Опыт свободы. Монологи о 90-х. О проекте

В монологах, опубликованных на «Снобе», собраны истории самых разных людей — разных возрастов, профессий, социальных статусов. Их объединяет только одно: какой-то важный поворотный момент в их жизни пришелся именно на 90-е. Это часть проекта «Музей 90-х», запущенного в середине 2014 года Фондом Егора Гайдара, чтобы продолжить поиски языка для разговора о последнем десятилетии ХХ века в России

164033просмотра

Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости

Что делали с человеком 90-е? Лишали профессии, работы, заработка — а главное, уверенности в собственных силах, заставляли почувствовать себя никому не нужным? Или предоставляли неслыханные возможности, вытаскивали из депрессии 80-х, наполняли жизнь смыслом и азартом? От чего это зависело — от личной способности человека меняться и справляться с переменами или от удачи, распределявшейся насколько же щедро, насколько неравномерно? Навязшее на зубах словосочетание «лихие 90-е» обросло противоречащими друг другу трактовками: кто-то оплакивает ушедшую натуру, кто-то шлет проклятия эпохе.

В проекте «Опыт свободы. Монологи о 90-х» собраны десять историй, рассказанных от первого лица и принципиально анонимных. Героев объединяет одно: какой-то важный поворотный момент в их жизни пришелся именно на 90-е. Это не определяет их отношения к эпохе: некоторые из них вспоминают ее с симпатией, некоторые с неприязнью. Но есть один тезис, не вызывающий протеста ни у какой из сторон: 90-е — это опыт такой свободы, которой России ни до, ни после не удалось пережить.

Монолог 1. 23 августа 91-го года, уже когда победили, я пошел в школу: не нужен, говорю, физкультурник?

Юрий отслужил в Афганистане, вернулся больным и приготовился умирать. После августовского путча пошел работать в школу. В 92-м потерял любовь из-за политических разногласий. В 93-м снова чуть не умер, а в 96-м встретил свою возлюбленную на избирательном участке

137731просмотр

Фото: ТАСС
Фото: ТАСС

Я 65-го года. Родился в городе Гомеле, там отец жил, туда он мать перевез, мать была с Москвы, не хотела ехать, а он перевез. Потом в 70-м, кажется, не помню даты, я вообще даты очень плохо помню, имейте в виду. И вообще очень память плохая. В 70-м, наверное, померла материна бабка в Москве, осталась квартира, тогда мать отца уговорила в Москву ехать. Я закончил восемь классов, пошел в техникум, не пошло, я вообще учиться был не настроен, валандался, мать говорила: хоть бы тебя в армию взяли. Отец никогда так не говорил. Отец у меня с 25-го года, я поздний у него, вторая семья. Пошел на войну в 43-м, сразу ранение, контузия, в госпитале лежал, потом недолеченный пошел опять на фронт. У него руки трясутся, а ему винтовку дают. Он говорит: у меня руки трясутся, держать не могу. Они говорят: Дима, терпи. Че терпи, как терпи. Поэтому он мне никогда не говорил про армию. Он вообще я не помню, чтоб говорил. Вот вы спрашиваете, я думаю, что он мне говорил-то когда? Навряд ли он молчал все время. Мать много балаболила, а он молчал. Я армии дождался, рад был. Или не рад, не знаю как. Я думал, хоть другую жизнь посмотрю. Посмотрел. В 83-м пошел сам в военкомат, забирайте. Они говорят: а че дерганый такой? Послали к врачу, психиатру. Тот говорит: нормально. Я не дерганый был, просто нервный, потом с личной жизнью не складывалось, а это, сами понимаете, поэтому тоже хотел уехать подальше. Подальше так подальше. Афганистан.

В 84-м у меня там был инфаркт, на ногах перенесенный. У меня потом его нашли, на ленте-то на этой. Но там никто подумать не мог: мне 20 лет, нет двадцати, 19 — и тут инфаркт. Там врач слов таких не знал, он по раненым больше. Я там валялся, встать не мог, горло поднялось, дышать не могу, грудь заложило всю, рука болела, потом чувствовать ее перестал. И все время страшно. Вроде чего боюсь? Помереть? Вроде помереть-то и не боюсь, но страшно все время. Не знаю. Ну сколько-то провалялся, встал. Четыре шага делаю, пот с морды течет на пол, прямо струями, афганка мокрая насквозь. Мне говорят: ну что делать с тобой? Прямо сейчас мы тебя отправить не можем. Я говорю: ладно, мне год остался. В 85-м вернулся. Мать меня увидела и завыла просто. И жалко меня, и что делать со мной, хер поймешь, я ходить почти не могу, работать, ясно, не буду никак, пособие какое-то было или субсидия. Я говорю: мам, это я еще ничего. Она воет.

Потом как-то успокоилось. Я много не жру. На это пособия хватает. Лежал в комнате. Конечно, тяжело было, пока сестренка с нами жила в двухкомнатной, но она в 86-м уже замуж вышла и уехала к мужу. Хороший мужик, кстати. Тут вообще проблемы прошли: я лежал в своей комнате, выходил мало, денег на меня хватало.

Потихоньку стал смотреть телевизор, съезды. Отец смотрел, мать нет, кричала: выключайте давайте говорильню, что вы там себе высматриваете. Мы смотрели. Сахарова помню хорошо, зацепил. Вообще какая-то мысль появилась впервые.

В 91-м, в августе, когда танки пошли, ротный мне позвонил, сказал: пошли. Я встал, пошел. Не, ну я ходил уже куда-то, вставал, в магазин, поблизости. Кота к ветеринару возили мы с матерью. А тут встал и поехал далеко, из Кузьминок в центр, там своих встретил, давно не видел. Тут все приехали, были друг другу рады. Кто-то там базарил, митинговал, идеи были — я ничего, молчу, чего мне выступать. А их там Руцкой позвал, они все пошли. Мне Руцкой, если честно, был вообще по барабану.

23 августа, уже когда победили, я встал, пошел в школу — у нас школа под окнами была — не нужен, говорю, физкультурник? Они мне говорят: вы че, у нас есть физкультурник, вы вообще спохватились, начало учебного года. Я говорю: ну ладно. Вдруг завучиха говорит: а оставьте телефон, я у другой школы спрошу. Через день звонят: вы физкультурник? Я говорю: ну я не то что. — Ну приезжай, поговорим. Они подальше были, на трамвае ехать, три остановки. Приехал, они говорят: очень нужен физкультурник. Я говорю: так и так, был инфаркт, опыта нет. Но я готов. Они репу почесали: ну ты даешь. А как ты бегать будешь? А если тебя кондратий на уроке хватит? А ты нормативы вообще знаешь? Но у них там физкультурник ушел внезапно делать бизнес и не предупредил, осталась одна девушка на младшие классы. Короче, я с сентября вышел на работу. За неделю подучил, когда там чего, когда кувырки, а когда через козла прыгать, и вышел, хотя участковый наш мне сказал: вы подписываете себе смертный приговор. Сердце очень плохое было. Но я ж сам-то прыгать не собирался. А на тахте я уже полежал. Пошел с первого сентября работать. Все старшие классы на мне. Нормально пошло, я не могу сказать, что какая-то была особая дружба с учениками, ничего такого. И бесили они меня, случалось, но не часто. Вообще, физкультура — урок особый, там если сильно не давить, они просто чувствуют разрядку. Всем охота побегать-попрыгать. Я сильно не давил. И вот этих замашек типа армейская дисциплина у меня не было. Побегать, нормативы сдать, поиграть в баскетбол, кто хочет, — и свободны. Кто не хочет, вообще пол-урока свободен, сиди на лавке, не мешай. И я с ними посиживал.

Все равно через полгода схватил инфаркт еще один, опять тоже на ногах, почувствовал — рука немеет, отработал урок, потом сказал завучу, что иду в поликлинику, пошел, они там за голову схватились, отлежал в больничке, выписался, там Новый год, посидел дома, после каникул опять пошел. Зима была жесткая, но у меня в памяти другое осталось — вот я как Сахарова тогда запомнил на съезде, я потом Гайдара увидел и подумал: другие рожи какие-то, совсем другие, что-то будет другое. Ельцин, кстати, мне таких мыслей не наводил, он был похож на тех. А эти были другие, на людей похожие. И просто от того, что теперь таких в телевизоре показывают… как-то мне было легче. Как сейчас говорят, движуха. И я поэтому, когда отсидел свое положенное дома, вышел опять на работу. Что есть нечего, я особо не замечал, потому что особо не ел никогда.

Фото: ТАСС
Фото: ТАСС

Значит, потом какая история была. Я с личной жизнью всегда имел проблемы. До армии прыщавый, после — инвалид, большое счастье для женщины. До армии я очень мучился, на стену лез, после — отшибло, ну не до конца, конечно, но интереса меньше, когда у тебя одышка и грудь заложена и ты с валидолом каждые полчаса. И как-то плюнул на это дело. А тут познакомился с одной женщиной, зимой все той же, в феврале 92-го. Случайно познакомились, в очереди в поликлинику, она для матери, мать у нее пенсионерка, хотела забрать какие-то лекарства бесплатные, а их не завезли, она там поскандалила, а я ее поддержал. Так, скорее, из интереса. Проводил до дому, спросил телефон — не дала, я нормально. Ушел, она догоняет: знаете, дайте мне лучше вы ваш телефон, я вам сама позвоню. Позвонила. Так-сяк, завязались отношения. У нее родители пожилые и сын от первого брака, она разведенная, моих лет, чуть постарше даже. И вот смешно сказать: не было нам с ней места нигде, куда нам идти, к моим родителям, к ее? Тут чаю попили, там чаю попили. Но знаешь, одним чаем сыт не будешь… В общем, встречались, по улицам ходили, много разговаривали, слава богу, весна началась, а то не нагуляешься. Она бухгалтером работала в больнице, говорит: ни я им зарплату не даю, ни мне не дают. Она вообще с юмором была. Но вообще эти разговоры нам не впрок пошли. Она говорит: я могла вообще ни о чем не думать, за меня правительство подумало, жизнь была нормальная, а теперь что? Как мне сына поднимать? Я одна, без мужа... — с намеком так говорит. Я говорю: ты этим уродам за что в ноги кланяешься? Они твоего сына вырастят, они же его и угробят — погляди, говорю, на меня, раскрой глаза свои. Ну, поначалу она на такие слова отвечала нежно. Ну, это личное, не для пересказа. И разговор прекращался. Но потом опять, снова она: такую жизнь разрушили, сволочи, убила бы своими руками. А я ей: где у тебя была жизнь, где ты нашла ее, эту жизнь? Ты ее не знаешь вообще, ты не видела ничего в своей бухгалтерии. Посмотри, что со мной за год сотворили, за год. Здоровый мужик был. Она мне: забудь уже про свой Афган, заманал. Я говорю: ты посмотри, может, что-то изменится. А она мне: кто изменится? Это ворье изменится? В тыщу раз оно хуже. Я говорю: да ты почем знаешь? Она говорит: заманал.

