Марго Гритт: «Вторжение». Рассказ из сборника
Пятьдесят три мышцы. Человек напрягает пятьдесят три мышцы, чтобы улыбнуться. «Пятьдесят три», — напоминают глянцевые плакаты на стенах женской раздевалки, пока я натягиваю резиновые сапоги и убираю волосы под шапочку. «Пятьдесят три» мигает на электронном табло перед входом в убойный цех, пока я задерживаюсь на мгновение, чтобы вставить в ноздри фильтры. «Напряги пятьдесят три», — бодро рифмует громкоговоритель, пока под синими светодиодными лампами ползет лента конвейера с птицами, подвешенными за задние ноги. Пятьдесят три — новые сорок два, новый ответ на главный вопрос жизни, Вселенной и всего такого. Но конечно, все это чушь собачья.
Как и то, что синий свет успокаивает птиц. Мимикой управляют всего тридцать шесть лицевых мышц, я знаю, я изучила их все, и, если не рвать мускулы в другом месте, откуда взяться еще семнадцати?
Большая и малая скуловые мышцы оттягивают уголки рта вверх, а сокращение мышцы смеха, musculus risorius, создает ямочки на щеках и тонны бездарных стихов, им посвященных. Не знаю, есть ли у тебя ямочки. Не знаю, ведь ты никогда не улыбаешься. Не знаю, потому что ты не умеешь улыбаться. «Земля-53 вызывает смех, прием», — шепчу я, рассматривая твой рот, неподвижный, словно вылепленный из глины, в тусклом синем свете над койкой. В бараках по вечерам горит свет, тоже синий, как в цеху. Ты пытаешься, мне кажется, ты пытаешься улыбнуться на мои жалкие шутки. Напрягаешь все пятьдесят три или сколько их там. Напрасно. Чтобы камеры не зафиксировали неправильное выражение лица, я утыкаюсь носом в подушку, набитую колкими перьями, и начинаю задыхаться от вони. Не выдерживаю, поднимаю голову, глотаю воздух, но успеваю улыбнуться, прежде чем камера тихонько щелкнет. Прежде чем меня ударит током.
Птицефабрика — наша Земля-53, наша единственная планета, наш дом. Птицефабрика счастья. «Заставляя себя улыбаться, вы мгновенно поднимаете настроение!» — вещал с экрана мужичок в отутюженном халате, растягивая по-детски пухлые губы в улыбке так, словно рекламировал знакомого дантиста. Нас согнали в столовую, включили проектор. Начал мужичок — директор по развитию чего-то там — конечно же, с пятидесяти трех мышц. «Когда вы улыбаетесь, — продолжал он, — ваше тело сразу же начинает вырабатывать эндорфины. Даже если вы заставляете себя улыбаться. Попробуйте, попробуйте прямо сейчас!» Я косилась на толпящихся вокруг сотрудников, на их лица с отпечатком бесконечного рабочего дня, птичьим пухом в волосах и въевшимся в кожу запахом сырой курятины. Ни один не попробовал. «Хороший работник — счастливый работник! — объявил директор, ни на секунду за весь видеоролик не опустив уголки губ, кажется намазанных прозрачным блеском с розовым оттенком. — Повышение работоспособности, рост производительности, снижение риска травм на местах и меньше больничных отпусков. Просто улыбнитесь!» Нам объяснили, что на нашей птицефабрике установят камеры, которые будут распознавать лица и измерять уровень счастья. Шкалу повесят на всеобщее обозрение перед входом, и мы должны постараться. «Даже если вы не в настроении, даже если вы не хотите улыбаться, заставьте себя, напрягите пятьдесят три мышцы, и вы почувствуете моментальный эффект!» Я тогда подумала: «А что, неплохая идея».
Большинство работников здесь — бывшие зэки, как и я. Нас никуда больше не брали, а птицефабрика предоставляла койки в отапливаемых бараках и питание. Яйца. Курятина три раза в день. Вареные окорочка с колючей кожицей, кровяные сгустки внутри хрящиков, желудки и сердца в луковой подливе — работницы цеха потрошения, которые вручную отделяют их от отходов, даже не притрагиваются к ним в приготовленном виде. Белое абстрактное мясо — никогда. Первые месяцы я не могла есть. Перед глазами тянулись вереницы еще не ощипанных кур, болтающихся вниз головами на подвесном конвейере. Но пришлось привыкать, чтобы целыми днями не чувствовать тошноты.
