Лучшее за неделю
21 августа 2026 г., 14:05

«Лечи человека, а не снимок». Большое интервью с нейрохирургом Алексеем Кривошапкиным

Алексей Кривошапкин, 73 года, родился в Новосибирске. В 1976 году с отличием окончил Новосибирский государственный медицинский институт, в 1993-м защитил докторскую диссертацию. Нейрохирург, профессор, доктор медицинских наук, член-корреспондент РАН, почётный член Ассоциации нейрохирургов России.

В 1995–1998 годах работал в Queen’s Medical Centre в Ноттингеме. В 1998 году стал членом Королевской коллегии хирургов Англии и был включён в регистр специалистов Великобритании. В 2001 году вернулся в Россию и создал нейрохирургический центр в Новосибирске; с 2007 года возглавлял центр нейрохирургии в НМИЦ имени академика Е. Н. Мешалкина.

С 2014 года возглавляет отделение нейрохирургии Европейского медицинского центра (ЕМС) в Москве и является ректором Медицинской школы ЕМС. С 2021 года заведует кафедрой неврологии и нейрохирургии с курсом комплексной реабилитации в РУДН имени Патриса Лумумбы.

Автор более 300 научных работ, в том числе монографий и шести учебных пособий, а также 17 патентов и пяти медицинских технологий. Один из разработчиков хирургического клея «Сульфакрилат» и соавтор способа интраоперационного облучения при лечении глиобластомы. Изучает историю древней хирургии: исследовал трепанации на Горном Алтае и экспериментально повторил такую операцию точной копией бронзового инструмента.

Вы пришли в нейрохирургию почти 50 лет назад. За это время дисциплина, кажется, должна была совершить огромный скачок. Насколько то, что происходило тогда, вообще можно называть нейрохирургией? Обладали ли врачи возможностями, хотя бы отдалённо похожими на сегодняшние?

Чтобы ответить на эти вопросы, нужно сначала дать читателю представление о том, с какой профессией мы имеем дело. А для этого необходимо немного знать её историю.

В 1865 году в руки Поля Брока — великого французского учёного, в честь которого названа основная речевая зона мозга, — попал череп из Перу, датированный примерно XI веком нашей эры. Брока изучил его и понял, что человек пережил трепанацию. Он доложил об этом случае во Французской академии, но ему никто не поверил. В то время в лучших госпиталях просвещённой Франции после трепанации погибало более 90 процентов больных. Академики просто не понимали, что на протяжении веков можно не только приобретать медицинские знания, но и терять их.

В 1879 году британский хирург Уильям Макьюэн, хорошо известный в западной истории нейрохирургии, исключительно по клиническим признакам поставил пациенту диагноз «опухоль головного мозга». Опухоль располагалась в зоне Брока, поэтому у человека нарушилась речь. Макьюэн провёл операцию, увидел опухоль, удалил её — и случилось чудо: человек выжил. Тогда все решили, что родилась новая профессия.

А я пришёл в нейрохирургию уже через сто лет после этого исторического события. И застал, конечно, очень интересную специальность — но при этом, я бы сказал, слепую. И очень грубую. Мне казалось, что такими инструментами нельзя вмешиваться в столь тонкую структуру, как головной мозг.

В те годы микрохирургия только зарождалась. Большую роль в развитии микронейрохирургии в нашей стране сыграл академик А. Н. Коновалов. Сегодня в нейроонкологии мы довели послеоперационную летальность практически до нулевой черты. При современных технологиях больные не должны умирать после наших операций. Мы научились очень тонко работать — и, собственно говоря, не на самом мозге, а на опухоли или больных сосудах. С мозгом нужно обращаться на «Вы», не причиняя ему лишнего вреда.

То есть напрямую с мозгом вы не работаете?

Пациент иногда спрашивает: «Что вы будете делать с моим мозгом? Сначала долбить голову, а потом ещё и в мозге ковыряться?» Я объясняю: сейчас мы не ковыряемся в мозге и не долбим голову. Кость распиливается ультразвуком или скоростной дрелью — как масло. Затем мы тонкими инструментами работаем не на мозге, а на патологическом очаге: на ткани, которая уже погибла, или на опухоли, которая сдавливает и разрушает мозг.

