропроекте, участвовала в строительстве гидроэлектростанций. Моталась по всей стране, я маленький с ней ездил, где только мы не были — от Карелии до Урала! Когда мне сказали, что надо идти в школу, я расстроился — я ведь думал, что и дальше буду так с ней ездить.

А, у тебя эта матрица сформировалась в самом начале— ездить с места на место!

Это было здорово. Куда лучше, чем ходить в школу.

У отца были неприятности из-за тебя?

Он был в партии, возглавлял институтское партбюро. Когда я эмигрировал, из бюро его попросили. Отнесся он к этому легко. Он постоянно спрашивал меня о том, как идут мои дела в аспирантуре Техасского университета. После окончания аспирантуры я работал на «Голосе Америки», отец по вечерам слушал передачи с моим участием. Он надеялся, что я, как положено, получу Ph.D и буду преподавать. Я был безмерно счастлив, что защитился, пока отец еще был жив, и он об этом узнал. Университетским профессором я не стал, но то, что защитился, — это его заслуга, так как он от меня этого ждал. Хорошо, что хоть в этом я оправдал его ожидания.

И вот ты из такой хорошей семьи, и вдруг — в эмиграцию… Как это все получилось?

Про отъезд я впервые стал подумывать, когда служил в армии. Туда я попал после окончания иняза в Герценовском институте — английский и немецкий. Сперва я был в ракетной бригаде в Кременчуге. 

«Хочешь попасть в Америку? Поступай в ракетные войска!» Была такая шутка.

А после — в танковой дивизии, в отдельном гвардейском саперном батальоне под Харьковом. Не то чтоб я рвался в армию, но раз по закону положено, значит положено. Я считал, что закон надо соблюдать.

Вот это тебя и сгубило.

В ракетной бригаде я был оператором гирокомпаса. Это вот что такое: чтобы поразить цель, надо знать как координаты цели, так и свои собственные координаты, то есть координаты точки пуска. Координаты цели можно определить лишь приблизительно — на основании, например, разведданных, аэрофотосъемки и так далее. Зато свои собственные координаты устанавливаются совершенно точно при помощи гирокомпаса. Определение этих координат и входило в мои обязанности. Но военными делами как таковыми — учениями, стрельбами и так далее — мы занимались максимум десять процентов времени, а в остальное время чистили картошку, мыли полы и все такое прочее. Солдаты говорили: «Ну, это только у нас так! А в американской армии, наверное, картошку чистят специальные люди, а военные занимаются только военными делами!» И что ты думаешь? Так оно и оказалось. Когда я, много лет спустя, оказался в Афганистане в качестве представителя Государственного департамента, то жил на военной базе Коалиционных сил. Могу подтвердить: картошку там чистят не солдаты, а специальные люди.

Из-за этой картошки ты и эмигрировал? Почему все-таки ты решил уехать? Тебе что, советская власть не нравилась? Так она никому не нравилась…

Нет, не только из-за картошки. Я демобилизовался в ноябре 1973 года. Надо было искать работу. Я слышал, что у евреев с устройством на работу бывают всякие сложности. Но я почему-то был уверен, что именно у меня проблем не будет: свои два языка, английский и немецкий, я знал неплохо — как мне, такому специалисту, могут отказать? 

А в иняз ты пошел в рамках подготовки к эмиграции?

Я тогда об этом и не думал. Меня просто интересовали языки. Да и давались они мне легко: читаешь, например, детектив — и язык сам собой выучивается... Так вот, я стал обращаться в разные места, где требовались переводчики. 

В Генштаб, к примеру.

Нет, не в Генштаб. Во всякие институты, где были нужны технические переводчики. Мне устраивали нечто вроде экзамена — просили, например, перевести небольшой текст, говорили, что все в порядке. А потом мне звонили люди из отдела кадров и говорили, что, к сожалению, вакансии нету. И так раза три или четыре. Но тут вдруг меня взяли в музей Достоевского. Я пришел к директору, показал свой диплом Герценовского института, сказал, что хотел бы работать в музее, — и она меня взяла. Вот так просто и взяла. Мне в музее сразу понравилось: интересная работа, хорошо подобранная библиотека,  замечательные коллеги. Там тогда работали писатели Федор Чирсков, Белла Улановская, литературовед Константин Баршт и другие прекрасные люди.

А ты там переводил для иностранцев?

Нет, работал экскурсоводом. Проработал совсем недолго, как вдруг директор пришла ко мне и сказала, что ошиблась: взяла меня, по ее словам, на несуществующую ставку. Она извинилась и предложила написать заявление «по собственному желанию» — была, если помнишь, тогда такая формулировка. Я подумал: может, и в самом деле ошибка вышла? Отправился в Ленинградское управление культуры, сказал, что так и так, выпускник Герценовского института, недавно демобилизовался из армии, хотел бы работать в каком-нибудь литературном музее. Мне отвечают: идите в музей Достоевского — там как раз две вакансии. Я перестаю что-либо понимать, возвращаюсь в свой музей. Директор мне: «Зря вы пошли в управление, вы поставили меня в неправильное положение!» И тут мне наконец стало ясно: все, пора уезжать. Контакты с музеем я, однако, не прерывал, часто заходил туда, так как успел подружиться с коллегами. С директором тоже я остался в хороших отношениях. Когда она узнала, что я подал заявление на выезд, ее это огорчило. Она тогда даже предложила мне вернуться в музей, сказала, что найдет способ взять меня на работу. Я ее поблагодарил и ответил, что на этот раз, пожалуй, уволят не только меня, но и ее тоже… Уже потом, годы спустя, она рассказала, что ей тогда пришлось меня уволить после звонка куратора музея из КГБ. Тот ей напомнил, что у нее уже одна сотрудница-еврейка эмигрировала, а теперь она еще и меня взяла на работу — она что же, сказал куратор, устраивает из музея еврейский аэродром?