Летом нам полегче стало, потому что у нее участок был в Подмосковье, и там места побольше. У меня каникулы, я туда уехал и жил два месяца с ее сыном и родителями, с ними у меня контакт сложился. Она работала, приезжала в выходные, семейная жизнь. Но только спорили мы часто, а я, как занервничаю, так нитросорбит. Конфликт в Приднестровье обсуждали, она говорит: ты видишь, что творится? Я: да ладно, все уже. Она: все потому, что Лебедя твоего ненаглядного прислали. Шо ж ты его поддерживаешь? Вон ты на этих жалуешься, которые интернациональный долг, а эти тебе чем лучше? Все то же, те же мрази, чего они туда полезли, хоть бы там эти уроды поубивали друг друга на хер, своими бы делами занимались, своей страной, раз уж развалили ее, то хоть бы занимались ею, что ты достаешь-то меня этим.

А я когда нервничаю, сразу плохо. И я так думаю, она просто поняла, что на фиг ей физкультурник с двумя инфарктами? Мужик в доме нужен, конечно, но инвалид-то зачем сдался. Зарплата школьная, и та с перебоями. Короче, когда в город вернулись в сентябре, стали опять жить по раздельности и встречаться перестали. Да и негде было вместе жить. Нету дома — нет семьи. Наверное, к лучшему, хотя первое время я по ней очень скучал.

Фото: REUTERS
Фото: REUTERS

И я думал, что уже никогда и не увидимся, потому что мы потом прямо долго не виделись. Район один вроде, но не встречались, короче. Я в школе все так и работал. 93-й год, честно, плохо помню, я в больнице опять был с подозрением на третий инфаркт. Обошлось. В больнице телевизора не было, приемник слушали, что-то мать на хвосте приносила, но уже потом, когда закончилось. Я Руцкого не любил особо, а Хасбулатов так вообще сучная рожа цековская, из тех же. Пошел бы? Может, и пошел бы, а может, и нет — сложно сказать. Я вот именно тогда хуже всего себя чувствовал, меня в октябре-то как раз и забрали по скорой.

Выписали, работаю, все нормально. Отца похоронил. Больше никаких событий.

А потом наступили выборы 96-го года, президентские. Я давно на Ельцина смотрел и все думал, что он сейчас помрет просто и все, не потому что пьет, а потому что сердечник. Я сам такой, я таких прямо чую, я вижу, как он дышит, как говорит, я ж через это прошел через все. А он постарше меня. И мне его жалко. Я это как прозрел, ему потом и операцию делали на сердце. Но тут, летом, я думаю: ну все, пиши пропало. Он помрет прямо на этих выборах или после них. Пошел голосовать, конечно, с матерью, она за Зюганова, я за Ельцина. Но с матерью мы это не обсуждали. И вот там, на избирательном участке мы с ней встретились, с этой женщиной. Четыре года не виделись. Стоим такие, смотрим друг на друга, в руках бюллетени. Я говорю: ну что, за кого? Она говорит: за Ельцина. Я говорю: да ты что? — Да вот, говорит, вроде получше жить-то стало. — А что делаешь, где работаешь? Ну она рассказала, что муж работает, у него бизнес, а она, значит, домом занимается, может себе позволить. Переехали, квартира большая, тут она больше не живет, проголосовать приехала. Сейчас вообще только-только из Италии приехали. И под конец она мне говорит в том духе, что спасибо тебе, ты, наверное, был прав, ты меня переубедил, я часто твои слова вспоминаю. Постояли мы там, потом разошлись и больше не видались. Было мне нехорошо, что скрывать, после этой встречи, скорую вызывали опять, но обошлось. И вообще, не сглазить, с тех пор инфарктов не было.

Текст: Анна Немзер

Читать комментарии

Монолог 2. В сентябре 93-го года даю объявление в «Из рук в руки», что психолог набирает клиентов

Ирина родилась в Харькове, а мечтала жить в Москве, была балериной, а пришлось стать психологом без образования, жила на нелегальном положении и пряталась от милиции, а потом оказалась москвичкой с пропиской и квартирой

129519просмотров

Фото: ТАСС
Фото: ТАСС

Я 68-го года рождения, в 89-м году закончила хореографическое училище и пошла работать в Театр балета классической хореографии, он в 90-м году начал работать. Там иногородним представлялось общежитие, а мне это было важно, потому что я из Харькова и в Москве мне не у кого было остановиться. А в Харькове я жить не хотела ни за что вообще.

Тут сложно объяснить, особенно сейчас сложно объяснить, но тогда Москва была просто другая планета, какой-то космос буквально. И если ты раз в Москве побывал, то все. Я первый раз приехала чуть не в 12 лет, и мне все стало ясно. Я стала готовиться поступать в хореографическое, ну просто потому, что я уже в Харькове занималась. Но до Москвы я занималась с ленцой, а тут стала рыть землю. И довольно успешно я ее рыла, правда в ущерб общеобразовательной школе. Ну просто это не получалось совмещать, если уж ты в балет ушел с головой, то тебе трудно в школе. Поэтому школу я проваландала кое-как, на троечках, а в балете по харьковским меркам была вполне-вполне. Поступление я себе выгрызла буквально, конкурс был огромный, но я это знала и к этому готовилась. Поступила, училась, как бешеная, мама надо мной смеялась, говорит: «Ты так мечтала о Москве, а ты когда эту Москву свою видишь? Ты ж кроме станка ничего не видишь!» Это правда, я ничего не видела, одну учебу, даже выходные все занималась, потому что очень быстро поняла: я не очень талантливая, я не блеск, и у меня будет сильная конкуренция. И я сначала сдуру думала, что надо только учебу продержаться. Потом поняла: не-е-е-е-ет, это вообще такая жизнь у меня теперь будет. В театр я попала с большими трудностями, огромную пришлось проявить настойчивость. Москву правда совсем не видела, но, знаете, это все равно другое ощущение, чем в Харькове. Ох, как там тяжко было, в Харькове, вы не представляете. Я даже не знаю почему. Но вот вам простой факт: у меня из одноклассников-мальчиков сейчас только два человека живы, все спились и умерли. Вот вам простой демографический факт.

Короче говоря, Москва, театр, все мечты. А что работаю — ну что же. И вроде бы все хорошо. И тут начинаются наши шальные 90-е, как сейчас говорят. Во-первых, нам перестают платить зарплату. И становится, извиняюсь, банально нечего жрать. Мы, конечно, все шуткуем, что балеринам жрать и не надо. Но все-таки иногда очень голодно. Я живу тем, что мама шлет с огорода, но у них там у самих аховое положение. Банки какие-то с маринованной кукурузой, с патисонами, помню, стояли у меня на окне, и все девочки их ели на завтрак, обед и ужин. И нам, конечно, очень весело, но вообще немножко уже и страшно. И везде так. И мы как-то потихоньку начинаем шуршать, что вообще этот балет наш — это прекрасно, конечно, но надо что-то придумывать. Потому что так люди не живут. А потом вообще случается ужас, потому что весной 91-го года сгорает наше общежитие. Просто сгорает и все. Проводка загорелась, с проводкой там всегда была беда. Слава богу, все остались живы, дело было днем, все были на репетиции, кто был дома, тот успел выскочить и даже какие-то шмотки успели выкинуть, но общежитие выгорело и жить в нем невозможно среди угольев. Мы что-то там чистили, мыли, в копоти этой возились, но быстро поняли, что жить придется где-то еще. А вот где, скажите мне? Ну хорошо, у кого родственники были. А мне куда деваться? На пару ночей приютила меня однокурсница. Потом другая. Была какая-то такая взаимопомощь. Но сколько я так могу? И квартиру не снимешь, потому что банально не на что. Я беру отпуск — называлось за свой счет, что было довольно смешно при отсутствии зарплаты, и уезжаю в Харьков, потому что деваться было некуда. И вот там-то в Харькове я понимаю, что я там на себя руки наложу, если не вернусь в Москву. Что угодно, как угодно, полы мыть, только не жить в Харькове. И я так этого хочу, что все получается. Я с тех пор верю, что своей энергией можно многое реально изменить.

У меня уже был четкий план, но нужны были деньги, хоть немножко. И я нахожу работу няней, сестра моей однокурсницы стала искать няню, я по телефону об этом узнала и прямо закричала: я еду, еду, любые условия, любые деньги. Договорились — я год проработала няней у них с проживанием, прекрасный мальчик у них был, такой славный. У меня опыта никакого не было, но мальчик был такой послушный, что никаких проблем у нас с ним не возникало вообще. Ну и экономила все время зверски, просто во всем себя ограничивала. Скопила какую-то сумму, не слишком значительную. И занималась самообразованием очень усиленно. Что мне было сложно, потому что учиться я со школы не привыкла, все время балет забирал. А тут, наоборот, балет пришлось забросить, потому что на него уже совсем не оставалось времени: днем я с мальчиком, ночами учусь. Через год, это был уже сентябрь 93-го года, я снимаю квартиру с приятельницей, тоже харьковчанкой — она работала в турфирме. А я даю объявление в «Из рук в руки», что психолог набирает клиентов. Я довольно много книг к тому моменту уже прочла. Плюс я знала, что у меня такой характер, что ко мне тянутся и охотно раскрываются. Параллельно я запускаю сарафанное радио и по всем-всем московским знакомым рассказываю, что я теперь принимаю пациентов. Я твердо знала, что своих знакомых я консультировать не должна, но использовала их как передаточное звено.

