Надежда умирает последней. Дмитрий Воденников — о жене Мандельштама, карманных фашистах и зельях из детских пупков
Мандельштам был не самым удачливым любовником — многим пытался понравиться, бесконечно в кого-то влюблялся и получал отказы. И вот появляется Надежда Яковлевна, с которой у него довольно быстро начинается роман. Чем он её зацепил — понять можно: поэт. А вот чем она зацепила его? Чем она вообще занималась в тот момент?
Она была художницей. Увы, почти ничего из картин не сохранилось. А встретились они в каком-то богемном кластере, где жили художники — сейчас уже не скажу точно, как это место называлось. Надежда Яковлевна писала во «Второй книге» про тот период (а дело было в 1919-м), что, хоть это и был уже уходящий Серебряный век, всё по-прежнему строилось на идее свободы — или, точнее, своеволия. Это её формулировка. В том числе и на свободе сексуальной.
Чем они друг друга зацепили? Я думаю, всё дело было в том, что она сама называла «физиологической удачей». Меня когда-то эта мысль очень поразила. Мне кажется, для любовных отношений это действительно одна из самых важных вещей — физиологическая удача. Можно вкладывать в это понятие что угодно. Насколько я понимаю, в их случае это было связано с определённым устройством её сексуальной жизни, с её сексуальной природой.
Их притянула физика — та самая, о которой не очень-то напишешь. Человек может быть не самым красивым, не самым умным — вообще не самым выдающимся. Но это человек, с которым у тебя возникает искра, с которым всё происходит. Конечно, они не могли знать, что их история продлится так долго, так трагически закончится и в итоге станет такой великой историей любви.
Недавно я нашёл интервью Надежды Яковлевны, уже пожилой. Она рассказывала в нём о том, что Осип подслушал её исповедь, во время которой она рассказывала священнику о своих изменах. Насколько я понимаю, измены были с обеих сторон. Это ли «великая любовь»?
Всю историю жизни Осипа Эмильевича мы знаем в основном со слов Надежды Яковлевны, из её «Второй книги». Насколько свободными они были в своём браке, я не знаю — у нас просто нет «противовеса» словам Надежды Яковлевны в виде слов самого Мандельштама. Но есть известная история: Осип в какой-то момент влюбился в другую женщину — а у Надежды Яковлевны в это же время начался роман с другим мужчиной. И это очень сильно отрезвило Осипа Эмильевича. Он очень жёстко прекратил свои параллельные отношения.
Что между ними происходило на самом деле, я не знаю. Но то, что они остались вместе до конца его жизни, — это факт.
Я недавно писал колонку про одну роковую женщину — Палладу Богданову-Бельскую. Она — в чистом виде квинтэссенция Серебряного века: странная, дёрганая, ломаная, из-за неё покончили собой двое мужчин… А ещё она парадоксальным образом пережила почти всех, умерла в 1968-м. Вот это и есть чистый Серебряный век. И Мандельштам с Надеждой Яковлевной, конечно, были детьми этого времени. То, что они творили, нам, я думаю, уже не светит. Ну, разве что каким-нибудь совсем богемным людям. Это была эпоха такой свободы, которую сейчас трудно даже представить.
А что Надежда Яковлевна думала обо всех этих фам фаталь Серебряного века? Себя причисляла к ним?
Себя не относила к таким. Весь Серебряный век очень шатко балансировал на грани между пошлостью и оригинальностью. Неясно, где заканчивается одно и начинается другое, где оригинальность превращается просто в блуд. Это были люди своего поколения. Но им досталось страшное время. Всё, что составляло их мир, постепенно облетело: все блёстки осыпались, все «Бродячие собаки» разбежались. И началось то, что началось. Но они-то всё равно продолжали нести этот мир внутри себя!
И Надежда Яковлевна очень точно это определяет во «Второй книге», в которой много рассуждает о своеволии. И говорит, что именно своеволие — главное свойство людей Серебряного века. Ни один человек, вышедший из Серебряного века, не был этого своеволия лишён. Знаете историю про Пугачёва, про его родимые пятна, которые якобы были точь-в-точь как у императора? Вот такие же «родимые пятна», царские знаки своеволия были у людей Серебряного века — но не на теле, а в психике, в душе. «Хочу быть дерзким» — Бальмонт писал.