Почему прежняя нейрохирургия была слепой? Да потому что мы ничего не видели. Чтобы понять, что находится внутри черепной коробки, её нужно было вскрыть. Диагностические технологии были очень грубыми и сами по себе уже создавали серьёзный риск для пациента. Почему больные часто боялись люмбальной пункции (процедура, при которой иглу вводят между позвонками в поясничной области, чтобы получить образец спинномозговой жидкости. — Прим. ред.)? Потому что врачи не знали, что происходит в мозге. Из-за этого сами вызывали вклинение, подчас убивая больных. Не специально, конечно.

Слава богу, в мою профессиональную жизнь пришла компьютеризация. В 1970-х годах в мировой практике появилась компьютерная томография, в 1980-х — магнитно-резонансная. Когда я учился и работал в Британии, мне посчастливилось встретить Питера Мэнсфилда. Благодаря этому учёному, впоследствии нобелевскому лауреату, такая чудо-технология из мира физики, как МРТ, пришла в клиническую практику. Мы об этом не задумываемся, но ведь эта технология — на грани фантастики: мы очень чётко видим живой мозг и все его структуры, не причиняя больному вреда.

Одновременно развивалась микрохирургия, усложнялись хирургические технологии, и у нас появилась возможность выполнять более радикальные операции. Когда в 1990-е годы я работал в Британии, мне рассказывали, что прежде там считали бессмысленными операции при злокачественных опухолях мозга: якобы не стоит тратить средства и мучить человека. Но накопленный опыт показал, что, если мы можем радикально удалить даже такую злокачественную опухоль, как глиобластома, мы увеличиваем продолжительность жизни больного и улучшаем её качество. Современные технологии позволяют удалять злокачественную ткань, сохраняя мозг.

Это чрезвычайно важно. Один мой друг, европейский профессор-нейрохирург, рассказывал, что его отец, увидев глиобластому, удалял всё поражённое полушарие, чтобы продлить жизнь больным. Но такие операции никому не нужны. Нельзя, чтобы после операции больной превратился в инвалида. Мы должны точно рассчитывать свои действия.

А как сейчас лечат глиобластому?

В ЕМС, университетской клинике на базе РУДН им. Патриса Лумумбы, мы проводим интересные исследования по лечению больных с глиобластомой с помощью электронной брахитерапии — особого вида электронного облучения и даже запатентовали этот новый метод лечения. Одним из соавторов методики выступил уважаемый коллега Леонид Матвеевич Шайман, который в целом вносит большой вклад в развитие медицины как организатор и инвестор, хотя и не является медиком по профессии.

После удаления опухоли непосредственно в образовавшуюся полость вводят специальный баллон-аппликатор. Сначала он находится в сжатом состоянии, затем раздувается. Аппликатор откалиброван, поэтому мы точно знаем, что на поверхности баллона получим дозу 20 Гр — радиохирургическую дозу.

Во время операции мы также используем 5-аминолевулиновую кислоту, которая помогает увидеть опухоль. Злокачественные клетки быстро развиваются и поэтому активно поглощают это вещество. В микроскопе есть специальный режим: мы подсвечиваем ткань светом с длиной волны около 400 нанометров — и происходит чудо. Опухолевые клетки светятся красным, и мы их видим.

Оказалось, что клетки, накопившие 5-аминолевулиновую кислоту, эффективно поражаются электронами. Возникает так называемый радиодинамический эффект — его показали, в частности, японские исследователи. Таким образом мы стараемся максимально очистить операционную рану от злокачественных клеток.

Идея проста: чем больше зло, тем наглее оно себя ведёт. Если мы сокращаем зло до минимума, иммунная система уже может справиться с оставшейся проблемой, вернуть всё на круги своя — и человек получает шанс жить долго.

Есть ощущение, что технология работает и позволит продлевать качественную жизнь части пациентов с самой злокачественной опухолью мозга, при которой средняя продолжительность жизни в настоящее время составляет около года. В предыдущем исследовании мы повторно оперировали пациентов с рецидивами глиобластомы с применением этой технологии — и неожиданно появились долгожители, прожившие пять-восемь лет. А ведь в нейроонкологии долгожителем считается человек, переживший пятилетний рубеж.

Правда, что злокачественные опухоли мозга чаще всего возникают у талантливых людей?

Однажды в Шеффилде я слушал интересный британский доклад. Исследователи загрузили в базу все данные о больных: вплоть до того, какую машину человек водит, какое у него образование и так далее. Марка машины с частотой возникновения глиобластомы никак не коррелировала. А образование имело значение: чем оно выше, чем более творческой работой занят человек, тем выше вероятность злокачественной опухоли мозга. Есть такое грубоватое выражение: чтобы получить опухоль мозга, надо иметь мозг.