Квартиру мы сняли двухкомнатную, при этом жили мы с подружкой моей в одной комнате, а в другой был мой кабинет. Я знала, что дома вообще не годится принимать пациентов, но снимать две квартиры я не могла никак. С личной жизнью был, конечно, швах при таких условиях, как-то договаривались по расписанию, на выходные, ужас! Но зато работа. Потому что клиентов у меня сразу набралось сколько-то: и газета сработала, и сарафанное радио. Я всех очень честно сразу предупреждала: я не имею диплома, у меня только самообразование, я ничего вам не обещаю и пациентов с серьезными проблемами точно не буду брать, не возьму на себя ответственность. Про любовь вот это все поговорить — это я пожалуйста, а с суицидальными синдромами я работать не могу ни в коем случае. Это я говорила прямо сразу, на стадии договоренности по телефону. И некоторые отказывались, а многие приходили.

Фото: ТАСС
Фото: ТАСС

Но вот что я вам скажу: все равно я приносила огромную пользу. Вот смотрите, случай. Совсем недолго я работаю, опыта ноль, есть некоторое только нахальство и огромное желание помочь. Приходит женщина, что-то начинает рассказывать, типичная история, муж не то, дети не то. Я на автомате ее спрашиваю: а как вы денег нашли на визит ко мне? Она вдруг так заговорщицки говорит: а я вам расскажу. И рассказывает мне, что она подворовывает понемногу. Как? Да вот так, она в палатке торгует и подворовывает потихоньку, но это опасно, потому что владельцы все время обнаруживают недостачу и уже ее подозревают. И вообще-то скоро пришибут, честно говоря, потому что народ крутой. Но самый ужас в том, что ей только того и надо, у нее от этого всего адреналин. И я прямо вижу, как она развеселилась и это все мне рассказывает уже совершенно с другим лицом. Мамочки мои, мамочки, клептомания как есть. Ну я туда-сюда, потом говорю ей: знаете, это все-таки непорядок. Так нельзя, вы сами видите, вы взрослая женщина, вы понимаете, это у вас такое небольшое отклонение. Вам надо обязательно пойти к специалисту, все ему рассказать. Вы же помните, я вам сказала, что я не с каждой проблемой могу помочь. Так вот здесь я бессильна, а вы идите обязательно к психиатру и доверьтесь ему. И надо сказать, она меня послушалась и пошла к врачу и вылечилась совершенно, она потом мне звонила и благодарила. То есть я хоть и не своими руками, но все-таки помогла.

Случаев было море каких-то невероятных, конечно. Но я не могу все пересказывать, потому что это мои пациенты. Та женщина-то в итоге не моя пациентка оказалась, поэтому я так вольно рассказываю.

Проблемы начались, когда мне из театра вежливо позвонили и спросили, что им делать с моей трудовой. Тут я так расстроилась, так она у меня там хорошо лежала, я числилась в театре и не имела проблем с милицией. А тут началось: из театра пришлось уволиться по собственному, и на каком основании ты, голубушка, в Москве? И главное, как они чувствуют, как собаки унюхивают — пока я была на официальном положении, никто меня и не спросил ни разу про прописку и вот это все. Как стала нелегалом, так тут же — иду по метро, сразу: девушка, покажите документы. Два раза, что греха таить, откупалась, потом вообще перестала ездить в метро. На улице как-то они меньше. Без метро в Москве неудобно страшно, сократила все маршруты до минимума. И неприятное такое чувство: все время боишься. Я только тут прямо шкурой ощутила, что вообще-то я на Москву права не имею — впервые, раньше таких мыслей не было.

Проблемы пошли с разных сторон, прямо полезли со всех щелей. Подружка моя, соседка, завела любовь, такую уже постоянную, и ей вот это наше расписание по графику стало неудобно, они с молодым человеком решили съезжаться. Все корректно, она уехала, квартира съемная осталась мне, только платить-то мне за нее теперь вдвое больше. А нужна двухкомнатная точно, во всей литературе по психологии написано, что кабинет не должен быть личной комнатой психолога, это прямо грубое нарушение. Куда мне деваться, снимать двушку, но за городом? Кто ко мне туда поедет? Как я оттуда буду выезжать с учетом, что я от каждого мента шарахаюсь?
А дальше психологические проблемы: что это за психолог такой, который живет в вечном стрессе и сам боится на улицу выходить? Сразу стало сказываться на качестве работы. То есть буквально: я подсчитывала процент своих удач, когда люди от меня уходили с решенными проблемами, — и он стал резко падать. А ко мне же идут люди по рекомендации, все то же сарафанное радио должно работать. А если оно перестает работать, я куда деваюсь? Кроме того, еще одно явление: все больше народу стало отказываться, узнав, что я не дипломированная. Очень изменились понятия у народа. Если раньше всем на корочку было плевать, то теперь много очень появилось конкурентов. Старые клиенты ходили, новых стало все меньше и меньше.

Фото: ТАСС
Фото: ТАСС

В общем, это был сложный момент. Я вообще по жизни довольно неунывающая, но тут устала биться башкой об стену — ну выдавливает меня Москва и все. Но вот я буквально на пару дней уезжала в Харьков, к маме на день рождения, — и ехала и думала: дай-ка я попробую, там все-таки у меня хоть дом есть. А потом сразу понимала, что Харьков ни за что.

В театр свой даже в какой-то момент попробовала сунуться — в надежде хотя бы трудовую пристроить, а там уж как-нибудь… Меня там просто на смех подняли, я столько не занималась. Главное, есть какие-то ходы: брат приятельницы предлагает работу в фирме, хорошие деньги, но никакой легализации. То есть по-прежнему живи на птичьих правах и всего бойся. Ну и практику тогда прекращай. Я полтора года прожила с депрессивным фоном. Потом пришло спасение. Тот же брат приятельницы наслушался от нее про мои страдания и говорит: ну пусть выйдет замуж фиктивно. — За кого это она выйдет? — Ну хоть за Пашу. Паша этот был его друг и партнер по бизнесу, ходок страшный. Мне в тот момент было все равно, хоть за Пашу, хоть за кого. Пашу спросили, Паша крякнул — жениться по-настоящему он в этот момент не собирался и в принципе мог помочь, но как-то ему было это неспокойно. Ну, за меня там поручились, на крови поклялись, что я у него квартиру отжимать не буду и ни на что вообще не претендую. Он сказал: ну давай на три года договоримся, а потом разведемся. Я в восторге. Поженились. Я поняла, что у меня три года, и развила бешеную деятельность. Во-первых, я заняла денег и пошла на курсы учиться. Тот же Паша-муж мне их и одолжил. Вообще, смешно сказать, у нас такие хорошие отношения сложились. Трудно было ужасно, ночами и по утрам учусь опять, днем клиенты, все деньги только на то, чтобы долги отдавать. За два года получила корочку, теперь, думаю, еще год на решение личных проблем. Тут сложнее. Был один острый момент, когда Паша мне вдруг говорит: ты знаешь, я, кажется, надумал жениться, такие дела. Я охнула, конечно, внутренне, но что делать, давай разводиться. Но он довольно быстро мне звонит и говорит: выдыхай, все отменяется, не мое это дело. И что вы думаете, так мы до сих пор и женаты, сколько лет прошло. В хороших отношениях, видимся редко, но всегда в хороших. Он жениться так и не надумал, какая-то у него дама есть, но ей все равно, что он женат. А мне уже и не надо вроде, потому что у меня в конце 90-х очень неплохо дела пошли, как только я закончила учебу, меня позвали в одну клинику — не совсем психологическую, правда, у них там и гомеопатия, и травы, и массаж, и тайские практики, прочие такие вещи, комплексное лечение. Но психолог им был очень нужен, я пошла и довольно скоро стала директором их филиала, очень неплохо там заработала, так что в 97-м году, идеально, до кризиса, успела купить квартиру. В Москве. И прописалась в Москве, стала официально москвичка. Не могла поверить. А с Пашей мы иногда встречаемся, смеемся, что надо развестись. Но все руки не доходят.

Текст: Анна Немзер

Монолог 3. Сложности у меня начались в 90-м году, когда ученики отказались вступать в комсомол

Он свято верил в коммунизм и пошел работать в школу — преподавать историю и воспитывать в учениках ту же святую веру. Но дети стали отказываться вступать в пионеры, комсомольскую организацию отменили за ненадобностью, а самым острым оказался вопрос — как учить детей истории в эпоху перемен?

128370просмотров

Фото: REUTERS
Фото: REUTERS

Я 1965 года рождения. Я историк. В 81-м году я поступил на истфак МГУ, в 86-м закончил его, поступил в заочную аспирантуру и одновременно пошел работать в школу. Я рано женился, у меня родился ребенок, поэтому я не пошел в армию. Я жил в советском государстве, верил в него, любовь свою поверял, что называется, наукой: я был историком, изучал предмет, слушал учителей — у меня не было противоречий. Единственное противоречие — это армия. Про армию я все хорошо знал, потому что из моего класса я был единственный, кто в армию не пошел. У меня была золотая медаль, и мои способности давали основания надеяться на вуз. Сложилось так, что на меня была сделана довольно серьезная ставка, буквально директор следил за моей судьбой при поступлении. И я поступил без особенных проблем и без какого-то бы то ни было блата. Даже странно было бы его где-то искать: мои родители простые люди, оба портные, оба всю жизнь проработали в одном ателье. Но я, несмотря на отсутствие блата, легко поступил, золотая медаль сыграла свою роль. А все мои одноклассники отправились в армию — это считалось нормальным, моя судьба была исключительной.

Потом они стали возвращаться. Не каждый из них служил в Афганистане, и разница, конечно, была заметна до некоторой степени. Но и те, кто был в Афганистане, и те, кто служил в других местах, возвращались иными людьми. Я помню свой страх при общении с ними и полную потерю контакта. Один мой друг умер через год после возвращения. Все остальные стали инвалидами, некоторые — в физическом смысле, и все — в ментальном. У еще одного моего друга были обморожены руки после одного страшного случая, когда его не пускали в помещение и держали на морозе много часов. А он мечтал вернуться и стать токарем. Другой мой друг, одноклассник, после возвращения из Афганистана не мог говорить, у него пропал голос, из горла шел свист. А некоторых просто убили.

И вот это подкосило меня. Не настолько, конечно, чтобы утратить веру, чтобы разрушить тот остов, на котором стояла моя жизнь. Но я видел в происходящем страшную ошибку, недосмотр партии, какую-то систему укрытий и лжи. Я считал, что Брежнев, потом Андропов, просто не знают, что творится в армии. Я возлагал ответственность только на недобросовестных генералов. Я знал аналогии в истории, когда правитель не знал о преступлениях генералов.

