Александр Гольдфарб: Как Сашу Соколова вывозили из СССР
В научно-фантастическом романе, запомнившемся с детства, есть сцена, как астронавты, отобранные из несчетного числа кандидатов, отправляются в межзвездное путешествие в ответ на пришедший из космоса сигнал от неведомой цивилизации. Все поздравляют счастливых избранников, но их одолевают противоречивые чувства — ожидание встречи с неведомым смешано со скорбью разлуки с миром, который они покидают навсегда; ведь по теории Эйнштейна, когда летишь со скоростью света, время почти останавливается; если путешественники когда-нибудь и вернутся на Землю, то здесь пройдут тысячи лет и всё, что им было знакомо и дорого, станет прахом. Астронавты думают о смерти; их полет — как уход в потусторонний мир в античном мифе, путешествие в неведомую страну, из которой нет возврата.
Так и мы с Валентиной, бегая как в тумане по Москве в предотъездной лихорадке, суматохе проводов, последних покупок, прощальных подарков, нотариальных контор, ОВИРа, таможни, билетных касс и очереди в банк, чтобы заплатить по 500 рублей пошлины за отказ от гражданства, ощущали себя на эйнштейновском разломе времени и пространства, на пороге прыжка в неведомое, чувствовали себя обреченными перед неумолимо надвигающейся датой — 8 мая 1975 года, когда нам предстоит в последний раз махнуть рукой остающимся на том берегу: родителям, друзьям-отказникам, подпольным художникам и агентам Конторы, которых неожиданно объединило одно общее — все они остаются в мире, который мы больше никогда не увидим.
«С глаз долой — из сердца вон», — говорит жестокая пословица. Ей вторит Томас Манн: «Подобно времени, расстояние стирает память… Время — Лета, но и воздух дальних краев тоже напиток забвения, и пусть он действует менее основательно, зато — быстрее». Неужели нам суждено все забыть?
И верная палочка-выручалочка, защитный психологический механизм, который служил нам три года — «во всем виноваты не мы, а Софья Власьевна» [так тогда называли Советскую власть], — в эти дни перестал работать, уступив щемящему чувству потери, вселенской катастрофы, неизгладимой вины: что же мы натворили, ведь это навсегда!
Как прививка от ностальгии, последнее, что я видел в России, было злобное лицо таможенника, рывшегося в моем чемодане, тыкающего пальцем в фотографии: «Это кто — отец? А это — дочь? А этот, в военной форме? Ваш друг? В форме нельзя, эту карточку придется оставить. И эти тоже. Что ж так мало фотографий везете, у других по три альбома, вы же их больше никогда не увидите?»
Непривычный коктейль чувств — смесь победы и потери — заполнил мою душевную емкость. Всю дорогу до Вены перед глазами проплывали лица оставшихся на том берегу и росло ощущение новой определенности: на этом мои взаимоотношения с Софьей Власьевной не закончились, они только начинаются.
Венский аэропорт — возможность наконец отвлечься от мрачных мыслей. За стеклом, в толпе встречающих мы видим знакомое бледное лицо, обрамленное волнами черных волос. Это Иоганна, австрийская подруга Валентины. Она машет букетом, хочет что-то сказать, но ее к нам не подпускают. Смуглый парень из «Сохнута» (Еврейского агентства), забирает российские визы — розовые бумажки с фотографиями и штампами, наши единственные документы, — и сообщает что несколько дней до отправки в Тель-Авив нас будут содержать в «безопасном месте»; вот телефон, пусть наша подруга туда позвонит, но сейчас мы не должны задерживаться в аэропорту. Мы не спорим, мы понимаем, что мы — мишень для террористов; полтора года назад палестинцы захватили здесь целый поезд с советскими евреями. Нас сажают в микроавтобус и куда-то везут. Сзади машина с полицейскими. «Ничего себе, свободный мир», — думаю я. Впереди стена с колючей проволокой. Открываются автоматические ворота, за ними подстриженный газон, за которым вилла, похожая на госдачу в Жуковке.
Наутро появляется Иоганна. Убедив израильтян, что она не собирается брать нас в заложники, мы получаем разрешение выйти за ворота. Вена, мой первый западный город, место, где мы вынырнули из-подо льда, солнце, музыка, толпы народу, корабли на Дунае отпечаталась в памяти радужной туристской открыткой.
«Понимаю, что имел в виду мой отец, когда говорил, что главное отличие Запада от Востока — количество улыбающихся лиц в толпе», — сказал я, когда мы разместились в кафе, чтобы выпить первую в жизни чашку венского кофе.