Кагал!

Не иначе… Итак, я подал на выезд и был почему-то уверен, что меня тут же выпустят. Я собирался учиться дальше, а поэтому решил, не теряя времени, поступить в аспирантуру какого-нибудь американского университета. Как это делается, я в точности не знал, но не видел в этом ничего особенного. 

Из России?

Ну да. Разве был такой закон, что граждане СССР не могут подавать заявление о приеме в американский университет? Не было. А раз нет закона, что нельзя, то, значит, можно, разве нет? В 1974 году в Пушкинском доме я познакомился с профессором Техасского университета Сиднеем Монасом. Это известный американский славист, переводчик Достоевского и Мандельштама, он приехал в СССР по обмену — в рамках, кстати, одной из тех академических программ, которыми мне через двадцать четыре года пришлось заниматься в посольстве Соединенных Штатов, чего я тогда никак не предполагал... Я спросил профессора Монаса: как поступить в университет? Он ответил: «Очень просто. Надо заполнить нужные бумаги». Техасский университет прислал бланки заявления о приеме в аспирантуру, я их заполнил, переслал их в Техас, и через несколько месяцев мне написали из университета, что я в аспирантуру принят и что меня ждут в августе на регистрацию. А еще через какое-то время меня в ОВИРе уведомили, что в выезде мне отказано. Пришлось сообщить в университет, что на регистрацию в августе приехать не могу по уважительной причине: не выпускают из страны. Я стал писать письма в Москву, в Генеральную прокуратуру и другие инстанции, с протестом против того, что мне отказано в выезде, да еще без объяснения причин. Мне объяснили: отказано потому, что я служил в армии, где много военных тайн... Я на это отвечал, что я в армию пошел не добровольно, а был призван на действительную срочную службу по закону. Свой законный долг перед отечеством я исполнил, а теперь хочу воспользоваться своим законным правом отечество покинуть.

Какой ты чистый человек.

Ты считаешь? Ну, каков есть...

Фото из личного архива

А как ты жил в отказе? На что?

Сперва работал на лодочной стоянке, на реке Смоленке, это Васильевский остров. Сутки через двое. Оттуда меня уволили, когда узнали, что я отказник. Потом, как многие представители ленинградской люмпен-интеллигенции, работал «на лифтах» — оператором пульта сигнализации. В лифте есть кнопка аварийной сигнализации: если застреваешь в лифте, то нажимаешь эту кнопку, приходит человек и тебя вытаскивает. Так вот этим человеком я и был.

Социальный лифт. И ты там спасал людей.

Это дело нехитрое — крючком открыть замок. Там вот какая случилась история. В один прекрасный день вызывают меня к начальнику участка по какому-то пустяковому поводу, дать какие-то указания по работе. В кабинете молча сидят трое каких-то незнакомых — я всех, кто там работал, знал, а этих никогда раньше не видел. Через несколько дней, в мое ночное дежурство поступил вызов: в каком-то подъезде застрял лифт. Я пошел на вызов, лифт оказался в порядке, но когда я вышел из подъезда, то меня там ждали трое, сбили наземь и стали бить ногами… Было темно, но одного я все же узнал: он был одним из тех, в кабинете у начальника участка. Я, как положено, сделал запись в журнале дежурств о ложном вызове и том, что произошло. На другой день пошел в больницу, нашли перелом ребра. Обратился и в милицию, но там сказали, что ничего такого не было, а ребро мне сломали, видимо, в какой-нибудь уличной драке… А страница о ложном вызове из пронумерованного журнала дежурств просто была выдрана.

Вообще, в те два года, что я был в отказе, редкий месяц обходился без каких-нибудь таких вот случаев. Я общался с другими отказниками, участвовал в издании самиздатского журнала «Евреи в СССР», разговаривал с западными журналистами и дипломатами. Власти отвечали на это в духе времени. Были задержания, два обыска, два ареста: один на 10 суток, другой на 15. Как-то раз, в феврале 1975 года, меня вызвали в Смольнинский райотдел КГБ «на беседу», как они это называли. О чем мне было с ними беседовать? Я понимал, что любое мое слово может быть использовано против меня или кого-нибудь еще, поэтому пришел, но в беседу вступать не стал. Они что-то говорили, обещали, угрожали, а я молча слушал, никак внешне не реагируя. Не вышла беседа — стали вызывать на допросы. Вызывали свидетелем, так как свидетель, по Уголовно-процессуальному кодексу, обязан отвечать на вопросы. Я говорил: «Все вопросы, пожалуйста, в письменном виде». Почему же? «Согласно 160-й статье УПК, в случае необходимости вопросы свидетелю задаются в письменном виде и его ответы также записываются». — «Так это в случае необходимости!» — «Вот это и есть тот самый случай, потому что иначе я отвечать на вопросы не стану». Все, после этого я больше не произносил ни слова. Мне пишут в протокол вопросы, например, знаю ли я такого-то или известно ли мне то-то и то-то. Я пишу: «Не имею возможности ответить на этот вопрос, так как мне, как предусмотрено 158-й статьей УПК, не разъяснено отношение вопроса к существу дела». Хотят — пусть разъясняют, только я эти их разъяснения понимать не обязан... На другой вопрос пишу тот же ответ. «Вы че ваньку-то валяете, с вашим высшим образованием?» Никакой реакции с моей стороны, в разговоры не вступаю, будет письменный вопрос — будет письменный ответ… Такой протокол к делу не пришьешь, так что на допросы меня перестали вызывать.