Я же хорошо учился в МГУ, продолжая линию золотого медалиста, уверенно шел на красный диплом, был комсоргом. Я легко сдавал такие дисциплины, как история партии или научный атеизм, которые у многих вызывали проблемы. У меня никаких проблем не было, я видел логику, связь понятий. Это было как изучение иностранного языка, когда ты в какой-то момент понимаешь его внутреннее устройство.

На четвертом курсе у нас была педпрактика в школе, я провел несколько уроков и был поражен тем, как меня это захватило. Я никогда не хотел работать в школе, не ставил так вопрос, но первые же уроки меня захватили. Я предполагал, что буду ученым, но школа перевернула мою судьбу. После защиты диплома у меня не было сомнений, как дальше строить свою жизнь. В 86-м году я поступил в аспирантуру и пошел работать в школу с углубленным изучением немецкого языка — преподавателем истории в старших классах.

Я был достаточно строгим, принципиальным преподавателем, мне важно было выдержать дистанцию, потому что я был молод и с учениками у меня была совсем небольшая разница в возрасте. Мне надо было продемонстрировать и силу, и волю, и власть. Я, например, с ними был на «вы», к чему они были непривычны. Но я мог дать понять, что в случае хорошей учебы и дисциплинированного поведения они могут рассчитывать на мою симпатию.

Фото: AFP/East News
Фото: AFP/East News

В принципах обучения я опирался на то, что мне помогало в моей собственной учебе: увидеть логику и связь вещей. Поэтому все моменты новейшей истории мы проходили до какого-то момента очень легко.

Строго говоря, сложности у меня начались в 90-м году, когда одна из учениц отказалась вступать в комсомол. Тогда уже начались перестроечные веяния, и многие школы шли у них на поводу, предоставляя ученикам возможность выбора, вступать или не вступать в пионеры и в комсомольцы. Наша школа такого выбора не предоставляла. Но эта ученица, видимо, под влиянием каких-то рассказов о других прецедентах, сообщила своей классной руководительнице, учительнице литературы и русского языка, что она против ленинской идеологии и что вступать в комсомольскую организацию не хочет. Поскольку говорила она вежливо и внешне аргументированно, учительница решила продолжить этот диалог и привела ее ко мне. Это был, собственно, первый момент, когда я понял или, скорее, ощутил, что жизнь меняется кардинально и я ничего с этим не смогу поделать. Мы очень долго говорили с этой девушкой — я до сих пор помню, как ее зовут, — и я понимал, что все мои аргументы бессмысленны, все слова уходят в песок. Дело было даже не только в том, что ей грамотно промыли, как сейчас говорят, мозги и рассказали подробно, что Ленин был преступник. Дело в том, что эта информация легла, с одной стороны, в ее очень одаренную голову, а с другой стороны, на хорошо подготовленную общей ситуацией в стране почву. Она оперировала цитатами из книжки Венедикта Ерофеева «Моя маленькая лениниана», и на мои аргументы, что это гаерская книжка, лживая и играющая выдранными из контекста цитатами, она отвечала: но ведь это же было сказано, это же было написано, это же документы. Я говорил: вы не знаете, что может сделать монтаж с материалом, сходите в архивы, изучите их — тогда делайте выводы. Она сказала: вот это было написано — «ради бога, расстреляйте хоть кого-нибудь!»? Это было написано? Мне незачем идти в ваши архивы.

Я тогда понял, что бессилен что-то изменить. Я сказал: подумайте, вы молодая девушка, это важное решение, вы можете совершить большую ошибку. Подумайте до понедельника. Она ушла, но в этот же день, в четверг, отказалась вступать окончательно. Так до конца школы она и была вне институций.   

А я продолжал учить, а это становилось все сложнее. Отказывались поступать в пионеры уже совсем маленькие дети, это было просто за гранью — чистая родительская манипуляция. Через год директор нашей школы, великий педагог, умнейшая женщина, сказала: хорошо, давайте отменять тогда эту пионерскую организацию, если так. Это был шок: вся школа, все обучение ориентировано на определенную идеологию. У нас школа имени Вильгельма Пика — это пустой звук теперь? Но она сдалась и сказала: все, заканчиваем с этим. Школа в считаные дни стала голая: стенды убрали, бюсты вынесли, красный угол просто стал пустой. Я был поражен тем, что люди старше меня, впитавшие нечто, как мне казалось, с материнским молоком, так легко сдались, я пытался спорить. Один педсовет мне трудно будет забыть. Разговор начался с обсуждения конкретного случая: ученик 6-го класса, способный, но хулиган, дерзкий, с гонором, сказал учительнице биологии на какое-то ее резкое замечание по дисциплине: «Я не буду вас слушать, вы коммунистка». Был большой скандал, были вызваны родители, но выяснилось, что они уже решили перевести мальчика в другую школу, поэтому разговора по делу у педагогического состава с ними не вышло. Ну, мол, если он уходит, то пусть его уже в новой школе и воспитывают. Но педсовет тогда внезапно раскололся. Меня тогда поразило то, что на позициях защиты идеологии и ценностей стояли мы, молодые учителя: я, учительница биологии (выпускница этой же школы), учитель географии — он говорил о территориальной целостности, о том, что он на картах видит, что творится со страной, и не может спокойно на это смотреть. Мы пытались говорить голосом разума. Учителя старшего поколения просто не хотели нас слушать. Химик говорил: откуда в вас эта тяга к имперскости? Второй химик говорил: мы столько лет жили в болоте, дайте людям попробовать жить как во всем мире. Какой весь мир?! Я пытался аргументированно спорить и призывать хотя бы к элементарной человеческой благодарности, но напарывался на стену непонимания: кто мне что дал? Медицину бесплатную? А вы сами-то пользовались услугами этой медицины? В основном балагурил физкультурник, с которым я не был готов вести серьезный разговор.

Фото: REUTERS
Фото: REUTERS

Директор наш, мудрейшая женщина, в этот момент была уже очень усталая. Было прямо наглядно видно, как человека измучили перемены в стране, как она принимает их близко к сердцу. Она почти не участвовала в споре, только в какой-то момент сказала: «Вы можете сколько угодно строить баррикады в учительской и вести ваши баталии, это ваше дело. Но одно есть наше общее дело: нам надо понять, как мы учим детей в сложившейся обстановке. Дети — это наше самое больное место. Что мы им будем говорить? Естественники могут не беспокоиться, если за пределами уроков их ничего не волнует. Физика, слава богу, одна во все времена. Но историки, — тут она к нам повернулась, — вы что будете говорить детям на уроках?»

Я тогда встал и сказал, что не понимаю вообще предмета нашего разговора. Что история знает множество примеров потрясений и раскола стран, но у меня не укладывается в голове, как может быть такое, что убеждения, с которыми мы выросли, за месяц рассеиваются как дым. Что вообще-то мне странно отсутствие рефлексии у деятельных и мыслящих людей: как можно не видеть стереотипичности своего поведения? Как можно не замечать просто элементарного своего предательства — непонятно во имя чего? Во имя каких золотых гор? Я умолчал о том, что, помимо предательства, это еще и глупость, самая простая человеческая глупость. Я сказал, что как учил, так и буду учить и не понимаю, что тут еще обсуждать.

Когда мы уже расходились, физкультурник, с которым у нас за это время явственно ухудшились отношения, со злобой сказал мне: «В армии ты не был, сразу видно». Это был удар в солнечное сплетение. Я шел домой с горящим лицом, искал аргументы и не находил.

Острота момента была такая, что я второму в школе историку отдал все уроки по XX веку, главное — по истории революции. Мне важно было разобраться в происходящем самому и потом принять какое-то решение. Я увидел четкую связь вещей: я видел строй, который работает на счастье человека, но на счастье гражданского человека, не военного. А военный человек — с самого начала советской истории и до перестройки — оказывался жертвой. Это была страшная ошибка, но ошибка системная, на всех уровнях и во все времена: от рядовых до генералов, от гражданской войны до Афганистана. И мне сложно было отстаивать свою позицию, зная про эту ошибку, в ней я видел брешь и источник всех нынешних проблем.

Я не мог поверить ни в Ельцина, ни в кого из реформаторов, хотя все мое окружение уже уверенно встало на их сторону: мои однокурсники, мои друзья — мою семью спасала только глубокая аполитичность моей жены. Август 91-го года, первые дни путча не дали мне никакой надежды: в псевдокоммунистах я не видел никакой силы, не верил в их победы и исход предвидел заранее, не знал только, какой ценой и кровью он дастся — по историческим меркам все оказалось неплохо.

Но я не мог смириться с происходящим, не мог поверить. Я продолжал работать в школе, но мне это нелегко давалось: недели не проходило без того, чтобы мои идеологические убеждения не становились предметом споров — если не в учительской, что я переносил легче, так на уроках, причем с учениками разных возрастов. Я видел тут опять же много родительской манипуляции, когда ко мне приходили ученики 7-го класса и пытались пересказать услышанное у себя на кухне. А порой приходили и сами родители, пытаясь корректировать мою подачу того или иного исторического материала.

Я знаю, в какой момент мне стало легче — в день введения войск в Чечню. Это страшно звучит, но в этот момент я понял, что системную ошибку реформаторы будут воспроизводить и что, вероятно, она есть родовая черта российской власти. Во всем остальном в плане идеологии мне все было ясно.

Текст: Анна Немзер

Монолог 4. «В начале декабря 91-го года я с легкостью предсказала итоги Беловежского соглашения»

Наталья была геологом, ее муж — слесарем, а потом она и в себе, и в нем обнаружила паранормальные особенности. Они не стали часто практикующими экстрасенсами — приберегали, как она вспоминает, свои навыки для особых случаев

104710просмотров

Фото: ТАСС
Фото: ТАСС

Я 44-го года рождения. Мать моя меня родила прямо на фронте. Это сказалось на всей моей судьбе. Мать моя была женщина боевая, типаж Марии Поповой. Как ее не арестовали после войны, я ума не приложу. Было за что, я уверена. Однако проскочила. Я при ней была как сорная трава, куда она, туда и я тянусь. А она по стране поездила за разными мужьями и увлеченьями.