Не может ли операция на мозге разрушить талант?

Вы должны понимать вот что: когда ко мне на консультацию поступает больной, а я открываю МРТ и вижу идеальный мозг, то это тяжёлый больной, ему нужен психиатр. А если есть какие-то нарушения, значит, с этим можно работать.

Как-то раз ко мне пришёл гениальный физик, которому ещё в Новосибирске сделали МРТ и обнаружили огромную гидроцефалию. То есть у него было мало мозгов, в основном вода. У человека просто заболела голова, он сделал МРТ — и врачи растерялись. Один добрый доктор посоветовал провести операцию, возможно шунтирование.

Потом физик встретился со мной, и я сказал вот что: «Мне сообщили, что вы гений. Показаний к операции у вас нет. Я просто не знаю, если я сделаю вам операцию, останетесь ли вы гением? Вам и так достаточно». Гениальность — очень тонкая вещь.

А бывало ли такое, что после операции на мозге у человека, наоборот, появлялись какие-то таланты?

Однажды я лечил очень важного человека. Ему сделали две большие операции, он был в коме, но восстановился. Как-то меня попросили приехать к нему. Я зашёл в кабинет и заметил, как на меня смотрит секретарь. Спрашиваю: «Почему вы так на меня смотрите?» Она отвечает: «Хочу посмотреть на человека, который из нашего умного шефа сделал гения».

После операций у него действительно появились новые способности и таланты. И таких примеров за свою практику я могу привести много.

Если во время операции приходится удалить значительную часть мозга, обязательно ли это приводит к инвалидизации?

Структурные изменения мозга ещё не означают инвалидизацию. Недавно ко мне на онлайн-консультацию обратилась пациентка, которую я десять лет назад оперировал по поводу злокачественной опухоли. Во время операции мы удалили поражённую лобную долю (часть мозга, благодаря которой человек планирует, ставит цели, сдерживает импульсы и оценивает последствия своих поступков. — Прим. ред.). Операционная сестра тогда спросила: «Как она будет жить?» Я ответил: «Не знаю, но думаю, что у неё есть шанс быть счастливым человеком».

После операции пациентка сменила мужа, поменяла профессию. Теперь на консультации она сообщила, что работает, занимаясь интеллектуальным трудом, и счастлива; рядом сидит её муж — уже новый, — всё хорошо. Отсутствие даже больших зон мозга не всегда становится для больного проблемой. На этом и зиждется нейрохирургия: мы можем выполнять сложные операции, удалять поражённые части мозга и при этом не нарушать его функции. Нужно только знать, как это делать.

Вы начали разговор с рассказа о древней трепанации. Когда был найден тот череп из Перу, ещё не вполне было понятно, что именно сделали древние люди. Сейчас данных гораздо больше. Как выглядела операция на мозге в те времена?

Недавно меня попросили выступить на российском нейрохирургическом форуме и рассказать, как развивалась нейрохирургия. Эта тема меня очень заинтересовала и даже побудила в прошлом году съездить в Мексику. Я подготовил доклад о древних трепанациях по обе стороны Тихого океана.

Палеогенетики доказали, что наши сибиряки из Алтайско-Саянского региона 15–20 тысяч лет назад отправились через Берингию — тогда Берингова пролива ещё не существовало. Охотники шли вслед за животными и постепенно заселили Северную, Мезо- и Южную Америку. Мне было интересно понять, как дальше развивались медицинские знания у генетически связанных народов.

В 2018 году в журнале World Neurosurgery была опубликована большая работа об операциях, которые проводили в Перу. Исследователи изучили черепа с трепанациями, выполненными начиная примерно с 400 года до нашей эры. Среди самых ранних случаев около 40 процентов пациентов умирали. Сравните: во французских госпиталях XIX века умирало более 90 процентов. Во время Гражданской войны в США в XIX веке непосредственная госпитальная летальность после подобных операций приближалась к 60 процентам, а сколько пациентов выжило в дальнейшем, мы даже не знаем.

Хотя проводить абсолютную параллель между этими случаями и операциями древних перуанцев или сибиряков, наверное, нельзя. Изменился характер повреждений: появилось огнестрельное оружие, травмы мозга стали гораздо тяжелее.