В покое, однако, не оставили. В феврале 1977 года в «Вечернем Ленинграде» появилась статья, где говорилось, что я поставляю антисоветскую информацию заместителю генерального консула Германии. А за месяц до этого в Ленинград приехали два представителя британской секции «Международной амнистии». Одним из них был драматург Том Стоппард. Он интересовался положением диссидента Владимира Борисова, который в это время находился в психиатрической больнице имени Скворцова-Степанова. Я сказал Стоппарду, что встретиться и поговорить с Володей не получится, к нему не пускают, но вот увидеть его — это можно попробовать. Так и сделали. Приехали туда на трамвае, бабка-вахтерша на проходной за рубль пропустила нас на территорию больницы. Володя содержался в старом двухэтажном корпусе. Я написал на листе бумаги «Позовите Борисова», показал ее через стекло кому-то из пациентов, и вскоре Володя подошел к окну. Я показал ему через стекло другую записку: это Том Стоппард, приехал к нему по поручению «Международной амнистии». Володя улыбнулся, помахал рукой — на этом встреча закончилась, долго нам там находиться не стоило. В конце февраля Стоппард поместил в газете «Таймс» большую, на всю полосу, статью «Лицо в окне» о своей поездке в Россию с подробным описанием этой встречи через стекло. Статья Стоппарда была, видимо, последней каплей. В марте я пошел на выставку знакомых художников в Дом писателя на улице Воинова. Смотрел картины, общался с друзьями и время от времени спускался в ресторан выпить кофе, на большее денег не было. В один из таких заходов в ресторан я сел в кресло и почувствовал под правым коленом жжение, словно я сел на непогашенный окурок. Посмотрел — на ноге большое красное пятно. Домой я добрался самостоятельно, но наутро уже не мог встать: на ноге огромные волдыри, кожа почернела… ладно, обойдемся без подробностей. Такие случаи, с теми же симптомами, уже дважды были в Ленинграде: в 1973 году с отказником Борисом Рубинштейном и в 1976 году с художником-нонконформистом Юрием Жарких. Знающие люди говорили, что это азотистый иприт. О том, что со мной случилось, я потом, уже эмигрировав, дал показания в 1979 году на Сахаровских слушаниях в Конгрессе.

Ну, как тут было не свалить?

Меня лечили в клинике термических поражений Военно-медицинской академии. Врачи диагностировали ожог третьей степени, но никак не могли понять, откуда в Доме писателя могли взяться боевые отравляющие вещества… Они явно считали, что я что-то от них скрываю. Когда через два месяца я стал поправляться и мог уже передвигаться на костылях, то решил поговорить с начальником клиники, полковником, о своих обстоятельствах и жизни в отказе — дать, так сказать, контекст этого происшествия в Доме писателя. Первое, что сделал полковник — повернул диск телефона и зафиксировал его карандашом: тогда думали, что телефон может использоваться в качестве микрофона, а так можно избежать прослушки. Он меня выслушал, пожал руку и пожелал успеха, больше ничего не сказал. Вскоре меня выписали домой. Видно, тогда и было принято решение выпустить меня. Уже через несколько дней мне сообщили, что я могу уехать. На сборы дали две недели. Мне без проволочек выдали все нужные справки — с места работы, из ЖЭКа, из всяких других контор, сейчас уж не помню. Тогда при отъезде можно было поменять в банке какую-то сумму рублей на доллары – выходило, кажется, 90 долларов с мелочью. На таможне в аэропорту у меня эти доллары отобрали. Где, спрашивают, квитанция из банка? Смотрю, странное дело: квитанция действительно куда-то исчезла, а ведь только что была. Что же, говорят, раз квитанции нет, то валюту забираем, но мелочь можем оставить — на трамвай пригодится… Вот так я и уехал 22 июня 1977 года. Через несколько часов я оказался в Вене. Я был уверен, что уехал навсегда.

Ты ехал по израильской визе.

Да, разумеется, тогда только так и выпускали, такой был порядок. 

Но когда тебя выпустили, ты должен был ехать в Израиль — как честный человек, который обещал жениться. Если бы я был еврей, то непременно бы уехал в Израиль и там бы воевал за страну. Рвал бы тельняшку на груди. Слава Израилю, героям слава!

Меня, напомню, в Остине ждали, в университете. Оттуда мне сразу написали в Вену, напомнили, чтобы прибыл к началу семестра. Пока я в Вене оформлял американскую визу, познакомился с двумя девушками из России. Они собирались в Германию, звали меня с собой — в Германии, говорили, хорошая социалка… Эти девушки сказали, что в моей советской одежде ходить за границей нельзя. Но денег же нет, только мелочь на трамвай! Тогда они повели меня в какую-то контору по помощи эмигрантам, там мне дали некую сумму денег, девушки пошли со мной в магазин и выбрали мне рубашку, ботинки и бритву. Я эту рубашку потом долго носил… Из Вены я отправился в Лондон, неделю прожил в гостях у Стоппарда, оттуда — в Нью-Йорк и наконец добрался-таки до столицы Техаса. Беру в руки университетский справочник, где перечислены все студенты, — и нахожу там себя и свой ленинградский адрес. Вот здорово! Выходит, что все эти два года, что я был в отказе, я у них там числился в университетских списках. 

Такой заботы о человеке в Совке не видел.

Да, много там было неожиданностей. 

Как тебе было поначалу на новом месте?

Первые годы мне часто снился один и тот же сон с разными  вариациями: я в Советском Союзе, а выбраться оттуда не могу — то ли куда-то пропал паспорт, то ли нет визы, то ли самолет почему-то улетел без меня. Как я узнал потом, такие сны снились многим, кто уехал. У Льва Лосева есть стихи об этом:

В аэропорт дороги заболочены,

Потерялся паспорт и билет,

Из подвала двери заколочены,

В проходном дворе прохода нет.