К 60-му году мы в Москву обратно перебрались и плотно в ней осели, потому что моим новым и, как оказалось, последним отчимом стал один писатель советский, имя, к сожалению, не могу назвать. Он в Магнитогорске был проездом, познавая жизнь, увидел там мою мать, а она красавица. Он влюбился и увез нас оттуда.

Я девочка была книжная, но поступить в тот год не смогла. А так прекрасно училась во всех школах. Через год только пошла на геолога учиться. Потом, как положено, встретила Геннадия, не самая романтическая была встреча, признаемся. Он к нам в квартиру пришел чинить водопровод, потому что он слесарь. Тогда еще совсем юный, я молодая. В 65-м мы поженились, в 66-м родился Игорь, жили мы все в квартире моего отчима, благо метраж огромный и отношения у всех сносные.

Я работала геологом, по специальности. У меня очень романтическое было к работе отношение, что важно для понимания моей истории в целом. Еще в студенческие годы я услышала от одного из наших лекторов фразу «Настоящее — ключ к прошлому». Она меня пронзила, я ее запомнила, видите, на всю жизнь. Я просто тогда, в институте, еще не знала, что она относится не только к профессии, но и ко всей жизни.

Я работала по своей специальности, а Геннадий — по своей. У него высшего образования не было, и моя мать иной раз подпускала какую-то шпильку по этому поводу. Но он сам был без амбиций, а мне, к счастью, доставало природного чутья, чтобы его не тормошить и не гнать в университеты. И мы сдавали его комнату, из которой он к нам переехал. Денег хватало.

Первый эпизод, который я вижу в цепи (то есть я много вижу, но первый такой важный звонок), — это 82-й год, Игорю 16 лет, он закончил школу и, вероятно, через два года он должен идти в армию. Это был такой стандартный путь, мы с ним обсуждали, что он сходит в армию, а потом будет поступать, вероятно, на химический факультет. Но чем ближе к этому сроку, тем я становлюсь беспокойнее, теряю сон и покой и, в общем, вижу по ночам страшные видения. Геннадий — человек спокойный и флегматичный, не понимает моих терзаний. Он сам, конечно, отслужил в свое время в армии. Мать и отчим меня поддерживают — советуют каким-то образом обеспечить медицинское решение этой проблемы. Сам Игорь категорически против. Главное, что я никак не могу рационально объяснить свою тревогу, я только понимаю, что пустить его в армию не могу, не должна. Я начинаю ходить по врачам, преодолеваю огромное сопротивление Игоря, но безрезультатно: он здоров, никаких причин не идти в армию нет. Я совершенно в отчаянии, даже не припомню таких состояний в своей жизни: я почти не могу спать, а когда засыпаю, я вижу какие-то пески и пустыни, среди которых взрываются машины, и там Игорь. Я становлюсь совершенно невменяема, Геннадий каждую ночь отпаивает меня валерьяной с пустырником.

В 83-м году у Игоря, никогда не бывшего аллергиком (и в семье у нас никто никогда аллергиями не страдал), открывается астма — такой степени, что ни о какой армии речь не идет. Игорь страшно взбешен, моя мать говорит: это ты ему накликала (скорее с одобрением говорит, чем в осуждение). Но факт свершен: на руках у нас медицинское заверение, что сын непригоден для военной службы.

В 84-м году отправляются служить его ровесники, несколько юношей с нашего двора, двое его одноклассников. Их всех отправляют в Афганистан. Через две недели после отправки их транспорт взрывается в Пешаваре по нелепой случайности. Игорь в этот момент уже студент МГУ.

Это первый момент.  

Значит, если вы меня спросите, что я почувствовала, когда увидела по телевидению Кашпировского или Чумака, я вам честно скажу, что не почувствовала ничего. Скорее уж когда я сталкивалась с упоминанием Евгении Ювашевны Давиташвили — если вы помните, кто это — скорее уж тогда у меня закрадывались какие-то подозрения. Нет, я далеко не сразу поняла, а поняв, далеко не сразу решилась назвать вещи своими именами.

Что я знала? Я знала, что сила моего предчувствия такова, что ей нужно верить. Это проявлялось в мелочах: ну и эпизод с неуходом моего сына в армию я вам пересказала. В нем, если вы заметите, сразу две паранормальные вещи заложены. Во-первых, предчувствие. Во-вторых, работа с реальностью. Но это была единичная и очень нелегкая для меня энергетическая потеря. Я долго была почти больна после этого случая. Кроме того, тогда это все было еще без осознания, что всегда очень затратно и болезненно. Когда ты знаешь, ты учишься распределяться.

Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости

Следующий какой был момент? Мой отчим, человек уже очень пожилой, пришел из издательства, где он публиковался, с сердечным приступом: впервые за долгие годы сотрудничества главный редактор выступил с прямой цензурой. Он запретил антиутопический эпизод, где от Союза отделяются все: Казахстан, Узбекистан, Таджикистан, все вообще, а Ленинград присоединяют к Финляндии. «Поймите, мы не можем так рисковать!» Отчим кричит в ответ: «Чего ты боишься? Сейчас-то ты чего уже боишься? Ты не видишь, что кругом делается? Ты вообще ничего не чувствуешь!» А тот ему: «У меня должность такая — вовремя побояться, чтобы вас и дальше печатали!» Отчим пришел и лег на диван. Это был август 91-го года, самое начало. Я сказала: «Не волнуйтесь! Скоро вам можно будет печатать что угодно. Переждите два месяца, поезжайте на дачу». Родители уехали на дачу, а мы остались. Тогда я уже чуть лучше понимаю происходящее, но все-таки ничего впрямую не проговариваю. В дни путча я не пускаю Игоря ехать к Белому дому. Мы страшно ссоримся, но все-таки он помнит историю с армией и, пусть и ворча, прислушивается ко мне. Когда там убивают трех мужчин, я даже ничего ему не говорю, он сам все понимает. После трех дней путча мы с Геннадием проходим мимо Белого дома, я говорю: «История не закончена». У меня кружится голова, и я ощущаю вибрацию в воздухе. «Здесь еще что-то будет, на этом месте, очень страшное».

В начале декабря 91-го года я уже с легкостью предсказываю итоги Беловежского соглашения, но главное, что я не только чую свою экстрасенсорную силу — тут гораздо более глобальный сдвиг: я осознаю экстрасенсорную силу Геннадия. Он человек робкий и совершенно не видящий своих внутренних ресурсов. Тут, конечно, отсутствие образования сказывается, но это палка о двух концах: его же чистота и незатронутость усиливают его способности во много раз. И если я экстрасенс вполне качественный и добротный, сказала бы — профессиональный, то он — медиум уже высочайшего уровня.

Как я это понимаю? Ну на уровне мелких предметов, работы металлов, я не буду вам пересказывать. Но вот вам более конкретно: когда Чубайс произнес свою знаменитую фразу про две «Волги» за ваучер, Геннадий… прямо тень по его лицу прошла. Я говорю: «Что такое?» А он, сморщившись, как будто от боли, отвечает: «Ему дорого будут стоить его слова. Ему вообще очень нелегко придется, настрадается мужик». Я спрашиваю: «А мы-то ваучер свой будем вкладывать?» — тут надо сказать, что Геннадий, что родители мои, люди без всяких особенностей, подняли меня на смех. И оказались правы, как мы видим.

Что важно про нас понимать. И почему мы не сделали из наших экстрасенсорных способностей бизнес. Во-первых, и это крайне важно, мы всегда были больше ориентированы на прошлое. Предсказание будущего как таковое никогда нас не интересовало. Как любая инструменталистика, оно ценности само по себе не имело. Я всегда вспоминала ту фразу, которую услышала на лекции: «Настоящее — ключ к прошлому». И когда Геннадий стал работать с подсознанием нашего сына Игоря и снимать блоки, он столько там обнаружил связи с моим отцом, которого я никогда не знала. Мы выяснили, что он, как и мой отчим, был очень знаменитым фронтовым писателем (имен не буду называть, я дала уже намек на это). Мы выяснили, что моя любовь к земле унаследована от моего деда, крупного землевладельца и агронома. Так, через Игоря, я смогла прочитать сигналы, которые посылала мне земля.

Во-вторых, в эти годы экстрасенсорное дело расцвело пышным цветом и, по большей части, никому не на пользу. Практически все персонажи, появлявшиеся на экранах телевизоров, были шарлатанами, дискредитирующими само понятие экстрасенсорики. Нам очень не хотелось вливаться в эту струю. Кроме того, я со своей выносливостью, но средними экстрасенсорными данными, и Геннадий, с его мощным зарядом, но хрупкостью личности, — мы оба не могли ставить себе крупных задач помогать всем. Поэтому мы оба не ушли с работы, я ездила в экспедиции, где всегда подзаряжалась (в том разница между мной и Геннадием: он никогда не испытывал нужды в подзарядке, только в отдыхе, то есть он не черпал энергию, ему хватало своей), и редко, что называется, брали заказы. А когда брали, то обычно не соглашались на тупые предсказательские истории. Нас интересовало прослеживание связей между прошлым и настоящим. И подлинных ценителей такой помощи всегда было немного, но они понимали, в чем смысл нашей помощи. Идея простая, и сейчас, видя, как люди увлекаются семейными расстановками Берта Хеллингера, я улыбаюсь: идея-то все та же самая, только мы предлагали эксклюзивную практику, основанную на наших паранормальных способностях. Понятно, что такие вещи на поток не ставятся, поэтому Хеллингер разработал свою технологию, без задействования экстрасенсорных механизмов. Но суть та же: «Настоящее — ключ к прошлому».

Из случаев, когда мы помогали иным образом, прямым, лобовым предсказанием, я могу вспомнить только один. Вернее, вспомнить могу несколько, но не хотелось бы. Но это вам будет интересно.