И всё же как древние хирурги добивались таких результатов?

Если взять более поздний период — эпоху инков, — то после трепанации выживало уже около 90 процентов больных. Конечно, здесь есть свои нюансы, но сам результат поразителен.

Я работал с археологами и антропологами Института археологии и этнографии Сибирского отделения Российской академии наук, в частности с Татьяной Алексеевной Чикишевой и Андреем Павловичем Бородовским, к которому ездил прямо на раскопки. Оказалось, что в Сибири за 400–600 лет до нашей эры выполнялись уникальные трепанации. Некоторые черепа меня поразили: при всех сегодняшних технологиях я сделал бы операцию точно так же.

На одном из исследованных черепов виден перелом, идущий к венозному синусу. Скорее всего, после травмы у человека образовалась эпидуральная гематома. Если вы видели польский фильм «Знахарь», там главный герой спасает свою дочь именно от эпидуральной гематомы. Древний хирург сделал отверстие диаметром примерно пять сантиметров, отступив от синуса (венозные синусы — каналы между листками твёрдой мозговой оболочки, по которым венозная кровь оттекает от мозга к внутренним яремным венам. — Прим. ред.). Попади он в синус — больной погиб бы. Затем хирург удалил гематому. Мы сделали компьютерную томографию и увидели, что края отверстия зажили: человек ещё долго жил после операции. А это было, повторюсь, примерно за 400 лет до нашей эры.

Мы увидели и другие примеры: древние хирурги вскрывали эпидуральные и субдуральные абсцессы, и больные оставались живы. Они умели врачевать — и делали это очень искусно.

Получается, у коренных народов Америки подобная медицина была хорошо развита. Могло ли это быть связано с тем, что «вмешательство» в тело живого человека было для их культур более привычным?

Я тоже так думал. И был удивлён, что не нашёл в литературе почти ничего о лечебных трепанациях у ацтеков — народа, прославившегося человеческими жертвоприношениями (у них считалось показателем особенного жреческого мастерства умение вырвать сердце таким образом, чтобы оно ещё подпрыгивало и брызгало на подносе полулежащего каменного божка Чак-Моля).

Найдены огромные горы пробитых черепов, но ни в музеях, ни на раскопках я не видел следов лечебных трепанаций. Они так увлеклись уничтожением себе подобных, что им было не до лечения. В фильме Мела Гибсона «Апокалипсис» очень точно показаны психология этих людей и философия их религиозных представлений. Это действительно был апокалипсис: культура была настроена на уничтожение.

При этом технически они могли выполнять такие операции: у них был обсидиан (вулканическое стекло. — Прим. ред.), которым легко резать кость. Древние перуанцы, судя по всему, его и использовали.

Что отличает именно сибирскую древнюю медицину от «зарубежной»? Были ли у нас какие-то уникальные находки?

Самое важное отличие в том, что сибирские хирурги применяли ножи из оловянистой бронзы. И оказалось, что до нашей эры результаты у них могли быть даже лучше, чем у перуанских «коллег». А всё потому, что такой инструмент оставлял в ране частицы меди и олова — веществ с антисептическими свойствами, — и это помогало бороться с инфекцией.

Почему в XIX веке была такая удручающая статистика смертности во Франции? Врачи не мыли руки, потому что ещё не понимали роли инфекции. Делали трепанацию — и больной умирал. А наши сибиряки вот таким неожиданным образом эту проблему обошли. Но мы не знаем, почему они выбирали именно эти инструменты: тогда уже было железо. Убивать они предпочитали железом, а лечить —  бронзой!

Сегодняшний нейрохирург, если его отправить на много лет назад, в древность, когда из инструментов — только бронзовый нож, справится с операцией?

Однажды Андрей Павлович Бородовский изготовил для меня копию древнего бронзового ножа — подлинный артефакт я, конечно, взять не мог. Я пошёл в анатомку (помещение для вскрытия тел. — Прим. ред.) и выполнил этим ножом трепанацию. Оказалось, что бронзовым инструментом её можно сделать очень хорошо. Я даже написал в американском журнале: не пора ли нам снова поучиться у древних и подумать о других материалах для инструментов? Древние эффективно боролись с инфекцией, а для нас она до сих пор остаётся серьёзной проблемой.

У современных инструментов нет собственного обеззараживающего эффекта?