Была тема, что не уехать из Совка — это несчастье?

Насчет других не знаю, но я-то, во всяком случае, был рад, что уехал. Все, кончено — никаких допросов и обысков, никаких сломанных ребер, никакого иприта. 

Но зато тебя в Америке ограбили, как известно из книги Аксенова «В поисках грустного бэби». Чего с тобой в СССР не было. Ну били, ну ипритом травили, но зато не грабили же! Вот расскажи про это.

Это так было. В 80-е годы Аксеновы жили в Вашингтоне в районе Адамс Морган к северу от площади Дюпон. В книге «В поисках грустного бэби» Василий Аксенов этот район описывает с большой любовью. Надо сказать, что в Адамс Моргане тогда хорошие кварталы соседствовали с менее хорошими, так что случалось всякое. Я часто бывал в гостях у Аксеновых в их квартире на улице Вайоминг. Во время одного такого визита я взял с собой почитать ксерокопию романа Саши Соколова «Палисандрия» — это была машинопись, книга еще не успела выйти.

А, где Берия повесился на стрелке часов на Спасской башне!

Майя, жена Аксенова, настояла, чтобы я также положил в сумку кусок ее капустного пирога — пироги у нее были замечательные, как и вообще все, что она готовила, Майя тут была большая мастерица. Пирог упоминаю не случайно, это ружье еще выстрелит. Итак, время около полуночи, я вышел на улицу,  направляюсь к себе. Вижу — навстречу бежит какой-то человек. Я не обратил на него внимания — вашингтонцы любят бегать, они люди спортивные, вот и ночью кто-то бежит. Он поравнялся со мной, сделал какое-то движение — и вдруг я понял, что лежу на тротуаре. Сумки, что висела у меня на плече, нет, бок пальто разрезан. Кто-то вызвал скорую, меня отвезли в больницу, там обнаружили вывих плеча. Плечо вправили, доставили меня домой. Наутро — звонок в дверь. Там стоит какой-то непонятный тип и вручает мне то, что вчера было в сумке: роман Саши Соколова, конверты с письмами от родителей из Ленинграда и завернутый в фольгу капустный пирог. «Я все это нашел на улице, ваш адрес был на конверте, так нельзя ли получить какое-нибудь вознаграждение?» Интересно… Если даже допустить, что случайный прохожий нашел на улице письма, пачку ксерокопированных текстов и кусок пирога в фольге, то откуда ему знать, что у этого всего, в том числе и у пирога, один владелец? Самой сумки, стоившей 200 долларов, у него, заметь, не было.

30 лет назад! 200 баксов! Бешеные деньги. Что на тебя нашло, что ты купил такую сумку?

Понравилась, вот и купил. Короче, мне стало ясно, что это, скорее всего, был вчерашний грабитель. Сумку он срезал, толкнул где-то долларов за 20, этого ему показалось мало, вот он и решил попробовать получить вознаграждение. Денег у меня тогда при себе не было, а если бы даже и были, то все равно ничего наглецу не дал бы. Он ушел, я позвонил в полицию, тем дело и закончилось, вряд ли его нашли, если искали. Но город мне возместил убытки. Во-первых, городские власти оплатили расходы на скорую и за лечение. Во-вторых, так как я тогда работал на «Голосе Америки» по контракту, то город мне возместил зарплату за эти несколько дней нетрудоспособности. Ведь преступление произошло на территории округа Колумбия, которому я платил налоги. 

Гримасы капитализма.

Не говори. Вот такое приключение. В России столкнуться с настоящим гоп-стопом как-то не пришлось.

Часть статьи не может быть отображена, пожалуйста, откройте полную версию статьи.

 

Фото из личного архива

Вот видишь! Cultural gap. Расскажи про университет. Как ты там учился.

Я был в аспирантуре при кафедре сравнительного литературоведения. Диссертация, которую я защитил в 1986 году, называлась «Столкновение смыслов: язык поэзии Даниила Хармса и Александра Введенского». Название — отсылка к «Манифесту ОБЭРИУ» 1928 года, где говорилось: «Нужно быть побольше любопытным и не полениться рассмотреть столкновение словесных смыслов». В моей диссертации разбирались различные семантические приемы, порождающие эффект так называемой «бессмыслицы» у Введенского и Хармса. Тогда обэриутами занимались по-настоящему всего несколько человек в России и за границей, так что обэриутоведение еще представляло собой, можно сказать, непаханое поле. Хармсом и Введенским я заинтересовался еще в Ленинграде, когда основной корпус их сочинений еще не был опубликован. Мне посчастливилось тогда познакомиться с последним живым обэриутом Игорем Владимировичем Бахтеревым. Он был одним из тех, кто перечислен в «Манифесте ОБЭРИУ». Разговоры с Игорем Владимировичем в его квартире на улице Пестеля я помню до сих пор.  Для него Хармс и Введенский не были великими тенями, историей литературы, а оставались друзьями, оставались Даней и Шурой. Когда он рассказывал о них, то совершенно явственно казалось, что Даня и Шура все еще живы, а если их вот сейчас нет тут рядом с нами в комнате, то это просто случайность, вполне могли бы быть… Удивительное и незабываемое ощущение.

А на что ты жил? Стипендию платили?