В апреле 96-го года нам позвонили и сказали, что о консультации просит один очень высокопоставленный чиновник. Ну просто крайне. Мы вообще-то, как я говорю, не практиковали, клиентов не брали — так, сарафанное радио, изредка. Тут, говорят, через знакомых знакомых, очень просит, большие деньги. Я с налету решила отказать: не любила такие истории. Но Геннадий вдруг сказал: «Давай встретимся». Я удивилась, но привыкла ему доверять такие решения. Я боялась, он захочет, чтобы мы в Кремль поехали, а там — как объяснить — никакого толкового разговора бы не получилось. Но он, к счастью, сам все понял, приехал к нам. Родители мои были поражены: он такой знаменитый человек, они его по телевизору видели. Пожилой такой, солидный. Приехал с охраной, они на лестничной клетке остались, зайти — нет, категорически, отчим мой им выносил чашки с чаем. Этот сидит, стесняется. Видно, что ему прямо нелегко. Геннадий в таких случаях тоже тушуется. Ну я, значит, его стараюсь как-то разговорить… мол, времена непростые… но мы вас очень поддерживаем… Тут он взбодрился и изложил, чего пришел. Короче, дело у него было деликатное. Занимал он ответственный пост при Ельцине. На носу выборы. Ельцин, сами видите, говорит, плох. Шансов на победу мало. А я, говорит, бросать его не хочу, но вы меня тоже поймите: я с Зюгановым на ножах, особой дружбы у нас с ним не выйдет. И мне бы сейчас как-то понять про исход этих выборов. Я никого предавать не хочу, но о себе мне тоже надо подумать, вы поймите. Если б, говорит, вы могли хотя бы намеком… Я уж не знаю, куда кидаться, Ельцин так плохо себя чувствует.

Фото: AFP/East News
Фото: AFP/East News

Ну мы помолчали. Я, сказать по правде, возмутилась: уж очень он откровенно говорил. Мы-то сами были аполитичны, но Зюганову все-таки не симпатизировали. И чисто по-человечески мне казалось, что он довольно цинично рассуждает. Но Геннадий, как всегда, оказался тоньше настроен. «Знаете, говорит, вы ставите непростую задачу, которая многим осложнена. Я сочувствую вам, но понимаю, что я здесь лицо заинтересованное: я вижу, что вы много делаете для страны, и это делает меня предвзятым. Я, выступая в интересах своей страны, хочу вам сказать, чтобы вы продолжали свое дело. Я вообще в вас столько вижу силы, что, может, от себя бы вообще вам предложил баллотироваться». Тот прямо засиял. «Для того, чтобы я дал вам ответ на ваш вопрос без этих привнесенных обстоятельств, мне потребуется время. Мне нужно будет полностью отстраниться от собственных эмоций по этому вопросу. Если вы готовы ждать, давайте встретимся позже, через месяц. Сейчас мы с вас денег не возьмем, и вообще я понимаю, что ждать вам рискованно — слишком близко к выборам выходит. Но иначе никак». Тот скис явным образом, а куда деваться-то? Я в такие моменты прямо чувствовала, насколько Геннадий сильнее меня. Я ничего не ощущала и никакого ответа ему бы дать не смогла. У меня как-то все это было скорее про мое семейство. А Геннадий — гораздо шире.

Ну и что вы думаете, сговариваемся встретиться через месяц. Что ему остается-то? Геннадий берет отпуск и уезжает на дачу, просит его не тревожить и не навещать, но если уж навещаем, то не привозить газет, не рассказывать новостей. Надо выдержать информационную блокаду. Я немного переживаю, как он там, раз в неделю завожу ему еду, но стараюсь никаких пространных разговоров не вести.  

Через месяц, представьте, приезжает Геннадий. И снова этот чиновник является к нам, снова эти на лестничной клетке с чаем. Но тут уж Геннадий мне говорит: ты извини, это слишком энергетически насыщенный разговор, мы с ним должны быть вдвоем. Я, конечно, это понимала. Они поговорили, тот вышел просветленный, очень благодарил. Я ни о чем не спрашивала. Я спросила только в 99-м году. Геннадий сказал: «Я сказал ему поддерживать Ельцина во всем, я сказал, что Ельцин победит и что он сам будет при нем исполнять важные для государства функции. Я тогда мог это сказать совершенно свободно от всех моих убеждений».

Но надо сказать, что это решение потребовало у Геннадия таких энергетических затрат, что он после этого довольно долго был слаб. Вроде бы провел месяц на даче, а тут нужна новая реабилитация. Поэтому мы с ним вместе решили, что этот опыт последний. Ни работы на предсказательство, ни заказов такого рода, такой степени ответственности, мы больше не берем. Он как работал слесарем, так и продолжал работать. Комната его нам плоды принесла: там коммуналку купил какой-то магнат, и нам за эту комнату досталась маленькая квартирка в Одинцовском районе. Изредка заказы брали, но уже очень выборочно. То есть денег хватало, тут важно было себя сохранить. А Игорь наш, перепробовав много профессий, стал в итоге сценаристом. Что для меня совершенно неудивительно. Никакие наши способности ему не передались. Сработали гены через поколение.

Текст: Анна Немзер

Монолог 5. «В ноябре 91-го года настало спасение вдруг, освободили по амнистии»

Константин сбежал из армии и был осужден на два года тюрьмы, за это время от него отреклись родители, случился путч, Ленинград переименовали в Санкт-Петербург и был принят закон об амнистии военнослужащих, уклонившихся от военной службы

82616просмотров

Фото: AFP/East News
Фото: AFP/East News

Я с 71-го года. В 1991 году я вышел из тюрьмы, отсидел год из двух, за самоволку. В 89-м году пошел в армию, сначала рад был. Мотылялся все равно без толку, мозгов не имел никогда. Школу кое-как, техникум потом хотел, выперли скоро. Мотался, таскался. Никаких мыслей не имел. Родители пили, не сказать сильно, но пили, да. Бабушка была, но она с ними не очень. В детстве помню что-то, она приходила, потом нет. Наверное, что-то она с родителями не так... что хватит бухать при ребенке... не знаю. Я когда стал постарше, иногда к ней заезжал, но редко. Родительский дом, начало начал, ты в жизни моей надежный причал. Мать не помню где работала, отец автослесарем, меня в мастерскую думал взять, но я тупой до этого дела был очень. Он раз меня привел, день я там протаскался — это подай, это закрути, тут клемма, тут еще... Я ни хера этого не понимал, отец сказал: я тебя видеть тут не могу, просто убью. Меня взял напарник его, в свою смену, я ему стал помогать. Но тоже так, знаешь, через пято на десято. Какое-то копье в дом приносил, на том спасибо. В армию не хотел. А че делать? Думал косить, пацаны сказали — иди в военкомат, конверт бери и такой-то бабе в таком-то кабинете прямо говори: давайте договоримся. Я такой пошел. Давайте договоримся. Она мне ласково так говорит: «Ты, мудак, бога благодари, что Афган закончился. А так бы ты у меня по закону военного времени сел по статье об уголовной ответственности за военные преступления. Пошел на хрен отсюда, послужишь как миленький». Ну и до свидания. Я слова запомнил, накаркала мне. Я их потом вспоминал много раз.

Тут да, Афган в феврале все, а у меня осенний призыв. Отправили в Самарканд. Когда еще проводы гуляли, я, помню, так это, знаешь, бодрился, хорохорился. Мол, а че? Послужу. Курага там, сухофрукты, отогреюсь хоть. Придурок, короче. Отправили. Вообще, везуха та еще, сосед в те же годы в Дрездене на танках прослужил. А мне Самарканд, автозавод. Как нарочно. Я в Ленинграде-то был хреновый автослесарь, тут опять, запах этот, масло. Но это бы ладно. Начальник автослужбы у нас был, Резников. Он раньше из Афгана нелегально перегонял технику, и там подорвался, его контузило. Чумной был мужик. Он, видать, и до контузии был ***, но тут уж его совсем... Глаза разные, орать начинал — один глаз кровью заливается, а второй белый и не двигается. Но он не только орать. У него любимая мулька была: он воды лишал за провинности, за нарушение дисциплины, за одно-другое. Не знаю уж, как его там начальство терпело, а может, не проверял никто. Никому ж дела нет. Зимой еще туда-сюда, как к лету дело подошло, я чувствую: загнусь тут. И тут мне напарник мой говорит: «Костя, надо тикать». Он одессит, я слово не знал, переспросил. «Валить надо». Особо плана у нас не было, пригнали новый транспорт, мы в кабину грузовика залезли, под брезент. Примерно знали, что он в Навои идет, Костян (он тоже Константин, мы тезки) сказал: в Каттакургане выскочим, там до Ташкента доедем. Не соображали ничего, денег у нас было в обрез, какое там до Ташкента. Но полезли. В Каттакургане транспорт остановили на заправку. Костян говорит: «Ну давай!» Мы вылезли и прямо замполиту в объятия. Он в кабине ехал, оказывается, какие-то у него дела там были. Мы-то не знали. Увидел нас, охренел, конечно. Дальше весело: у Костяна это второй случай, он рецидивист, ему плохо. А я-то по идее нет, у меня так, нарушение режима, семь суток одиночки. Но мне так неохота было обратно, и я как-то это... за Костяна... потом еще подумал: все лучше, чем к этому колдырю контуженому обратно… короче, идиот... я так на всякий случай замполиту смазал по роже. Очень кисленько так. Но этого было достаточно, чтобы нас обоих посадить. Мы-то думали, ну, на полгода. Но сели оба на два. Судьиха сказала: «Отсидите столько, сколько должны были служить. Подумаете, где вам лучше». Тогда я ту бабу из военкомата и вспомнил. «Закон об уголовной ответственности за военные преступления».

Фото: ТАСС
Фото: ТАСС

Ну что про тюрьму сказать. Не тюрьма, учреждение УЯ-64/СИ-7, говорили, что там «Джентльменов удачи» снимали. Но врали, может, не там. Сначала нормально. Жратва как в армии. Делать ни хера не надо. Чифирь я заваривал, но чисто чтоб не спать, там спать днем — нарушение. Родителям написал, они не ответили. Потом вдруг письмо от бабушки. Очень такое спокойное. Мол, дорогой Костя, пиши, пожалуйста, как у тебя дела, что тебе прислать, приеду тебя навестить. Ну я обалдел, ответил, что все есть, не надо волноваться. Куда она поедет, ей 70. Потом вдруг приехала, вызывают — стоит моя бабушка в сарафане, жара. «Я, говорит, тебе хворост привезла. Тут сладкого всегда не хватает, я знаю». Я как-то даже не понял тогда. Мы хорошо поговорили, она уехала, писала регулярно. Я отвечал. Ну то есть нормально.

Потом хуже, хуже. Я, короче, не буду в подробностях, били, издевались. Сами себе можете представить, что в тюрьме бывает, кино, небось, смотрели. Вот и я потом смотрел. А тогда виском бился — сотряс заработал, не больше, вешаться пробовал на простыне — она от ветхости порвалась. В санчасть отправили, там масло на завтрак давали. Врач мне говорит: ты не псих, что ты творишь с собой, прекращай давай.