Надежда Яковлевна заучивала стихи Мандельштама наизусть. Вообще весь поздний Мандельштам дошёл до нас исключительно благодаря ей. Как она проверяла, точно ли помнит текст, раз никогда их не записывала? Если верить мифу, конечно.
Мне кажется, у неё был какой-то чемоданчик, где хранились рукописи. То есть она, конечно, не всё запоминала.
Есть прекрасная история с Ахматовой в Ташкенте. Это был вроде бы благополучный период её жизни, хотя шла война. Ещё ничего не успело окончательно рухнуть — известное постановление выйдет только в 1946-м. Так вот, в Ташкенте к ней постоянно приходили разные люди — на поклон, конечно. И однажды какой-то посетитель процитировал ей её собственные строки из поэмы. Она вдруг говорит: «Я забыла. Мне надо срочно, чтобы вы это записали». Согласитесь, интересный момент. Случайный гость принёс ей её собственные строки, которые она сама уже не помнит.
Мне кажется, это очень многое говорит о той эпохе. Какие-то вещи, конечно, были сохранены. Но какие-то, думаю, были утрачены. И вот здесь возникает ещё одна проблема. Я уже говорил, что мы не знаем правды с двух сторон. И Эмма Герштейн очень много писала о том, как Надежда Яковлевна искажала реальность. Знаете, как пространство искажается рядом с большими космическими объектами? Вот она примерно так же искажала окружающую действительность.
А что, например, исказилось? Критично ли?
Например, Надежда Яковлевна раздавала списки стихов, чтобы их сохранили, — по большому счёту, совершала преступление. И ответственность за это она, получается, перекладывала на других. Эмме Герштейн тоже что-то передала. Герштейн пишет, что, опасаясь возможного обыска, она сожгла часть оставленных беловиков. А Надежда Яковлевна в своей книге пишет — почти цитирую: «Самое противное — думать о том, что она сожгла это на свечке».
И Герштейн отвечает: я не сжигала эти тексты на свечке. Я бросила их в печку, в буржуйку. Понимаете? Надежда Яковлевна ведь не могла знать, как именно Герштейн их уничтожала. Но образ получается совершенно определённый. Одно дело — человек бросает пачку бумаг в печку. Другое — подносит каждый лист к свечке, рассматривает его по отдельности, длит и длит процесс.
И нам остаётся только гадать, почему именно свечка была для неё настолько важна. Почему это «самое противное»? А если бы она сожгла бумаги на подносе? Или бросила в печку?
Но ведь не только Надежда Яковлевна «искажала пространство» оригинальной редакции поздних вещей Мандельштама, которые расходились по «хранителям»?
Да, дело было не только в ней. Был ещё такой Борис Кузин, например. С ним Мандельштам познакомился в Воронеже. И, насколько я понимаю, Надежда Яковлевна тоже передала ему на сохранение какую-то часть архива. Кузин действительно вносил в тексты изменения. Надежда Яковлевна утверждала, что он был не вполне в себе, что у него была, условно говоря, мания величия. Якобы он считал, что именно благодаря ему Осип Мандельштам снова начал писать.
Помните строку Осипа Эмильевича: «Я дружбой был, как выстрелом, разбужен»? В каком-то смысле это как раз о Кузине. Который называл Мандельштама Оськой — это примерно то же самое, как если бы вы вдруг начали называть меня Димкой. Причём возрастная разница между нами примерно такая же, как была между Кузиным и Мандельштамом.
Поэтому — да, мы не можем быть уверены в том, что все поздние стихи Осипа Эмильевича дошли до нас в авторской редакции, но и Надежду Яковлевну крайней выставлять не вполне корректно.
Она в 1960-х правила тексты, связанные со Сталиным, — Мандельштам ему в последние годы своей жизни чуть ли в любви не признавался, о чём мало кто знает…
Меня в этой истории интересует больше другое — сам факт того, что Иосиф Виссарионович знал поэтов своего времени, следил за ними как-то. Допустим даже, что он не знал текста инвективы «Мы живём, под собою не чуя страны…» (в чём я сильно сомневаюсь). Но он знал, кто такой Мандельштам! Как вы думаете, наши первые лица государства знают, что существует какой-нибудь Воденников? Конечно, нет.