«К присутствующим не относится, — криво усмехнулась Иоганна, разглядывая свою заплаканную физиономию в зеркале пудренницы. — Я реву не переставая уже две недели».
Две недели назад Иоганну выслали из Москвы. В Москве осталась ее единственная, вечная любовь. Она не знает, что делать. Если она никогда не увидит своего Сашу, она утопится в Дунае.
Саша Соколов появился в нашем московском кругу за несколько месяцев до разговора в венском кафе. Один человек, как-то сообщила, покраснев, Иоганна, хочет «получить консультацию». Он писатель, мечтает уехать на Запад, чтобы творить на свободе, но его отец, столь же страшный человек, сколь и влиятельный, проклял его и грозится посадить в сумасшедший дом. Через несколько дней они появились в нашей московской квартире вдвоем, Саша, обладатель испуганного лица героя хичкоковской психодрамы, и Иоганна со своей флейтой, из которой она извлекала звуки, навевающие мысли об альпийских лугах, — Гамлет и Офелия, трагическая пара, запутавшаяся в интригах сильных мира сего.
Саша был совершенный интроверт, видно было, как некомфортно ему в суетной московской жизни. Последние два года он работал лесником в невообразимой глуши, где написал книгу, которую хочет выслать на Запад, ибо здесь ее никогда не напечатают.
«Про что книга? — спросил я. — Отправить рукопись на Запад не проблема. Проблема, чтоб издали».
Саша достал из сумки пачку машинописных страниц. На титуле написано: «Школа для дураков. Слабоумному мальчику Вите Кляксину… посвящается».
Я открыл наугад:
…это пятая зона, стоимость билета тридцать пять копеек, поезд идет час двадцать, северная ветка, ветка акации или, скажем, сирени, цветет белыми цветами, пахнет креозотом, пылью тамбура, куревом, маячит вдоль полосы отчуждения, вечером на цыпочках возвращается в сад и вслушивается в движение электрических поездов, вздрагивает от шорохов, потом цветы закрываются и спят, уступая настояниям заботливой птицы по имени Найтингейл; ветка спит, но поезда, симметрично расположенные на ней, воспаленно бегут в темноте цепочками, окликая по имени каждый цветок, обрекая бессоннице желчных станционных старух, безногих и ослепленных войной вагонных гармонистов, сизых путевых обходчиков в оранжевых безрукавках, умных профессоров и безумных поэтов, дачных изгоев и неудачников -- удильщиков ранней и поздней рыбы, путающихся в пружинистых сплетениях прозрачной лесы, а также пожилых бакенщиков-островитян, чьи лица, качающиеся над медно-гудящими черными водами фарватера, попеременно бледны или алы…
Ух ты! Нелегкое чтение, и уж точно не соцреализм. Я перечитал абзац. Ветка акации сплелась с железнодорожной веткой. Вспомнилась наша дача, паровозные гудки, сирень, станция, речка. Этот человек либо гений, либо законченный псих.
— Ты можешь это оставить?
— Да, — сказал Саша неуверенно. — У меня всего три экземпляра. Ее еще никто не читал.
— Если хочешь отправлять рукопись на Запад, нужно сделать несколько экземпляров. Ничего не поделаешь, придется довериться третьим лицам, и всегда есть риск, что окажется совсем не там, где надо. С таким текстом прямой путь в психушку.
— Я там уже был, — усмехнулся Саша. — Отец отправил меня учиться в ВИЯЗ, но я просто не могу существовать в казарме. — На его лице отразилась мука. — Чтобы уйти оттуда и при этом не угодить в армию, я разыграл сумасшествие, шизофрению по учебнику, и провел несколько месяцев в психушке. А после уехал в лес. Так что психушкой меня не удивишь.
Я вспомнил своего конторского куратора тов. Книгина, который хотел отправить сына в военную школу. ВИЯЗ — Военный институт иностранных языков, очень серьезное заведение, вотчина военной разведки. Туда попадают только члены клана.
— И кто же твой отец?
— Он — генерал ГРУ.
Выяснилось, что у нас есть общее в биографии. Его отец, в конце войны резидент ГРУ под дипломатическим прикрытием в Оттаве, переправлял в СССР материалы об атомной бомбе, которые доставляла в Канаду американская сеть, организованная моим дедом. После того как всю сеть выдал перебежавший к канадцам шифровальщик Игорь Гузенко, Сашиного папу выслали (это был первый выстрел холодной войны) и семья Соколовых вместе с малолетним Сашей отплыла на родину.
Я объяснил Саше, как я вижу его ситуацию.