Бабушка мне письма пишет: Костя, как дела? Почему не отвечаешь? Я потом узнал, что она дозванивалась и узнавала, жив я или нет. Ну, ей сказали, жив.

А в ноябре 91-го года настало спасение вдруг. Освободили по амнистии — по этому закону, по статьям 9 и 10. Я ж вообще не знал, что делается. Бабушка мне даже что-то писала, но я не читал, не мог. А тут в середине ноября — давай, говорят, с вещами на выход. И Костяна туда же. Меня как обухом по башке: в один момент все закончилось. Все!

Денег нету. Позвонил бабушке, Костян родителям в Одессу. Ждали перевода, спали на вокзале, от ментов носились. Потом пришли деньги на билет — от бабушки, ему не пришли. То ли не дошли, то ли не знаю что. Но нам хватало на два билета. Я сел и поехал в Ленинград, Костян вдруг тоже говорит: «В Ленинград поеду». То есть как в Ленинград, тоже была история. Говорим: два плацкартных до Ленинграда. Билетерша нам: «Нет такого города». Чего? «Переименовали, имейте в виду!» Явились к бабушке, она в однокомнатной на Приморской. Она ни о чем нас не спрашивала, только сказала: «Надо будет раскладушку купить». Купили раскладушку, стали так жить: бабушка на кухне на раскладушке, мы в комнате. Костян сразу куда-то побежал грузчиком, стал деньги приносить, какой-то ремонт сразу затеял, все сломанное починил. Я месяц где-то лежал. Родители не проявились, ни мои, ни Костяновы. Потом бабушка меня к врачу стала гнать. Я упирался, она мне сказала: «Ты думаешь, ты один намучился? Я в Равенсбрюке была два года». А я говорю: «Что это?» Она мне рассказала. Я ничего не знал, она смеется: «До чего ты серый». Я выслушал все это и говорю: «Я повешусь». Она мне отвечает: «Ладно, уже вешался, болтаешь много». Я говорю: «Ты видишь, какой я?» Она мне: «Ну вижу, ну и что. Я таких, как ты, много навидалась. Все закончилось, закончилось, Костя, все! Иди сходи к врачу и давай жить нормально». И еще из этого времени: когда Беловежская пуща вся эта началась, мне-то по фигу, но вдруг Костян стал беситься: «Что они творят, преступники, кто им волю дал страну разваливать?» И тут бабушка первый раз на него прикрикнула: «Костя, ты много добра от этой страны поимел? Ты все про нее знаешь?» Он что-то там в ответ просопел. Она спрашивает: «Ты знаешь, что такое геополитика? Помолчи, пожалуйста».

И понимаешь, зажили нормально. То есть трудно, конечно, было, но это уж как всем. Костян крутился-вертелся, грузчиком, туда-сюда. Я грузчиком не мог, в автомастерскую не смог, запах масла, нутро не принимало. Пошел санитаром в больничку, в медсанчасть на Васильевском. Меня как-то успокаивало. Книжки стал читать ночными дежурствами, но без привычки сложно, засыпал. Ну и бабушка нас как-то подтягивала. Она все говорила: «Вам бы пойти поучиться, ребята». Но куда нам учиться. Она один раз только заплакала на моей памяти, даже не заплакала, а так всхлипнула, говорит: «Одно себе простить не могу, что я тебя не отобрала». Это мы мой день рождения праздновали, году в 94-м. Отобрала, то есть, у родителей, она имела в виду. Но как отберешь? И что теперь уж?

Фото: REUTERS
Фото: REUTERS

В 94-м в том же, где-то весной, прибегает Костян, такой весь на нервах, говорит: «Кость, че сидим, надо что-то делать». Он в этот момент в каком-то клубе охранником работал, а трудовую ему завели в Мариинке — бабушка пристроила по знакомству, анекдот был. Ну он там тоже рабочим сцены сутки через трое. «Так вот, — говорит, — по охранному делу я много не наскребу, но там надо порешать кое-чего, у ребят из клуба проблемы, им надо подъехать к конкурентам. Но из охраны меня одного там мало, надо еще для массовости. И это совсем другие деньги!» Я говорю: «Ты меня видел, идиот? Я вешу 57 килограмм и тяжести не могу поднимать». Он говорит: «Костик, все для виду, клянусь. Съездим, постоишь в костюме, ребята побалакают. Но зато какие деньги!» Ну давай. Костюм дали, галстук, ботинки даже. Поехали куда-то на Лиговку, вошли, эти стали перетирать, мы стоим сзади. А там духота, и меня, пока они перетирали, стало прямо смаривать, я прошлую ночь дежурил, не выспался. Я к стеночке прислонился и глаза прикрыл. И когда там мочилово началось, я вообще не успел сгруппироваться. А их больше. Ну я махаться-то был приучен с детства, но тут правда — и хлипкий стал, и врасплох взяли. Пару ударов пропустил, свалился куда-то за портьеру, там подышал, встал — и такое бешенство меня накрыло. Дальше плохо помню, Костян там кому-то нос сломал, это точно. А я как-то, видать, из-под этой портьеры вылез и как пошел… Не помню, пятно какое-то перед глазами… Кто были эти ребята, за что я их мочил — кто ответит? Я помню только потом, что Костян меня под мышки подхватил и сволакивает с какого-то мужика, которого я добиваю уже.... И кругом валяются, валяются, все в крови и заблеванное. Костян орет: «Хватит!» Выволок — и в соседнюю дверь, там ночной обменник. Я говорю: «Ты че делаешь, поедем домой». Он говорит: «Молчи, придурок, псих!» Охранник в обменнике говорит: «Валите отсюда!» Костян говорит: «Уважаемый, простите нас, пожалуйста! Видите, ему плохо, дайте нам отсидеться». Тот все понял, увидел, что мы без стволов, денег не требуем, отстал. Менты приехали, до утра мы в этом обменнике просидели, боялись высунуться. Утром пришли домой, оба в чужой кровище, я хриплю, потому что у меня ребро сломано, как потом выяснилось, а Костян без зуба. И вот тут бабушка на него второй раз закричала. «Мне, — говорит, — все равно, чем вы там занимаетесь, живите как хотите, я ни слова вам не сказала! Но если ты его еще раз за собой на эти вот дела потащишь, я тебя из квартиры выгоню, и трудовую твою выкинут, и в Питере ты жить не будешь! Сам твори с собой чего хочешь, ты мне никто, а Костю не трогай! Он не для того через свои муки прошел, чтобы опять…» Костян сник и говорит, шепелявенько так: «Екатерина Матвеевна, почему вы такие обидные вещи говорите, что я вам никто?» Она говорит: «Я про тебя ничего не знаю. Костя с тобой доволен — и я довольна. Но вот этого я не потерплю больше, ты понял?» Он сказал: «Я вам клянусь, что это больше не повторится».

Больше такого и не было. Костян пару раз ездил в Одессу, восстановил отношения с родней. А в 98-м году у него там померла одинокая тетка, оставила ему квартиру. Тут кризис, а у нас квартира на руках. Мы туда-сюда, продали ее, купили на Васильевском, чтобы от бабушки недалеко. Помню, что деньги везли в полиэтиленовом пакете. Так и сели в поезд с тремя пакетами, в одной курица, в другом помидоры и баклажаны, в третьем — деньги за квартиру. И всю дорогу дежурили, не спали по очереди, чтобы их не сперли. Костян, конечно, ворчал, что мы в Питере квартиру покупаем, в Одессе и теплее, и еда вкуснее, и жизнь веселее. Но работы там никакой не было, а тут он все-таки крутился, какие-то дела делал и открыл потом свой автосервис с напарником пополам. Это мне как бич прямо, эти автосервисы. Но он меня ни к каким делам не подпускал после того разговора с бабушкой.

Текст: Анна Немзер

Монолог 6. «Крестить меня бабушка, может, и рада бы была, но негде: ни церкви, ни общины, ничегошеньки»

Ольга родилась в Комсомольске-на-Амуре, в 90-е она влюбилась, но в город, закрытый для иностранцев, ее возлюбленный приехать не мог. Она решила креститься, но обнаружила, что в городе, выстроенном зэками, это почти невозможно

77474просмотра

Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости

Мне не хочется свое имя называть, можно не буду? Можно другое, да? Я 65-го года рождения.

Я родилась в Комсомольске-на-Амуре. Мама моя — дочка «хетагуровки», знаете такое? Это бабушка моя «хетагуровка», в 37-м, что ли, году или 38-м по призыву поехала поднимать Дальний Восток, а жила она до того в Москве. Комсомолочка, поехала в Комсомольск-на-Амуре, 22 года ей было, дворянские корни отринуты, с матерью разрыв, крест сняла и растоптала, такая легенда в семье. Ехала ни к кому, за идею. «Преданные дочери своей страны». Ее быстро пристроили к какому-то — год с ним пожила, он ее бил, потом умер, потом она маму мою родила. Он еще на ней жениться-то не успел, и хлебнула она по полной. Это оно из Москвы хорошо звучало — «хетагуровки», а тут это знаете что значило? То самое, что про женщин говорят.

Мама моя 39-го года, бабушка ее поднимала-поднимала, сама на строительстве работала, надорвалась, я можно не буду с деталями? Но поверьте, ужас там был на строительстве. Это уж мне мама потом рассказывала, я бабушку застала уже совсем больной. Она меня крестила потихоньку — не в смысле я была крещена, нет, конечно, а просто она крестное знамение творила, когда мама не видела. Крестить меня бабушка, может, и рада бы была, но негде ж. Ни церкви, ни общины, ничегошеньки, город Юности.

Мама моя тоже мать-одиночка. Жили мы уже не в Комсомольске, а в поселке… можно я название не буду говорить? Маленький он такой. Мама там в школе преподавала, потом стала директором. Ну а я родилась в 65-м, школу закончила мамину, потом поступила в пед в Комсомольске, отучилась, вернулась, пошла работать в мамину школу, литературу преподавать. А в 91-м году летом вдруг дарит мне мама поездку в Москву. На месяц. Я помню, я еще так удивилась: с чего вдруг? У нас там родственники оставались, связь была почти потеряна, но тут мама написала письмо своей двоюродной сестре, та ответила.

