История самого младшего из списка Шиндлера. Отрывок из книги «Мальчик на деревянном ящике»
Пусть мой отец и не получал денег, зато мог приносить в карманах несколько кусков хлеба или угля. Впрочем, было кое-что ещё, гораздо важнее, что я ценил больше всего, даже когда голодал и было трудно думать о чем-то из-за постоянного ноющего чувства в желудке. Работа на Шиндлера означала для отца официальное трудоустройство. То есть, когда его останавливал на улице немецкий солдат или полицейский, собирающийся отправить его на принудительные работы — подметать улицы, таскать мусор или рубить лед зимой, — отец мог спокойно предъявить удостоверение, освобождающее от подобных работ. Оно называлось «бешайнигунг» (Bescheinigung), и документ подтверждал, что отец официально устроен в немецкой компании. Это настоящий показатель статуса и защиты. Конечно, он не делал его неуязвимым перед прихотями нацистских оккупантов, однако по сравнению с безработными предоставлял огромное преимущество.
Не знаю, насколько Шиндлер следил за повседневной работой отца, и всё же он определенно понимал: перед ним опытный и изобретательный работник. Умение вскрывать сейфы снискало ему некоторое уважение, и отец продолжал завоевывать его день за днем. Шиндлер мало что понимал в тонкостях производства, да и не хотел учиться. Для этого у него были сотрудники. Отец долгие часы проводил в «Эмалии», а затем отправлялся на вторую смену на прежний стекольный завод. Благодаря этому у нас появлялось небольшое количество еды. Также отец договорился с другом-евреем Воеком, чтобы тот продал несколько его прекрасных костюмов на чёрном рынке.
Часть денег Воек оставил себе в качестве оплаты за труды, но и оставшегося хватило, чтобы продержаться нашей семье какое-то время.
Тем временем немцы в Кракове ужесточали порядки, еврейские родители уже не могли успокаивать детей словами «Все скоро закончится». Вместо этого распространилась фраза «Ну, если это худшее...» Отец и мать часто повторяли её как своего рода инструмент выживания — наверное, чтобы не позволять себе совсем уж чёрных мыслей. Когда нас заставляли отдавать радиоприемники нацистам, мы беззвучно повторяли про себя: «Ну, если это худшее...», как и в тех случаях, когда рядом оказывался немец.
В первые месяцы 1940 года я ещё мог относительно свободно разгуливать по улицам Кракова, хотя уже не без страха. Я вполне мог сойти за нееврея, мне еще не исполнилось двенадцать лет, и я не обязан был носить повязку со звездой Давида. Каждый день я невольно засматривался на немецких солдат в полевой серой форме, охранявших нефтяной резервуар через дорогу от нашего дома. Меня, как любознательного ребёнка, не могли не заинтересовать их хорошо отполированные винтовки. Они были ненамного старше меня, и в целом даже довольно дружелюбны. Наверное, то, что я говорил по-немецки, делало меня в их глазах менее подозрительным и более безобидным. Солдаты часто радовались возможности немного поболтать, лишь бы разбавить повседневную скуку, и несколько раз пускали меня в караульное помещение и угощали шоколадом из своего пайка.
Впрочем, в мгновение ока они могли превратиться из добродушных в жестоких и бессердечных. Когда им бывало особенно скучно или когда они слишком много выпивали, то ловили на улице какого-нибудь еврея в традиционной одежде и избивали его. Всякий раз я испытывал стыд и досаду, ведь никак не мог помешать этой чудовищной несправедливости. Почему нацисты нас так ненавидят? У меня было много знакомых, в том числе дедушки, которые носили традиционную одежду. Они были хорошими людьми, в них не было ничего «дьявольского» или грязного, не было причин подвергать их такому насилию. Но нацистские пропагандистские плакаты, развешанные по всему городу, говорили иначе. Из-за изображенных на них скрюченных, покрытых вшами карикатурных персонажей и из-за издевательских надписей многим казалось само собой разумеющимся и даже правильным нападать на любого еврея, пусть он и не был похож на портреты с тех плакатов.