— Главное — это повышать ставки. Твоя ставка — это твоя жизнь. В конце концов ты или выигрываешь, или проигрываешь. Но в твоем случае шансы на успех, я бы сказал, неопределенные, потому что с ГРУ шутки плохи. Так что советую подумать хорошенько, прежде чем начинать. Твой отец станет играть твоей жизнью?
— Не знаю. Он отрекся от своего собственного отца, моего деда, когда того арестовали в 37-м году. Он человек системы.
— Значит надо сделать так, чтобы система повернулась против отца и решила в твою пользу. Твой отец, конечно, серьезная проблема, но и редкая возможность привлечь к тебе внимание. С него началась холодная война. Пресса на Западе клюнет на эту историю.
— Я не хочу вовлекать в это отца. — сказал Саша. — Я для него не существую, как и он для меня. Нельзя ли как-нибудь обойтись без него?
— Ну, если б ты для него не существовал, то он бы не мешал тебе уехать. И ведь с чего-то надо начать. Если вы просто подадите заявление в ЗАГС, то тебя без лишних разговоров заберут в дурдом и заколют лекарствами, и никто слова не скажет, ведь у тебя есть история болезни.
— Я должен подумать. А как насчет книжки?
— Я должен ее прочесть. Могу отправить Максимову в Париж, — сказал я.
Чтение Саши Соколова — нелегкая работа, требующая высшей степени концентрации, много времени для построчных раздумий, и обширной эрудиции, без которой не распознать множество пародий и референций, зарытых в витиеватой грамматике фраз по пятьсот слов длиной. Каждую страницу можно читать несколько часов. Из трех книг, которые он написал за свою жизнь, у меня хватило времени на две; вторую, «Между собакой и волком», он мне подарил в 1981 году в Калифорнии — самой западной точке своего путешествия через Европу в Америку. Его путь усеян многочисленными разбитыми сердцами, брошенными детьми, неоплаченными счетами и прочими пустяками в его системе координат — игре в бисер русского языка, в которой изобретение виртуозных словосочетаний стало и каноном, и сутью, и высшей ценностью и смыслом жизни. Тогда в Москве мне потребовалась ночь наедине со «Школой для дураков», шизофреническим монологом ученика спецшколы, которого конфликт с авторитарным отцом столкнул в экстаз раздвоения личности, чтобы понять: (1) передо мной — нечто исключительное; (2) у меня нет времени читать эту книгу так, как она того заслуживает; (3) Саша — человек маниакального склада и пойдет до конца; (4) он отнюдь не Гамлет, его холодное безумие никак не связано с людскими страстями, он больше похож на набоковского Лужина, его мир — «слова, слова», а люди ему бесконечно безразличны.
Как и следовало ожидать, Максимов из Парижа ответил что-то невразумительное, было ясно, что «Школа» ему не понравилась, скорее всего, он и не стал ее читать. Из американского издательства «Ардис», куда рукопись отправили по нескольким каналам, ответа не было.
Где-то в середине апреля, незадолго до своего отъезда, я сказал Саше:
— Ну что, будем сдавать историю про папу-шпиона и его взбунтовавшегося сына во враждебную прессу? Мне скоро уезжать, и контакты с корреспондентами оборвутся. И не говори, что ты не используешь образ отца в своих целях. Разве не он прототип Прокурора в «Школе»?
— Если другого пути нет, то действуй как считаешь нужным.
Честь первого упоминания Саши Соколова в печатных анналах принадлежит Джорджу Кримски, московскому корреспонденту «Ассошиэйтед Пресс», в драматичной статье рассказавшему о конфликте поколений в семье бывшего супершпиона, заместителя начальника ГРУ, который больше не разговаривает с сыном, писателем-постмодернистом, мечтающим покинуть пределы социалистического рая.
Сообщение о неурядицах в семье генерала Соколова перепечатал раздел светской хроники Herald Trubune, которую теперь держала в руках заплаканная Иоганна, сидевшая напротив нас в венском кафе.
— Что же теперь будет? Ни одна немецкая газета этого даже не перепечатала! Единственное, чего мы добились, — это то, что у меня отобрали визу. А здесь об этом никто и слышать не хочет, даже канцлер! — и она вновь залилась слезами.
— Постой, постой, Иоганна, что ты сказала про канцлера?
— Я была у него на приеме.
— Как это — на приеме? — не понял я
— Очень просто. Записалась и пошла на прием. У нас канцлер раз в месяц принимает граждан.
— И что — никакой очереди?
— Нет. У кого могут быть дела к канцлеру?
— Потрясающе! Ну и что ты ему сказала?
— Что у меня жених в Москве и у меня отобрали визу. А его ко мне не пускают.
— Ну, а канцлер?