Мы пошли другим путём. В современной операционной действует высшая степень защиты от инфекции: ламинарные потоки воздуха, стерильная среда, отдельный одноразовый набор для каждого больного. К примеру, в клинике ЕМС я не могу открыть набор, использовать часть материалов, а остальное потом заново простерилизовать — это запрещено. Мы не используем многие вещи второй раз, даже ради сокращения расходов. Такая медицина дорога, но это оправдано: любое инфекционное осложнение — катастрофа.

Что использовалось древними вместо анестезии?

Они хорошо знали наркотические вещества. При раскопках находят и марихуану, и другие растения. Древние великолепно разбирались в минералах и травах и умели применять их во время операций. Думаю, обезболивание не было для них главной проблемой.

В древних культурах необычно ведущего себя человека могли считать шаманом или ясновидящим. Как они отличали того, кому нужна трепанация, от такого проводника в мир духов?

А ведь, знаете, в Минусинской долине, где, судя по всему, изготавливали инструменты для древних трепанаций, почему-то всегда было много ясновидящих.

Исследуя эти культуры, я понял, что древние люди были грандиозными наблюдателями. Они очень точно сопоставляли явления. Поэтому, как они диагностировали эпидуральную гематому без компьютерного томографа, я не знаю, но допускаю, что диагноз ставили по симптомам.

Моя учительница, профессор Ксения Ивановна Харитонова, удивляла нас умением ставить сложные диагнозы по клиническим признакам до появления в нашей практике компьютерных томографов. Поскольку я учился ещё в Советском Союзе и у меня были хорошие учителя, я и сам порой лучше диагностирую, глядя на больного, чем мои ученики, хотя постоянно их этому учу. Вот поэтому так важно проводить очный осмотр больного перед операцией.

Вспоминаю одного американского резидента, приехавшего учиться в Британию. Он всё шутил: какой самый простой инструмент нужен, чтобы поставить диагноз? Оказалось, авторучка — написать направление на МРТ. Но он не учёл, что даже по МРТ можно ошибиться: многие процессы выглядят очень похоже. А некоторые молодые доктора не хотят себя утруждать: сразу смотрят МРТ — и отправляют человека на операцию. Но наличие грыжи или опухоли ещё не означает, что больного надо оперировать. В западной литературе есть выражение: Treat the man, not the scan, то есть «Лечи человека, а не снимок». Это основа медицины.

Опасность и риски есть у любого хирурга. Но обывателю кажется, что мозг — главный орган. Если произойдёт нелетальная ошибка при операции на другом органе, пострадают прежде всего физические возможности человека. А неудачная операция на мозге может изменить его личность. Это делает нейрохирургию особенной?

Древние египтяне с вами бы не согласились. Три тысячи лет до нашей эры они считали, что мозг — это железа для производства соплей, и больше ничего. При мумификации он им только мешал, потому что быстро разлагался, поэтому его удаляли через нос. Кстати, именно египтяне придумали доступы, которыми мы пользуемся сегодня при трансназальных операциях. Я только что консультировал больного, которому десять лет назад через нос удалил опухоль.

Египтяне полагали, что все наши мысли и переживания находятся в сердце. Поэтому в сцене загробного суда на древнеегипетских изображениях взвешивают не мозг, а сердце.

Они совсем не бальзамировали мозг?

А зачем бальзамировать железу для производства соплей?

Интересно выглядит их загробный мир, где ни у кого нет мозга.

Вот такая история. Понимаете, любая хирургическая специальность требует серьёзной подготовки и тщательного подхода. Если относиться к работе халатно, человека можно сделать инвалидом при какой угодно операции.

Но сложность нейрохирургии я тоже не хочу умалять. Не зря в разных странах обучение нейрохирурга занимает шесть-восемь лет.

Китайские специалисты раньше учились примерно так же, как и мы. Несколько лет назад я прочитал статью: они благодарили советских врачей за помощь в восстановлении китайской нейрохирургии в 1950-е годы, но признали, что советская система обучения не позволяла понять, кто у них профессионал, а кто нет. Поэтому Китай перешёл к длительной подготовке: резидентура стала, как в Америке, семилетней.

А какая ситуация в России?

У нас подготовка нейрохирурга долго занимала два года, теперь её увеличили до трёх. Но суть проблемы так до конца и не осознали.