Стипендии как таковой не было. Университет предоставил мне финансовую помощь в виде работы — я был ассистентом кафедры, преподавал русский язык. Работал я половину положенного времени, 20 часов в неделю, а платили мне как за 40. В Техасском университете это был самый распространенный вариант финансовой помощи для аспирантов. Но так можно было делать лишь в течение определенного количества семестров, поэтому когда рабочий контракт в университете закончился, я нашел работу в Вашингтоне на «Голосе Америки». При этом я продолжал числиться в аспирантуре в Техасе. Оказавшись в Вашингтоне, я впервые в жизни испытал ностальгию. Вот странно: когда из России уезжал навсегда, оставляя там родителей и друзей — ностальгии не было, как отрезало. А вот по Остину я скучал, он представлялся мне потерянным раем... Я помню свои ощущения, когда через четыре года опять приехал туда для защиты диссертации. Из хороших мест стоит уезжать хотя бы для того, чтоб потом ощутить приступ счастья, когда вернешься. Острее этого чувства нет, пожалуй, ничего. 

Куда бы мне так съездить? Даже и не знаю…

В Макеевку?

Нет уж, нет уж. Типун тебе на язык.

После защиты я продолжал работать на «Голосе», потом стал продюсером новостей в телевизионном отделе «Уорлднет». Работа была интересная, но через какое-то время и она стала привычной, захотелось заняться чем-то другим. Академическая карьера меня не привлекала. И тогда я подумал о дипломатической работе. Дело в том, что «Голос Америки» и отдел «Уорлднет» были частью USIA, Информационного агентства Соединенных Штатов. Оно потом, в 1999 году, вошло в состав Государственного департамента, но тогда еще было самостоятельным ведомством. Оттуда приходили сотрудники отделов прессы и культуры в американских посольствах в разных странах. Там я и получил свое первое дипломатическое назначение.

Ведь это редкая карьера, чтоб эмигрант стал дипломатом. Тебе еще известны случаи?

Не такая уж и редкая — в Соединенных Штатах, во всяком случае. Есть американское гражданство, есть необходимые профессиональные данные, есть соответствие определенным служебным требованиям — этого достаточно, страна происхождения никого не интересует. Не знаю, существует ли на этот счет какая-то статистика, но я встречал тогда среди своих коллег уроженцев Германии, Франции, Ливана, Восточной Африки. Что касается выходцев из России, то раньше, я слышал, были дипломаты русского происхождения, которые уехали после революции. Когда сам я поступил на дипломатическую службу, то других представителей нашей волны эмиграции я там не видел, хотя, кто знает, может, еще кто-то где-то и был, не поручусь. Сейчас, однако, есть уже те, кто уехал из бывшего Советского Союза позже, в девяностые. 

Моим первым назначением оказалась Москва. Это был ноябрь 1998 года. Ощущение, с которым я высадился в Шереметьеве, нелегко описать.

Триумф?

Да нет, вовсе не то, это слово мне и в голову не пришло бы. Было другое: ощущение какой-то абсолютной нереальности происходящего. Когда я, отказник, уезжал двадцать с чем-то лет назад, то был уверен, что уезжаю навсегда. И вот я мало того что опять в России, но вернулся в официальном качестве, представляю страну, которая приняла меня эмигрантом. Я совсем этого не предполагал, это никак не входило в мои жизненные планы, потому что просто не могло произойти, — но тем не менее я здесь. Это ощущение нереальности не оставляло меня все три года моего московского назначения. В посольстве я был одним из сотрудников отдела прессы и культуры. В мои обязанности входило руководство академическими связями, обменными программами для ученых и студентов, укрепление контактов между российскими и американскими университетами. Я изъездил Россию от Архангельска до Южно-Сахалинска, некоторое время работал в нашем генконсульстве во Владивостоке и, конечно, часто бывал в Питере.  Много всего приходилось делать, много с кем встречаться, очень было интересное время. На университетском семинаре в Иркутске один из российских участников спросил меня, кстати, о том же, о чем и ты раньше. Он когда-то работал в министерстве образования, а к тому времени ушел в какую-то частную организацию. Этот господин был совершенно западного вида — серые фланелевые брюки, синий блейзер, достойная седина, — держался солидно, говорил мало и весомо. Но вечером, после банкета, он немного расслабился и поинтересовался: как же это так получилось, что эмигрант из России попал на американскую дипломатическую службу? Я ему стал рассказывать, что существует определенный процесс для поступления в U.S. Foreign Service, нужно обладать необходимыми профессиональными данными, есть правила, есть критерии, а кто где родился — это для кадровиков-формалистов значения не имеет...  И тогда он посмотрел на меня, как писал Розанов, «острым глазком» и сказал: «Ведь у вас фамилия Левин, верно? А если бы вы были Иванов или Петров, то вас и в этом случае взяли бы на дипломатическую работу?» Он, видимо, был уверен, что у евреев в Вашингтоне все схвачено. 

Ну, расскажи же про другие страны, где ты служил. Литва — понятно, бывали мы там. Танзания — сафари, тоже ясно. А что, к примеру, Эритрея?