Мне очень нравится история про «нашу монахиню». Ахматова часто ссылалась на одну фразу, уже когда находилась в опале. Она рассказывала: «Иосиф Виссарионович иногда спрашивает: “А как там поживает наша монахиня?“» Но откуда Анна Андреевна могла знать, что именно в Кремле, в тёмных коридорах и огромных кабинетах, Иосиф Виссарионович спрашивает кого-то о ней? Представляете, я скажу вам сейчас, что про меня в Кремле спрашивают: «А как там поживает наш поэт-цветок?»…
Да-да, поэт-вампир.
Именно. Вот этому своеволию людей Серебряного века я могу только позавидовать. Мощные были люди, делали мифы буквально из ничего. Хотя Сталин об Ахматовой явно что-то кому-то говорил.
Если продолжать об отношениях Мандельштама и Надежды Яковлевны — они ведь редко в чём-то сходились, часто ругались. Не было ли им внутри этой пары одиноко?
Вряд ли есть пары, которые могут так долго существовать, если каждый чувствует себя одиноким. Это ведь не какой-нибудь тракторист и доярка, которые просто однажды сошлись, завели хозяйство, детей — и дальше живут по инерции, могут изменять друг другу, могут ссориться, но всё равно остаются вместе… Здесь совсем другие люди. Я думаю, что если бы между ними не существовало чего-то, что их связывало, — пусть даже тайного, даже тёмного, физиологического или, наоборот, связанного с общим несчастьем, — они просто разошлись бы. Вы расставались, я расставался. Бывает. Но мы расстаёмся тогда, когда действительно понимаем, что больше не смеёмся друг с другом. А они, по-видимому, продолжали смеяться друг с другом.
Наверняка между ними были какие-то тайны. Есть у Мандельштама стихотворение «Неправда». Там неправда зовёт его в тёмную избу и варит какое-то зелье из детских пупков. Есть версия, что это стихотворение вообще не о сталинизме и не о советской власти, а о Надежде Яковлевне. В самой последней строчке Мандельштам заходит в избу, где сидит неправда, что-то там колдует, ворожит, и он говорит: «Я такой же, кума».
Понимаете, между ними была какая-то очень большая тёмная воронка. Но если она действительно есть, то люди в ней включены друг в друга. Какое там одиночество? Конечно, там были обиды, желание уйти, желание отстраниться. Но при этом между ними существовало очень мощное притяжение.
Ваша ставка: как их история продолжалась бы, если бы не лагерь?
Надежда Яковлевна рассказывала многое о своей дружбе с Ахматовой. Она однажды спрашивала Анну Андреевну — «Ануш», как она её называла: «Скажите, если бы мы дожили до старости, если бы он не сгинул в этом лагере, он бы бросил меня?» И Анна Андреевна отвечала: «Конечно, Наденька. Конечно, бросил бы». И тогда Надежда Яковлевна говорит потрясающую вещь: «Да и пусть. Пусть бы он бросил меня и ушёл к какой-нибудь молодой — главное, чтобы он был жив».
Это очень сильный момент. Они уже были близки к пожилому возрасту — сколько им тогда было на момент ареста Мандельштама, под пятьдесят? (Мандельштаму было 47 лет, Надежде Яковлевне — 38, — Прим. ред.). Но до этого-то он её не бросил. До этого они были вместе. Есть известный эпизод — кажется, он описан в последнем письме, которым заканчивается «Вторая книга». Наверное, это самое пронзительное, что я вообще читал. Она пишет: «…последняя зима в Воронеже. Наша счастливая нищета и стихи. Я помню, мы шли из бани, купив не то яйца, не то сосиски. Ехал воз с сеном. Было ещё холодно, и я мёрзла в своей куртке (так ли нам предстоит мёрзнуть: я знаю, как тебе холодно). И я запомнила этот день: я ясно до боли поняла, что эта зима, эти дни, эти беды — это лучшее и последнее счастье, которое выпало на нашу долю».
И она его наверняка за что-то ругала в тот вечер — то ли он много еды съел в гостях, то ли не получил денег…
А потом она заканчивает: «Ты всегда со мной, и я — дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, — я плачу, я плачу, я плачу. Это я — Надя. Где ты? Прощай».
Между ними действительно было что-то такое, что, по крайней мере в тот период, не позволяло им окончательно оторваться друг от друга. Что было бы потом — мы не знаем. Может быть, он действительно бросил бы её ради молодой, что радостно подтверждала Анна Андреевна. Но в любом случае между ними существовал какой-то омут, какое-то очень сильное притяжение. И этот омут, кстати, пронизывает всю «Вторую книгу». Она во многом несправедливая, местами очень спекулятивная, но при этом — великая книга.