Сестра не знала, что я вышла досрочно. Когда она призналась, что беременна, я запретила навещать меня, мол, обстановка плохо скажется на ребенке. На самом деле я не могла простить ей, что она вообще его оставила. Сестра позвонила лишь однажды, чтобы сказать: «Девочка». В тот день я решила, что ты никогда про меня не узнаешь. Я не понимала, как вернуться. Как вернуться к сестре. Вторгнуться в нормальную жизнь. Птицефабрика же почти ничем не отличалась от тюрьмы — просто делай, что тебе говорят, — потому в ней было привычно и спокойно. А потом нас заставили улыбаться, и это казалось правильным.
По бумажкам, которые суют под нос государственным проверкам, смена длится восемь часов, но на деле мы работаем до последней «головы». Двенадцать часов, четырнадцать. Никто не старался. Никто не воспринял мужичка с накрашенными губами всерьез. Шкала походила на гигантский спидометр, только стрелка указывала не на цифры, а на смайлики: от красного с грустной дугой вместо рта до зеленого с воображаемой напряженной мышцей смеха. Стрелка нервно подрагивала в районе желтого с прямой линией под двумя глазами-точками. В конце месяца работники получили половину зарплаты, треть, а кто-то и вовсе ничего не получил. Нас не предупредили, что из-за неправильного выражения лица будут автоматически списываться штрафы.
Мы не протестовали, мы напрягли пятьдесят три.
Неискренние улыбки, как в рекламе зубной пасты, когда на съемочную площадку сгоняют незнакомых людей и требуют изображать счастливую семью. Камеры не распознавали подделок. Лицо сводило судорогой, губы трескались и кровоточили. «Качаем мускулы не на жопе, а на лице», — шутили мы между собой. По вечерам, вытянувшись на койке, еще можно было расслабиться, помассировать скулы, смазать губы жирным кремом, нахмуриться, посматривая украдкой в зернистое зеркало над умывальником, чтобы вспомнить, как выглядит лицо без натянутой улыбки. Пока и в бараках не поставили камеры.
Я едва не потеряла всю зарплату, когда меня вызвали к телефону и сообщили, что сестры больше нет. Руками я оттягивала уголки рта, и пальцы соскальзывали с мокрой от слез кожи, а соль разъедала трещинки на губах. Я пыталась улыбаться, когда меня пригласил в кабинет начальник цеха, я пыталась, когда он говорил мне, что горе — недопустимо, негативные эмоции нарушают статистику, и меня могут уволить. Один работник нарисовал на щеках красным фломастером несмываемую улыбку. Я думала о ноже, но того работника почти сразу же вычислили и выгнали, а я не могла потерять место. Птицефабрика — моя Земля-53, моя единственная планета, мой дом.
А потом появилась ты. В тот же день, когда объявили, что будут приучать нас улыбаться с помощью электрошока.
«Давайте сделаем нашу птицефабрику самой счастливой в мире!»
Из барака на шестнадцать человек нас с тобой переселили в барак на восемь, дали надбавку к зарплате за опекунство и место в детском саду при птицефабрике. Я стала брать выходной раз в неделю, от которого прежде отказывалась, чтобы побыть с тобой. Впервые я улыбалась искренне.
А ты не могла.
Врожденная аномалия под эффектным названием синдром Мебиуса. Паралич лицевых нервов. Отсутствие мимики.
Неспособность улыбаться.
«Земля-53 вызывает смех, прием».