Эритрея была моим следующим назначением после России. Это страна с богатейшей историей. Вполне возможно, что Абрам Ганнибал, прадед Пушкина, был посажен на корабль работорговцев именно там. Эритрейцы — православные коптского толка, христианство пришло в те места в четвертом веке, примерно тогда же, когда в Армению. Эритрея была колонией Италии около ста лет, пока британская армия не разбила итальянские войска в конце 1941 года. Напоминанием об итальянском прошлом Эритреи осталась архитектура Асмары, столицы страны. Такой концентрации модернистской архитектуры — ар-деко, футуризм, рационализм — на относительно небольшом городском пространстве нет, пожалуй, нигде больше на свете. Я был директором отдела прессы и культуры посольства. Режим Эритреи имеет довольно много общего с северокорейским, так что у нас там в работе было немало сложностей. Мне, однако, неожиданно помог русский язык. Оказалось, что Найзги Кефлу, второй человек в правительстве страны, соратник президента Исайяса Афверки в войне за независимость, любил говорить по-русски. Найзги когда-то учился в институте имени Плеханова в Москве, а потом был послом Эритреи в России, так что язык знал отлично. Его в стране боялись, он раньше также руководил министерством внутренних дел и, в общем, был довольно-таки зловещий персонаж, хотя на вид — добрый дедушка… Найзги часто приезжал в гости поговорить по-русски за рюмкой. Может быть, ему это напоминало московские студенческие годы, не знаю. У меня с ним установились какие-то относительно нормальные отношения, насколько это вообще было возможно в тех условиях. Ему как-то понравилась привезенная мною из Москвы бутылка «Смирновской» в форме бюста поэта, ее выпустили к двухсотлетию Пушкина. Пришлось подарить. Через некоторое время он спросил, нет ли у меня второй такой же — ту, сказал он, забрал себе президент... Мне удалось открыть в Эритрее  две американские библиотеки и потом еще специальную библиотеку для детей, устроить курсы английского языка, организовать клуб, где собирались участники наших обменных программ. Найзги этому не то чтобы содействовал, но, по крайней мере, не помешал, хотя и мог — все в стране было под его контролем. Впрочем, наши с ним разговоры по-русски в неформальной обстановке не помешали Найзги заявить в присутствии эритрейского руководства, что меня объявят персоной нон-грата, если не будет отменен публичный концерт приглашенной мною американской певицы, исполнительницы песен спиричуэлс. Выяснилось, что она в детстве пела в церкви пятидесятников, а пятидесятники, как и все прочие протестантские направления, были в Эритрее запрещены. И запретил их лично Найзги. Концерт в самом большом зале города в отеле «Интерконтинентал» уже был анонсирован, билеты разошлись, но раз правительство требует отменить, то выхода нет, надо отменить. И тогда мы устроили концерт на своей территории, в резиденции посла, на которую, разумеется, юрисдикция местных властей не распространялась. В список гостей я включил и Найзги. Он долго аплодировал певице и когда концерт закончился, сказал нам, что ему-то спиричуэлс очень нравятся, но уж такая страна, мы должны это понимать. Сказал так, словно он тут ни при чем и не он сам эти порядки устанавливал… После Эритреи я получил назначение в Туркменистан. Там вскоре случилось встретиться с Туркменбаши.

Большая радость, ага.

Это было на церемонии переносов останков родителей Туркменбаши в специально построенную для этого мечеть. Все собрались, ждут — отдельно аксакалы, отдельно министры, отдельно дипкорпус. Наконец приезжает Туркменбаши, он всегда сам водил машину. Аксакалам он издали помахал рукой, потом подошел к министрам — те ему по очереди целовали руку, а некоторые, самые проворные, еще успевали эту поцелованную руку прижать себе ко лбу и потом поцеловать еще раз. Затем он направился к дипломатам. 

И ты тоже поцеловал?

Я стоял с краю и потому оказался первым, к кому подошел Туркменбаши. Он, наверное, знал, что тут уже руку целовать не будут, раз протянул мне ее ладонью вбок, а не вниз. Я представился: «Здравствуйте, Сапармурат Атаевич, я новый сотрудник посольства Соединенных Штатов…» Далее — торжественный завтрак. Столики низкие, сидеть можно только на полу по-турецки, скрестив ноги. Не очень удобно, но думаю, если тут так принято, то надо терпеть, следует уважать национальные традиции. Смотрю — сам Туркменбаши и его министры сидят на возвышении на нормальных стульях за обычными столами, по-европейски! Национальная традиция — она, оказалось, только для нас, иностранцев. 

Фото из личного архива

Я бы в Туркмению поехал работать только за очень большие бабки.

Это ты зря, интересная страна.

Ну, или не за большие, а за те, которые тебе платили.

Там серьезные проблемы были с правами человека и, в частности, с правами меньшинств. Одним из этнических меньшинств, наряду с узбеками, армянами, поляками, немцами и другими, были русские. Они, как и прочие нетуркмены, подвергались дискриминации. 

Меньшинства: русские и ЛГБТ. Ну что, Туркмения — это не Донбасс. Там некому было вступиться за русскоязычных, кроме Госдепа…

Не видно было, чтобы кто-то вступался. Там к тому времени закрыли все русские школы, кроме одной, находившейся под непосредственным патронажем российского посольства. В остальных школах отменили преподавание русской литературы, в программе оставили, да и то не всюду, только русский язык. Но и в этих условиях находились люди, которые пытались что-то сделать. Мне показали учебник русского языка, где грамматические правила иллюстрировались примерами из русской классики — скажем, нужно было найти сложноподчиненные предложения в отрывке из Льва Толстого…

То есть литературу преподавали как бы подпольно!

Да, выходит так. Со стороны туркменских методистов, составивших учебник, это был, конечно, такой тихий героизм. 

Из Туркменистана я отправился в Ирак.

Саддама при тебе повесили? 