И однажды ночью я испытал гнев этих солдат лично на себе. Кто-то сообщил им, что я — тот самый мальчик, который шутил с ними по-немецки, которого они порой воспринимали как младшего брата и которому иногда позволяли заходить в караулку, — на самом деле еврей. Пока я спал, они ворвались в нашу квартиру, схватили меня за волосы и вытащили из кровати.
«Как тебя зовут? — кричали они. — Ты что, еврей?»
Я ответил, что да. Они дали мне пощечину, будучи в ярости от того, что раньше принимали меня за «нормального» ребёнка. К счастью, дальше дело не пошло, и они резко покинули квартиру. Я бросился в объятия матери, трясясь и плача, и на этот раз был единственным, подумавшим: «Ну, если это худшее...»
В мае 1940 года нацисты начали проводить политику «очищения» Кракова, столицы контролируемой Германией территории под названием «генерал-губернаторство», от еврейского населения. Постановили: в городе разрешается остаться только 15 тысячам евреев. В течение следующих месяцев десятки тысяч испуганных евреев отправлялись в отдалённые города и деревни, откуда многие только недавно бежали. Большинство уезжали добровольно, радуясь возможности взять с собой хоть какие-то вещи и избавиться от постоянных издевательств и угроз нацистов.
Мои родители снова попытались найти что-то положительное в новом повороте событий. Они сказали нам, детям, что евреи уезжают в места получше за городом, где меньше народа и где они не будут подвергаться постоянным преследованиям со стороны патрулирующих улицы немецких солдат. Они даже сказали, что уезжающие «добровольно» получают деньги на еду и проезд.
Мне хотелось им верить, но нас, братьев и сестру, уже было не так легко убедить. Если переезд за город настолько выгоден, спрашивали мы, почему мы постоянно пытаемся остаться в Кракове? У родителей не было ответа. Позже Давид передал мне пугающие слухи, что депортированных отправляют вовсе не в деревню, а на погибель. Я разрывался между верой в лучшее и осознанием, что нацисты способны на всё. Достаточно вспомнить, как зверски избивали отца.
Поэтому испытал огромное облегчение, узнав, что его работа позволяет нам остаться в городе. Отцовский «бешайнигунг», выданный в «Эмалии», распространялся на мою мать, братьев и на меня самого. У Пеши, устроившейся на работу в электротехнической компании, было собственное разрешение. И всё же мы прекрасно понимали, насколько хрупка эта безопасность в свете постоянно меняющихся немецких правил и политики. Каждый раз, когда солдаты стучали в нашу дверь, мы показывали разрешения и, затаив дыхание, ожидали кратких, но казавшихся бесконечными проверок.
Работа в «Эмалии» помогала нам и в других сферах. На фабрике отец получал обед. И как бы ему ни хотелось есть, он никогда не съедал его, принося домой все, что мог. В некоторые дни кусочек контрабандной еды не позволял нам умереть голодной смертью. С наступлением холодов отец умудрялся засовывать в карманы несколько кусков угля из заводских печей, хотя выносить что-либо с территории завода строго запрещалось. Эти несколько кусочков угля долгими зимними ночами были единственным источником тепла, пока мы сидели у печки. Каждую пятницу мама неизменно зажигала шаббатные свечи — ненадолго, ровно настолько, чтобы произнести вечерние благословения. Их невозможно было найти даже на чёрном рынке, и она задувала их сразу после молитвы, однако этого хватало. В эти короткие минуты, пока грели свечи, я ощущал связь не только с близкими, но и с родственниками в Наревке, с любимым дедушкой, вспоминал более счастливые дни. Ритуал подтверждал: мы такие, какие есть, несмотря на унизительные ограничения снаружи.