Сапоги по колено, стеганая куртка, фильтры в ноздри от пуха вместо устаревших медицинских масок, чтобы демонстрировать растянутый до ушей рот. Надеваю перед зеркалом шапочку, заправляю под резинку выбившийся клок волос и улыбаюсь отражению. На рекламном плакате в раздевалке соседка по койке как-то в шутку закрасила глянцевой блондинке зубы черной ручкой. На следующее утро койка пустовала. Плакат с чернильной улыбкой так и не сменили. Бодрый голос из громкоговорителя объявляет еще одно счастливое утро на птицефабрике. Над входом в убойный цех мигает электронное табло: «Напряги пятьдесят три». Напрягаю, улыбаюсь, чувствуя, как сводит от боли скулы. Невозможно привыкнуть. В успокаивающем синем свете ползет под потолком конвейер с подвешенными за задние ноги птицами. В «грязную зону» они поступают живыми. Перья топорщатся, трутся, шуршат друг о друга, крылья нелепо раскинуты. Птицы крутят головами, мигают черными глазками, беззвучно разевают клювы. Улыбаюсь. Мужчина в белом тюрбане вместо полиэтиленовой шапочки и с бородой, убранной под сеточку для волос, улыбается и непрерывно читает молитву на своем языке. Халяльная курятина пойдет на экспорт в ближневосточные страны, и присутствие имама в убойном цехе обязательно. На нем тоже резиновые сапоги — пол здесь вечно мокрый. Конвейер с железным скрипом подвозит птиц к продолговатому боксу, наполненному водой. В нем птиц оглушают током. Улыбаюсь. Безжизненно болтающиеся головы автоматически рубит следующая машина. После электрошока птицы ничего не должны почувствовать. Гуманный убой. Улыбаюсь. Тому, кто сопротивляется, бьется в припадке, вертится, поднимает голову и избегает удара током или машины, тому, кто еще чувствует, я перерезаю горло вручную и улыбаюсь.
Мы с имамом никогда не разговариваем, мы заняты работой, но что-то заставляет нас остановиться на мгновение и взглянуть друг на друга. Звук, похожий на выстрелы. Мы улыбаемся. Птицефабрике нужны счастливые работники.
Пятьдесят три или умри.
«Ответственности за уровень счастья подлежит лицо, достигшее семилетнего возраста». Завтра тебе исполнится семь.
Мне снятся голые тела, подвешенные за ноги, они тянутся вереницей на конвейере, с их волос капает вода на пол, на их лицах — улыбки, но оттого, что они висят вверх ногами, кажется, дуги перевернуты уголками вниз, и я перерезаю им горла, и кровь стекает, закрашивая смайлики в красный цвет.
Я улыбаюсь и ковыряю палец об острую пружину железной койки. В синем свете тусклой лампочки кровь кажется лиловой. На твоем лице — застывшей кукольной маске — я провожу две линии вверх от уголков губ к скулам. Мы выходим из барака, когда все засыпают, и одной рукой я веду тебя, грея твои замерзшие пальцы в ладони, а в другой сжимаю нож, который вынесла из убойного цеха, спрятав в сапоге. Мы идем по тропинкам между приземистыми бараками с темными окнами, и снег великодушно заметает наши следы. Очертания птицефабрики, подсвеченной болезненно-желтыми фонарями, кажутся зыбкими в завихрениях вьюги. Шкала над входом тычет стрелкой в морду зеленому смайлику.
Перерезать горло человеку почти так же просто, как курице. Я знаю — я отсидела за то, что какой-то ублюдок решил изнасиловать мою сестру. Я готова перерезать горло работникам, охранникам, кому угодно, кто попробует нас остановить. Но никого нет. Птицефабрику счастья, нашу планету, наш дом, никто не охраняет. Ворота не заперты.
Вспоминаю о подопытных собаках, которых били током раз за разом, но они не выходили из клеток, даже когда решетка опускалась. Выученная беспомощность, кажется, так это называется. Собаки лежали на полу и скулили, а клетка оставалась открытой. Проходя через ворота, я оборачиваюсь и показываю нашей птицефабрике счастья средний палец. Не нашей, больше нет.
Мы добираемся до окраины ближайшего города на рассвете. Многоэтажки игриво перемигиваются бликами зимнего солнца. Лицо немеет от холода, но я не перестаю улыбаться, искренне, не натянуто, не под страхом смерти. И дворник, который чистит дорожки лопатой, улыбается нам в ответ. И заспанные продавцы, открывая магазинчики, улыбаются нам. И первые водители улыбаются нам. И прохожие. Все улыбаются нам. Все улыбаются.
Рекламный щит у автобусной остановки ласково напоминает: «Давайте сделаем нашу планету самой счастливой».
Говорят, один шотландский аристократ умер от смеха, узнав, что Карл Второй взошел на престол. Поэт, кажется кубинский, за ужином услышал анекдот, и приступ смеха привел к внутреннему кровотечению и смерти. Каменщик из Великобритании смеялся сорок пять минут и скончался от инфаркта миокарда. Итальянский писатель умер от удушья, вызванного приступом хохота.
И я начинаю смеяться. Смеюсь и смеюсь. Я смеюсь так долго, что надеюсь умереть от смеха.
Сборник будет доступен к заказу в феврале на сайте издательства.