Великая — только потому, что «о любви»?
Данте в «Божественной комедии» помещал в ад людей, которые в этот момент вообще были живы. По большому счёту, это тоже был памфлет: вот вы получаете книгу, в которой определённого человека отправляют в третий круг, другого — в девятый, кого-то варят в котле. Так вот, Надежда Яковлевна в каком-то смысле тоже написала свою «Божественную комедию». И там она сводила счёты, гвоздила людей, выносила им приговоры. Поэтому эта книга и большая, и выдающаяся: потому что в ней одновременно завихрилась страшная правда, неправда и очень ясный ум Надежды Яковлевны. Её размышления о своей воле, об искусстве, о будущем, о том, какими могли бы быть стихи Осипа Мандельштама, — всё это потрясающе.
И одновременно там какое-то варево из слухов, домыслов, неправды, странных и витиеватых историй, пугающих тайников. Нам неинтересно читать просто детскую сказку — Лидию Чарскую какую-нибудь, например. А здесь мы имеем дело не с Чарской, а с Погорельским, с его «Чёрной курицей». Помните? Это ведь была очень тревожная сказка. Кстати, она, вообще-то, была о масонах. Я, когда читал её в советское время, конечно, не знал об этом, потому что никаких масонов у нас не было. Но меня эта сказка очень тревожила. Она была какая-то странная. Эти маленькие кандалы на руках и ногах Чёрной курицы, когда она превращается уже в гномика, в какого-то маленького человечка… Там было что-то очень тревожное.
Так вот, Надежда Яковлевна — не Чарская. Она Погорельский.
Я почему-то только сейчас вспомнил. Там, когда речь заходит об их личной жизни, она говорит: «Я не скажу всей правды, но…» И дальше что-то пишет. Мне очень нравится эта фраза: «Я не скажу всей правды, но…» Слышите, как это действует? Нам сразу хочется узнать, какую же правду она от нас скрыла.
Смерть Мандельштама вернула Надежде Яковлевне субъектность? Он умирает — а она остаётся. И как будто заново себя изобретает.
Это очень крутой вопрос. Я не знаю, как на него ответить. Не уверен, что она об него стёрлась при его жизни. Но вот то, что вы сказали о второй жизни, — да. Это действительно была её вторая жизнь, в которой она себя создала. Надежда Яковлевна всё-таки изначально была художником. Она перестала рисовать, но каким-то образом сделала себя человеком, который, по большому счёту, оказался равен Мандельштаму. Культовым человеком. Пускай и не гением.
Чем её жизнь важна лично для вас? Почему вообще захотелось поговорить о Надежде Яковлевне?
Есть один урок в её «Второй книге», который для меня особенно важен. Когда она уже была без Осипа Мандельштама и моталась по этим провинциям, пытаясь затеряться, преподавала, кажется, английский в каких-то школах для рабочей молодёжи, она описывает один момент. Однажды Надежда Яковлевна просто легла и подумала: если сейчас за мной придут, будут стучать в дверь, я не встану. Пусть ломают дверь. Пусть вытаскивают меня в рубашке. Пусть делают всё сами. Я больше не буду играть по этим правилам. Потому что в какой-то момент, когда ты загнан, когда тебе плохо, когда у тебя больше нет сил, ты можешь просто не встать. Не обязан подыгрывать. Не обязан продолжать эту игру.
А потом она пишет, что часто по ночам думала: хорошо бы нашлись какие-нибудь мои ручные, личные фашисты — она именно так и говорит, — которые наказали бы всех тех людей, которые сделали это с Мандельштамом. И вдруг она поняла: если такое произойдёт, она сама станет такой, как они. Не надо иметь никаких своих ручных фашистов. Человек, который нёс в себе такое горе, такую обиду за уничтоженного любимого человека, вдруг решает, что не будет мстить. Она не станет опускаться до этого. А если бы у нас появились свои маленькие ручные фашисты, мы бы, наверное, разделались с нашими недругами самым неприятным для них образом, не так ли?
Давайте не будем забывать это «Я не они». Мне кажется, это очень важный момент. Особенно сейчас, когда тоже всё кипит, когда иногда уже не понимаешь, где находишься. Надо просто помнить, что ты должен сохранить в себе правду, свет, честь. И отказаться от любой возможности управлять маленькими карманными фашистами. «Я — не они».