Когда я учился и работал в Британии, моя должность называлась senior registrar. По сути, я был хирургом в тренинге, но уже работал и получал зарплату. Однажды в Ноттингем приехал знаменитый белорусский нейрохирург, профессор Фёдор Васильевич Олешкевич. Ему сказали: «Там русский оперирует, зайдите в операционную, посмотрите».

После операции он задал мне два вопроса. Первый: почему я клипировал аневризму с одной операционной сестрой, без ассистента? (Операция, при которой на шейку аневризмы накладывают крошечную титановую клипсу, выключая её из кровотока. — Прим. ред.) Тогда клипирование аневризм считалось одной из самых сложных операций. Олешкевич был уверен, что на это способен только Господь Бог и он сам, если с двумя ассистентами. Я объяснил: в Британии сёстры настолько хорошо подготовлены, что я могу оперировать с одной сестрой, не подвергая риску здоровье и жизнь больного.

Второй вопрос был о моей зарплате. Я назвал сумму. Профессор удивился и заметил, что при возвращении в Россию я, вероятно, не смогу рассчитывать на сопоставимый уровень оплаты.

Конечно, этот разговор был много лет назад. Но я думаю, что было бы полезно задуматься об условиях, в которых проходят подготовку наши ординаторы. Это уже взрослые люди, окончившие университет, которым важно иметь возможность полноценно работать, развиваться и строить семью. На мой взгляд, подготовку врача стоит выстраивать как оплачиваемую профессиональную работу: молодой специалист учится в клинике, постепенно принимает на себя всё большую ответственность и получает соответствующую оплату.

В нашей клинике мы стараемся выстроить именно такую модель. Я постоянно занимаюсь подготовкой ординаторов. После двух или трёх лет выбираю наиболее способных, оставляю их в аспирантуре и ещё три года продолжаю учить. К самостоятельным операциям специалист переходит только тогда, когда накопил необходимый опыт и действительно к этому готов.

Формально после завершения ординатуры молодой врач уже получает право на самостоятельную работу. Но в медицине одного формального допуска недостаточно. Я вот с третьего курса работал на скорой помощи. Мне всё было интересно, я буквально замучил врачей вопросами: «А почему это? А почему то?»

Если хочешь быть врачом, ты должен быть врачом — у меня такое представление.

То есть использовать для этого всё свободное время?

Да. Потому что это чрезвычайно ответственная работа.

В России сохраняется представление, что при наличии денег лучше лечиться за границей. Допустим, пациент попал к хорошему специалисту. Имеет ли тогда значение, где проходить лечение — здесь или на Западе?

Чтобы ответить на этот вопрос, расскажу, какой путь прошли мы. Британия меня, прямо скажем, переделала. Там я работал с утра до ночи — по 86 часов в неделю официально. Сейчас в Британии так работать нельзя. Считается, что уставший врач создаёт риск для пациента. Но, чтобы стать специалистом, нужно было постоянно находиться в больнице, войти в её ритм.

Я мог остаться в Британии. Сдал Межколлегиальный экзамен по нейрохирургии — самый трудный экзамен в моей жизни — и был признан специалистом четырьмя королевскими хирургическими колледжами Объединённого Королевства. Там были письменные задания и тесты с выбором ответа из нескольких вариантов, нам показывали слайды, мы должны были отвечать на вопросы, осматривать больного, разговаривать с ним и ставить диагноз. Среди экзаменаторов были выдающиеся специалисты: профессор Грэм Тиздейл, один из создателей шкалы комы Глазго, и профессор Джон Пикард.

Я сам профессор и знаю, что при желании экзаменатор может «завалить» кого угодно, задавая вопросы, на которые невозможно ответить. Мне задавали очень сложные вопросы, но намеренно не валили. Только с одним профессором я схватился из-за клинического случая, который он взял из своей практики. Я посмотрел снимки и сказал, что такому больному операция необходима, но проводить её ночью по экстренным показаниям не стану. Пациент останется под моим тщательным наблюдением, а утром я его прооперирую.

А как тот профессор поступил со своим больным?

Не прооперировал, слишком долго ждал. Больной впал в кому и умер. Два других экзаменатора признали, что поступили бы так же, как я.

Понимаете, я ведь был иностранцем, к тому же русским. Это было время, когда железный занавес только поднялся. Русский, который ещё и говорит по-английски, казался чем-то невообразимым. Потом мой друг Терри рассказывал коллегам: «Вот видите Алексея? Приехал к нам, ни черта не говорил по-английски. Потом стал читать наши газеты — и заговорил как мы!»