Нет, он тогда еще находился под арестом. Это произошло потом, когда я уехал. Назначение в Ирак было на год — это обычная практика, в трудные места назначение бывает обычно на год, а туда, где полегче, — скажем, в Великобританию — на три года. Я жил в Багдаде в Зеленой зоне — в прошлом элитный район, где располагалось правительство и были резиденции Саддама и его приближенных, примерно как Кремль плюс Рублевка. В Зеленой зоне всюду были акации. Я акации помнил с детства, когда летом снимали дачу под Питером, но таких акаций, как там, в Зеленой зоне, никогда раньше не видел. Питерские акации были тоненькими, чахлыми, а эти — высокие, кряжистые, как дубы, и сплошь усеяны белыми цветами. Как они пахли! К аромату акаций примешивался запах цветущих апельсиновых деревьев и высаженных перед дворцом гардений — диктатор, видимо, любил гардении. К вечеру, когда дневная жара немного спадала, воздух был, как прежде сказали бы, напоен ароматами. А в это время за рекой, за пределами Зеленой зоны — автоматные очереди: то ли перестрелка, то ли свадьба, то ли чья-то футбольная команда победила... Такое это было место. В первое же утро я проснулся от взрыва мины — это мятежники стреляли по Зеленой зоне с другого берега реки. Тут как-то сразу, за секунды, становится ясно, как на эти вещи правильно реагировать. Страх — неправильная реакция. Какой от страха толк? Мина летит наугад, попадет или не попадет — это от тебя не зависит, это вне твоего контроля. Зато под контролем твоя реакция на то, что вне твоего контроля. Когда нужно — надеваешь бронежилет, когда слышишь сирену — прячешься в бетонное укрытие, а в остальное время об этих вещах просто не думаешь, делаешь свою работу. В Ираке я занимался обменными программами. Многие там хотели в них участвовать, конкурс был большой.  Образованные багдадцы, кстати, в чем-то напоминали москвичей советской эпохи.

Что, тоже театралы, да? 

Не то чтобы театралы… Эти люди, живя в условиях диктатуры, тем не менее находились более или менее в курсе того, что делается на свете. И при этом они были подвержены разным мифам и стереотипам.

Тоже антисемитизм?

Антисемитизм был, скажем так, теоретический, поскольку самих евреев там давно уже не видели. В Багдаде существовала когда-то большая и богатая еврейская община, но от нее к тому времени практически никого не осталось. Хотя евреев еще помнили. В нашем отделе был пожилой и уважаемый сотрудник по имени Мохамед. Я называл его устаджи, то есть учитель, потому что он занимался со мной арабским. Как-то раз Мохамед спросил меня, немного стесняясь: вот у вас такая фамилия, вы не из них ли будете? Я подтвердил: да, устаджи, ана яхуди. Вероятно, его местные коллеги попросили выяснить, кто я есть. Мохамеда, помню, интересовало, правда ли, что евреи управляют Америкой и Россией — хотел, видимо, узнать об этом из первых рук… У меня с местными сотрудниками и раньше были хорошие отношения, но после того, как Мохамед выяснил, кто я такой, они стали еще лучше. Наверное, иракские коллеги увидели, что у меня нет рогов.

Что ты там понял про ислам? Должны ли они убивать всех неверных? 

Меня тогда интересовало другое. 

Блестящий ответ! Вижу, ты таки дипломат.

Меня вот что интересовало: отчего шииты, которых при Саддаме дискриминировали, не успев освободиться от кровавой диктатуры, тут же принялись давить своих недавних мучителей — суннитов. В Багдаде, который был, в общем, более или менее светским городом, вдруг всюду появились фундаменталистские исламские патрули. Могли убить за майку с иностранной надписью, за какой-нибудь иностранный ремень, могли убить даже за то, что пьешь воду со льдом: ведь пророк воду со льдом не пил, в пустыне льда не было… Женщины обязаны были на улице носить хиджаб и абайю — традиционный платок и просторное черное платье. Наши иракские сотрудницы, придя утром на работу, тут же с себя это все с облегчением стаскивали и оставались в стильных западных нарядах.

А было тебе жалко Хусейна?

Я, вообще-то, в принципе против смертной казни. Но держался он на эшафоте стойко, это правда. 

Дай Бог нам всем так держаться.

(Пауза.) 

Еще ты служил в Афганистане. Скажи, а ты понял, зачем туда СССР пришел? Я — нет. 

И я — нет.

«Если бы мы не вошли туда, там бы были…»

«…американцы». Ясное дело. У меня в Ленинграде был одноклассник Сережа. Он после школы не поступил в институт и попал в армию. В шестьдесят восьмом их танковая часть вошла в Прагу. Он мне потом рассказывал, что им так и говорили: если бы не они, то в Прагу вступили бы немцы, они немцев просто опередили.

А ты чем в Афганистане занимался? Советская Армия уверяла, что строила там школы и обкомы комсомола. А ты библиотеки открывал?

Ты почти угадал: раздавал школьные учебники. И делал много чего еще. Должность моя называлась Senior Civilian Representative, то есть главный гражданский представитель Соединенных Штатов в провинции Газни, граничащей с Пакистаном. Местом службы была база Коалиционных сил в столице провинции. Там были по большей части польские военнослужащие, но присутствовал также и американский контингент. Со мною была группа гражданских экспертов из Соединенных Штатов — специалистов по вопросам права, экономики, бюджета и финансов, городского управления, сельского хозяйства. Нашей целью было содействовать экономическому развитию провинции и помочь администрации провинции распространить свое присутствие на всю ее территорию. Эта провинция считалась одной из самых опасных в Афганистане. Талибы действовали в Газни весьма активно, так как рядом был Пакистан, где находились их постоянные базы. Там, где не было власти, полиции, судов, там образовавшийся вакуум заполняли талибы. 

Которые мы знаем, как поднялись.