— Он сказал, что сочувствует. Сказал — поглядим, что можно сделать. Секретарь записал фамилию. Но ты же понимаешь, что он ничего не сделает. Что он может?
— А ты ему это показала? — спросил я, указывая на Herald Tribune со статьей Джорджа Кримски.
— Нет, не успела. Как-то было не к месту, они мне и так поверили. Потом, это же по-английски.
— Значит так, Иоганна. Какая у вас тут главная газета? Звони в отдел новостей. Скажи, что про твоего жениха статья в «Ассошиэйтед Пресс», что ты была у Бруно Крайского и он обещал поговорить с Брежневым.
— Но мы не говорили про Брежнева.
— Как не говорили? Крайский — он кто? Канцлер, глава государства. А Брежнев? Тоже глава государства. Крайский обещал сделать, что сможет?
Иоганна кивнула.
— А что может глава государства, когда речь идет о другом государстве? — продолжал я. — Поговорить со своим партнером, т. е. с Брежневым. На меньшее ты не согласна.
— Все-таки это как-то странно звучит. Будто я — наивная девочка. Мол, господин канцлер, снимите трубку и позвоните Брежневу.
— Ты и есть наивная девочка. И про трубку с Брежневым замечательно, лучше не скажешь! Чем больше ты будешь выглядеть наивной девочкой и реветь, желательно в телекамеру, тем у больше у тебя шансов. Ты, кстати, слышала про Хельсинкское совещание?
— Что-то слышала.
— Так вот, твоя задача в том, чтобы, когда Крайский поедет в Хельсинки, вся Австрия только бы и говорила, что он едет заступаться за бедную Иоганну. В каждом интервью обязательно повторяй одно и то же: «Моя судьба решится в Хельсинки» и «Пусть позвонит Брежневу». Поняла?
— Поняла.
— Замечательно. Иди звони в газету.
Через полчаса в кафе появился репортер и фотограф, которые увели Иоганну за соседний столик, оставив нас с Валей наслаждаться венскими пирожными. А на следующий день история двух влюбленных, разделенных железным занавесом, которые ждут спасения от поездки Крайского в Хельсинки, заняла первую полосу венских таблоидов.
Ситуация Иоганны с Сашей как нельзя лучше вписывалась в тему, которая обсуждалась в Москве в последние недели перед моим отъездом. Переговоры по безопасности и сотрудничеству в Европе, длившиеся вот уже почти два года, близились к завершению. В скором времени в Хельсинки должно было собраться совещание, где главы западноевропейских государств, США и стран Восточного блока собирались подписать соглашение, в котором в обмен на признание Западом советского контроля над Восточной Европой СССР обещал соблюдать права человека.
Московские диссиденты раскололись в отношении к «Хельсинкскому процессу». Многие просто не могли понять, зачем Запад через 10 лет после вторжения в Чехословакию решил узаконить советскую империю. К открытию Хельсинкской конференции Сахаров выпустил статью «О стране и мире», в которой перечислил условия, необходимые, чтобы detente («разрядку») можно было принимать всерьез: в его список входили амнистия политзаключенным; свобода забастовок; свободное распространение информации; свобода выезда и возвращения, гласность работы правительства и т. д., всего 12 пунктов. На фоне сахаровского списка абсурдность Хельсинкского соглашения была очевидна: в действительности Контора продолжала вовсю закручивать гайки.
Но были и оппортунисты, которые увидели в соглашении новую платформу для диалога с Софьей Власьевной. Впервые о том, что соглашение — это хорошо, я услышал буквально за день до отъезда от Юрия Орлова, физика, который прославился своим выступлением в защиту Сахарова в дни его травли в 1973 году.
«Для советской власти Хельсинкское соглашение — горькая пилюля в сладкой упаковке, — убеждал меня Орлов, прогуливаясь вдоль вечерней набережной Москвы-реки. — Конечно, в нем есть политические уступки. Но вместе с тем создается перманентный механизм и юридическая база для давления. Для нас это будет очень сильная точка опоры».
Я прилетел в Вену под впечатлением от этого разговора. Теперь, в рыдающей Иоганне я увидел блестящую возможность проверить концепцию Орлова на практике.
Как я и рассчитывал, историю Иоганны и Саши подхватила европейская пресса. В течение последующих двух месяцев Иоганна объездила пол-Европы, выступая в телевизионных дискуссиях о Хельсинки. Ее узнавали на улицах — незнакомые люди подходили, чтобы пожать руку и пожелать успеха. Мы с Валей следили за взлетом ее известности из Израиля по газетам.