Когда попадаешь в другую языковую среду, поначалу возникает шок. Я действительно почти ничего не понимал: в Британии говорят на разных диалектах, а у пациентов произношение может быть особенно сложным — шотландским, валлийским и каким угодно ещё.

После Британии я вернулся в Новосибирск: губернатор пригласил меня организовать нейрохирургический центр. Но центр не создали. Я пришёл к Александру Александровичу Карелину и сказал: «Саша, я так не могу. Я вернулся из Британии, чтобы организовать центр. А меня засунули в больницу, в которой нельзя лечить больных. Если ничего не изменится, уеду обратно». Он ответил: «Подожди, сейчас сделаем».

И как, сделали?

Нам дали карт-бланш, во многом благодаря поддержке местных властей и таких меценатов, как Леонид Матвеевич Шайман — основатель и в то время совладелец крупнейшей частной клиники в Новосибирске. Я поехал в Чикаго, буквально показывал пальцем на нужное оборудование, и его сразу покупали.

Министр путей сообщения Николай Емельянович Аксёненко пригласил меня и спросил: «Я знаю, что у вас есть проект нейрохирургического центра. Чего вы хотите?» Я ответил: «Хочу, чтобы здесь мы лечили так же, как в Британии и Соединённых Штатах». — «Вы можете это организовать?» — «Могу. У меня есть сертификат европейского специалиста». — «Тогда будем с вами работать. Вы довольны, профессор?» Я сказал: «Когда всё будет сделано, тогда отвечу, доволен ли я».

Современный нейрохирургический центр мы оснастили всего за три месяца. В 2005 году я проводил международную конференцию. Приехал мой американский друг, профессор Кристофер Лофтус из Филадельфии, увидел оборудование и спросил: «Откуда оно у тебя? Его же было запрещено вывозить». Я ответил: «Знаете, у вас такая страна — если вам показать доллары, то вы разрешите что угодно». Он согласился.

Удалось полноценно использовать полученные ресурсы?

Безусловно. Мы лечили пациентов со всего региона и выполняли множество операций на самом современном оборудовании. Затем создали ещё один центр и объединили его с железнодорожным — на базе Института патологии кровообращения имени академика Е. Н. Мешалкина, рядом с научными институтами Академгородка.

В 2012 году мы провели Международный нейрохирургический форум: приехали около тысячи российских делегатов и 105 ведущих иностранных специалистов со всех континентов. Я показал центр своему другу, профессору Дэвиду Менделоу, который когда-то был моим экзаменатором. Он сказал: «Алексей, а вы впереди». Я подумал: «Вот это да, вот это мы всем показали».

В 2014-м меня пригласили в Москву уже в ЕМС: «Приезжай, здесь международный центр. Организуй нейрохирургию», — во всём поддержали. Здесь снова закупили великолепное оборудование, и сейчас мы работаем на мировом уровне. У нас оперируют профессора из Швейцарии, Франции, Финляндии и Израиля. Они продолжают приезжать, несмотря на разные обстоятельства, потому что здесь есть современное оборудование и применяются современные подходы к лечению.

То есть здесь всё так же, как на Западе?

Даже лучше.

Почему?

Мы поддерживаем высокий технический и профессиональный уровень по мировым стандартам и являемся клинической базой одного из крупнейших университетов нашей страны. Конечно, без денег нельзя: оборудование, труд врачей, расходные материалы, лекарства — всё стоит дорого. Мы благодарны благотворительному фонду «Благодеяние», благотворительному фонду «Доброта Севера», ООО «Мультимедиа», которые оказывают нам финансовую поддержку — как в лечении больных, так и в проведении научных исследований.

Врач должен заниматься лечением, а финансовыми вопросами пусть занимаются другие специалисты.

В вашей клинике всё именно так?

Да. Кроме того, центр многопрофильный. У меня под боком специалисты любого профиля: урологи, офтальмологи, терапевты, радиологи, онкологи. Мне не нужно долго искать консультанта: я звоню, и специалист приходит. Для больных это чрезвычайно важно.

Можно ли сказать, что лечиться в России дешевле?

Я бы не стал об этом рассуждать. Помню, во время тренинга в Соединённых Штатах один доктор сказал мне: «Медицина должна быть дорогой». Действительно, что у человека есть важнее жизни и здоровья? Это главное. Всё остальное вторично.

Беседовал Илья Склярский