Они были вроде мафии. А мафия же известно с чего начинает — с добрых дел. С решения вопросов. Ты, к примеру, хозяин лавки, тебе долг не платят, но какой-нибудь Дон Корлеоне поможет, решит вопрос. Вот и талибы так же. У какого-нибудь крестьянина в дальней деревне сосед забрал корову или оттяпал кусок земли. В суд обращаться — судья далеко, да и тот продажный, да и все равно дело будет тянуться и тянуться… Зато талибский суд решит вопрос тут же и без проволочек. У талибов даже был в Пакистане свой кассационный суд! Так они и закреплялись. Больницу не откроют, но порядок — свой порядок — наведут.  Вот чтобы этого не было, чтобы лишить их возможности закрепиться, и нужно было обеспечить присутствие центральной власти на всей территории провинции. Я для этого регулярно встречался с губернатором. Обычно, раз или два в неделю, я организовывал «миссию» — конвой из нескольких бронемашин с пулеметчиками и охраной — и в таком составе к нему ездил. Иначе было нельзя: талибы орудовали и в городе, на любом участке дороги могло находиться так называемое «самодельное взрывное устройство» — мина, проще говоря. За полгода до моего приезда в Газни на такой мине подорвалась польская бронемашина, погибло пять солдат. Талибы довольно часто, иногда несколько раз в день, обстреливали нашу базу ракетами — это обычно было летом, на зиму они перебирались в Пакистан. Мы были постоянно готовы к тому, что они попытаются напасть на базу. Так оно и случилось через три месяца после того, как я покинул Газни. Талибы атаковали базу с двух сторон, пробив брешь в заграждении с помощью заминированного грузовика. После десятиминутного боя нападение было отбито. В Афганистане я впервые после срочной службы в советской армии опять оказался среди военных. Было с чем сравнить… Некоторые польские офицеры, кто постарше, знали русский, рассказывали, как учились в десантном училище в Рязани. В город, понятно, просто так выйти погулять было невозможно, так что практически все время, кроме миссий и командировок, наша гражданская группа проводила на базе. Но работы хватало, свободного времени было немного. Из развлечений — интернет, книги, спортзал. Военные врачи из польского госпиталя даже соорудили самую настоящую баню, переделав под нее одно из многих бетонных бомбоубежищ: печку типа буржуйки обложили камнями, настелили из досок пол, поставили по бокам скамейки, навесили дверь, провели электричество. Были и веники — хоть и не березовые, а такие, какими обычно пол метут, зато чистые, по прямому назначению не употреблявшиеся…

Кстати, о бане. А как решается вопрос с женщинами там, в диких краях? Ты же человек неженатый…

Вот такой, значит, у тебя ассоциативный ряд: баня, женщины… У нас там были другие приоритеты — например, как-то вышло, что довольно долго, несколько недель, на базу не могли доставить питьевую воду и свежие продукты. Хорошо, что хватило запасов, имевшихся на складе. 

Расскажи про следы советского присутствия. Есть они там?

Мне случилось видеть бывших моджахедов, они уже совсем были старые. Слышал, что есть афганцы, которые еще помнят русский, но мне они не встречались. Губернатор Газни — сам бывший моджахед — русского языка не знал: сказал, что он с русскими не разговаривал, он их убивал… В центре Кабула есть несколько кварталов, которые называются «Микрорайон». Это официальное название, так обозначено и на городских планах. Иногда, правда, пишут «Макрорайон», видимо, считают разницу несущественной. Эти дома построили когда-то для себя советские специалисты. С виду один к одному район новостроек где-нибудь в Харькове. Когда-то они считались очень престижными. А потом там пришли к власти талибы… 

Ну а что было делать? Ковровые бомбардировки?

Я говорю о своих впечатлениях, а что нужно было делать — я не знаю. При короле, до начала советской войны, Афганистан хоть и был третьим миром, но женщины в Кабуле ходили в европейской одежде. В Кабуле была знаменитая среди хиппи всего мира Чикен-стрит, хиппи там покупали то, за чем ехали... В городе было совершенно безопасно. Сейчас по Кабулу уже не погуляешь, к сожалению. 

Да, куда приходили англичане и не справились, туда не надо лезть.

Да что англичане! Сам Александр Македонский там ничего не смог сделать. 

Ну, у англичан поинтересней была империя, чем у Македонского…

Еще о следах советского присутствия. Рядом с нашей базой в Газни был базар. Похожий базар был в Кабуле около посольства. Там продавали разные сувениры той войны: советские солдатские ремни, бляхи, кокарды, медали, хохлома, подстаканники, маленькие бюстики Ленина... Много было всего на базаре. Продавали то, что осталось от англичан: старинные часы, компасы, антикварные винтовки «Энфилд» — эти винтовки стоили дорого, но, как я слышал, обычно оказывались подделками. Продавали хорошие местные ковры, их охотно покупали иностранцы. Но, на мой взгляд, самое интересное, что там было, — это изделия из лазурита. Афганским лазуритом из копей в Бадахшане еще египетские фараоны облицовывали внутренние помещения пирамид. В Средние века лазурит везли в Европу, где из него делали ультрамарин — краску, которая, по традиции, использовалась для изображений Девы Марии. Ультрамарин стоил дороже золота — перевозка лазурита в Европу обходилась недешево. Лазурит там и сейчас продают на базарах.

Одна война, другая, там, тут… А что же дальше будет?

Есть старая еврейская легенда — на нее, кстати, есть аллюзии в сочинениях Хармса — о том, что в каждом поколении присутствует тридцать шесть праведников, которые своим присутствием оправдывают существование этого мира. Они не знают друг друга, и даже не знают о том, что они — праведники, но мир продолжает существовать только благодаря им. Может быть, и сейчас где-то они есть? 

Я не знаю… А вот же говорилось: «до основанья, а затем»? Перезагрузить, а потом все заново? Это была советская концепция, ее разве отменили? Кстати, вот у тебя такая яркая интересная жизнь, а все почему? Скажи спасибо советской власти, она тебя выпустила! А могла б в Совке сгноить.

Да, могли быть, конечно, иные сценарии. Вышло так.

Обсудить на сайте