Тем временем Саша, следуя моему совету, скрылся от греха подальше из поля зрения Конторы, уехал на дачу приятеля — лег на дно, продолжая время от времени с безопасных телефонов выходить на связь с Иоганной и с Джорджем Кримски.
Наконец в конце июля открылось совещание в Хельсинки. В опубликованном тексте Заключительного акта было сказано: «Государства-участники будут благожелательно и на основе гуманных соображений изучать просьбы о разрешениях на выезд и въезд лиц, которые решили вступить в брак с гражданином другого государства-участника». В своей речи британский премьер Гарольд Вилсон сказал: «Detente будет очень мало значить, если он не отразится на повседневной жизни людей. Нет никаких причин, почему в 1975 году жителям Европы не должно быть позволено жениться на ком они хотят, слушать и читать что хотят, ездить за границу когда хотят, встречаться с кем хотят…»
Миллионы телезрителей по всей Европе ждали, чем все это закончится для Иоганны Штейндл и ее русского жениха.
Но Хельсинкская конференция закончилась, документ был подписан, сильные мира сего разъехались по своим дворцам, а никакого продвижения в деле Иоганны не произошло. Саша по-прежнему сидел на даче, где его в конце концов разыскала Контора и поставила у ворот санитарную машину, в ожидании приказа увозить в психушку. Интерес к Иоганне среди журналистов стал постепенно спадать.
— Что мне делать, офис Крайского молчит, они, видимо, надеются, что тема забудется, уйдет сама по себе? — рыдала она в трубку.
— Скажи, что объявляешь смертельную голодовку у советского посольства — не будешь есть, пока Саше не дадут визу. И передай ему, чтбы тоже объявлял голодовку в Москве.
На следующий день она позвонила снова: венская полиция не разрешает проводить голодовку напротив посольства. Голодовка — это форма демонстрации, а демонстрации у посольств запрещены.
— Сообщи в газеты, что плевать ты хотела на полицию, ты все равно начнешь голодовку и пойдешь к посольству без разрешения, — наставлял я Иоганну по телефону из Тель-Авива.
— Но меня же арестуют!
— И замечательно, пусть арестуют, ты готова идти в тюрьму ради любви. Главное, чтобы когда тебя будут арестовывать, вокруг было побольше телекамер. Запомни, ты настаиваешь на своем законном праве, записанном в Хельсинкской декларации. Мол, кому нужна декларация, которая не выполняется? Если тебя арестуют, ты надеешься, что суд будет на твоей стороне. Главная задача — убедить всех, что ты играешь всерьез и готова повышать ставки до конца. Потому что если мы Сашу оттуда не вытащим сейчас, то мы его уже не вытащим никогда, ты останешься без жениха, а русская литература без писателя.
В назначенный час батарея телекамер ждала Иоганну у советского посольства. Но в последний момент она изменила план и пошла голодать в Венский собор, успев предупредить лишь часть журналистов. В результате в газетах рядом появились две фотографии — шеренга здоровенных полицейских ждет Иоганну, чтобы арестовать перед посольством, а она, маленькая, несчастная и голодная, сидит и плачет в Венском соборе. Школьники стали присылать в собор открытки для Иоганны, в церквях по всей Европе зазвучали молитвы за благополучный исход дела. На третий день сам архиепископ вышел к ней, чтобы утешить. А на четвертый день появился чиновник из офиса канцлера, чтобы сообщить, что достигнута договоренность с советским правительством, что ее жених получит выездную визу для прибытия в Вену. Г-н канцлер лично просит фройляйн Штейндл прекратить голодовку.
16 октября 1975 года в светской хронике Herald Trubune мы прочли, что русский писатель Александр Соколов и Иоганна Штейндл, которые с помощью голодовки заставили советские власти разрешить им пожениться, были обвенчаны в Венском кафедральном соборе лично епископом при большом стечении народу. Молодые пока не собираются возвращаться в Москву.
Что касается «Школы для дураков», то в конце концов рукопись дошла до «Ардиса», где привела в восторг работавшего там Иосифа Бродского. Манускрипт показали Набокову, который назвал его «обаятельной, трагической и трогательнейшей книгой», тем самым обеспечив успех первого издания в 1976 году; это был единственный случай, когда Набоков похвалил современника. Правда, через некоторое время Бродский «изменил свое мнение» и стал ругать и книгу, и автора по причинам, которые осведомленные люди охарактеризовали как «личные». Говорили, что Саша, который к тому времени уже разошелся с Иоганной и уехал в Америку, столкнулся с Бродским в романтическом треугольнике. Но это было уже несколько лет спустя, когда «Школа для дураков» стала классикой русской литературы.