Ну и Москва в 91-м году… Я даже не знаю, что вам рассказать, что вспомнить. Помню, что я как пьяная была. ВДНХ понравилось. Что еще. С теткой я познакомилась со своей, с ее мужем и дочерью, они как раз на ВДНХ жили. А дочь, моя троюродная сестра, Ира, как раз меня помладше, ну где-то ей в этот момент 21-22. А мне 26. И она очень компанейская, мы сдружились. И вот когда я уже в Москве дней десять побыла, все посмотрела, Кремль, Третьяковку, она мне вдруг говорит: «Слушай, ты не хочешь с нами поехать в Калининград на недельку?» С нами — это с ее институтской компанией. В общем, согласилась я. И мы поехали. И я там встретила свою огромную любовь. Как бы мне вам это рассказать.

Я и в Москве все была немного как пьяная, тут совсем крыша поехала… мороженое помню, больше ничего не помню. Жили в кемпинге. И вот там — не на первый день, на второй, что ли, сидим мы на пляже, приходит молодой человек. И с одним мальчиком из нашей, так сказать, компании обнимается, с Иркиным однокурсником Женей. Высокий и какой-то совсем другой, ни на кого не похожий. Женя объясняет: это его друг Ник, он из Финляндии, они на студенческом слете познакомились. В Ленинграде, что ли? Не помню. Так по-русски говорит прекрасно, чуточку акцент. Чуть рыжеватые волосы. И такой юный-юненький. Тоже меня младше. А неприятно, когда ты в компании всех постарше.

Еще два дня все вместе, купание, гуляние, вечером песни под гитару. Он моложе меня, но опытнее. А у меня опыта почти никакого и нету. Я не буду детали совсем рассказывать, хорошо?

В общем, проторчала я в Прибалтике две недели с лишним. А там уж у меня билет из Москвы домой обратно. И вот тут-то, когда я впервые за месяц вспомнила про свой город Юности, вот тут-то мне плохо-то и стало, потому что я вспомнила, что он с 59-го года закрытый для иностранцев. Не могу сказать, что я верила, что он возьмет и приедет — конечно, нет. Но меня как ударило, когда я это вспомнила! Почему? А вот не знаю. Я не буду вспоминать, как мы прощались, ладно?

Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости

Вернулась в Москву в последний день, на пару часов заехала к тетке с дядей, а там уж и уезжать надо. Они мне говорят: ничего себе ты задержалась. Я реву в три ручья. Они решили, наверное, что я совсем ненормальная. Ирочка за меня так переживала, ругала себя, что позвала меня. Я вернулась домой.

Август 91-го я не помню. Путч был, что-то потом до нас доходило, а мне все как через стенку. Я бы рада рассказать, но совсем не помню, я как в помрачении была. В сентябре надо на работу выходить, а я плачу. Урок проведу и плачу. Один раз на уроке заплакала, ученики за водой бегали. Ну что ты будешь делать. И вот тогда я стала много вспоминать бабушку и читать Евангелие. Даже не Евангелие — от бабушки остался… даже не знаю, как сказать — кусок книжки, без обложки, и кусок оторван. Как оно к ней попало? Почему она его сохранила, если она крест топтала? Почему кусок только? Не знаю. Дед мой так называемый, что ли, его отодрал или еще как-то. Но я помню, на каком месте у меня всегда открывалось: «и видев смоковницу издалеча, имущу лист­вiе, прiиде, аще убо что обрящетъ на ней: и при­­шед к ней, ничесоже обрете, токмо ли­ст­вiе: не у бо бе время смоквам».

Это от Марка. Я, конечно, это про себя толковала — время еще не пришло. И мне становилось легче. Потом по телевизору стали показывать много разных программ — ну, про христианство, познавательных, я их смотрела. Потом говорю маме: я хочу креститься. Мама моя — она такая суровая была раньше, а с годами стала гораздо мягче. У нее свои нервы в школе. Потом она видела, что я похудела на десять килограмм. В общем, мама мне говорит: «Ой, как тебе будет легче, делай что хочешь». Правда, потом она мне говорит, в декабре: «Ты, может, погодишь — смотри-ка что творится (это она про Беловежские дела), может, откроют город-то, может, мы отделимся вообще?» Я в это совсем не верила, а главное, уже твердо решила. Но решить-то — одно дело, а как это воплотить? Ни церкви, ни батюшки в Комсомольске не было, как я думала. Тут мама мне опять помогла, стала узнавать. Прямо было видно, что ей неприятно, но она мне сказала, что есть в Комсомольске церковь, которая чуть не с 70-х существует полутайком. Какие-то женщины организовали. Приход один. Я опять не хочу называть полностью. И я туда поехала и там крестилась. На время стало легче. Я вернулась домой, попробовала жить дальше, как жила, но оказалось, что это не так просто. То отпускало, а то опять накатывало. Я разговорилась с одной очень милой женщиной, она зековская дочка, очень верующая, она послушала меня и сказала: в монахини тебе надо, вот что. Я так обрадовалась. Пошла к батюшке опять, он говорит: не торопись, подумай. Ты и так, говорит, как в монастыре уже. Я уперлась. Тогда он меня в тупик поставил: а где ж я тебе, говорит, монастырь возьму? Об этом я, что называется, не подумала. Я говорю: уеду куда-нибудь далеко. Он говорит: отлично ты придумала. А мама твоя, значит, здесь одна останется, немолодая уже женщина? Не благословляю. Я ну реветь прямо при нем. Что вы, говорю, меня мучаете, а? Он говорит: ты меня давай не шантажируй. Наверное, он как-то иначе сказал, но смысл был в этом. Потом смягчился и говорит: давай так, побудешь монахиней в миру, поживи с мамой, позаботься о ней, будет твое послушание. А там посмотрим. Я говорю: имя мне другое нужно.

Это было так тяжело. Одно дело — уехать. А тут… Ну я, конечно, согласилась, куда деваться. И только, представляете, я кое-как начала смиряться, как ба-бах! Письмо от Ирки. Мы раньше тоже переписывались, но так: как дела? Тут пишет: Ник спрашивает твой адрес, можно сказать? Он говорит, что пускают к вам. У меня все аж поехало. Пускать стали потихоньку, как-то вообще на все глаза закрыли, никто ни на что уже не смотрел. 93-й год. Два года прошло, я… что со мной было — не передать вам. Просто не описать. А я ж все это время, все эти дни и годы, думала: вот как он меня отпустил? А тут письмо передо мной — спрашивает твой адрес. А у меня послушание. Я как стала рыдать и хохотать одновременно — ой, мама.

Ну и чего делать, спрашивается? Мама, кстати! Мама так обрадовалась. Вы женитесь и езжайте жить к нему, только, говорит, я никуда не поеду, у меня школа. Как будто эта школа треклятая тут главная проблема. Я говорю: мам, ты чего, я ж монахиня в миру. Но она как-то несерьезно на это посмотрела.

Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости

Я поехала на исповедь, но так и не вошла. Мне до этого полночи снилось, что батюшка говорит: да господь с тобой, снимаю с тебя послушание, иди гуляй. А полночи — что гонит меня вон как клятвопреступницу. Походила-походила вокруг. Потом пошла на почту и заказала разговор с Москвой, с Иркой. И поехала в Москву. И мы там с ним, с Ником, встретились.

В 94-м году мы с ним поженились в Москве. А в 96-м разошлись.

Ник вообще уже жил в Москве и делал какой-то бизнес, фармацевтический, под Москвой стал строить, вернее, восстанавливать какой-то фармзаводик. Воевал он за этот заводик как безумный, за здание, то есть. Он у Лужкова-то бумагу на этот заводик подписал, но у областных властей какие-то свои виды были на это место, уж они его, Ника, гоняли-гоняли. Один раз голову разбили… Я с ума сходила. И каждый раз это: вот его нет дома, я на стенку лезу, ночь проходит, телефон молчит — это у него в 95-м мобильный появился, с утра звонят из подольской больницы: мол, ваш муж у нас, черепно-мозговая, состояние средней тяжести. И я туда мчусь на электричке и думаю про себя: возмездие. Но представляете, отвоевал он заводик, вернее, там какого-то главного его врага с административных постов сняли, а новый был очень сговорчивый. Нелегкие были времена, это уж точно.

Но развелись мы не поэтому. Мы ж, честно сказать, и не знали друг друга. Одна эта наша любовь нас так держала. И вот, мол, такие мы препятствия преодолели. Эти препятствия-то нам и попортили жизнь. Пока он еще там за бизнес бился, мы были вроде как единым фронтом, потом виделись не так много. Я не работала, книги читала, кстати, по религии, тогда много появилось. А когда он дома стал больше бывать, тут началось. И запросы у нас разные, и представления обо всем. Дальше мама моя тяжело заболела, я поставила вопрос ребром: либо мы вместе переезжаем жить к ней, к нам туда, либо развод. Он мне: ты очумела совсем, у меня тут бизнес, все! Я в ответ: а ты знаешь, что я для тебя сделала? На какое я преступление пошла, что я с собой, с душой своей, сделала! Он говорит: включи мозги, пожалуйста, на что я твою маму лечить там буду? Перевози ее сюда, мы ее к врачам свозим. Но тут мама уперлась рогом — ни ногой из дома. А у меня же послушание было на маму-то — жить с ней, заботиться. А я смоталась оттуда. Короче, ужас, как я себя обвиняла. Я уехала к маме, потом вернулась, смотрю… как передать-то? Ну вот все, закончилась моя семья. И он уже не ждал особенно моего возвращения. Уехала снова.

И все я думала в церковь опять пойти. Их много за это время понастроили — я в ту, старую, где крестилась, зайти не могла, но думала: может, в какую другую? Было куда податься, но я не смогла. И вообще как-то зашевелилось в городе — в поселке-то у нас было кое-как, а в городе прямо по-шумному разборки начались будь здоров, покруче, чем в Москве, а я уж, поверьте, насмотрелась. Вроде воинские части везде, но город уже не закрытый. Стреляли средь бела дня запросто, не попадайся.

И мама болеет. Я ее в город потащила на консультацию. Врач говорит: что вы хотите с нашей экологией? Скажите спасибо на ее возраст, может, не так стремительно будет развиваться. Я говорю: а чем помочь-то? А она мне: разрушить Бурейскую ГЭС.

Вот и делай что хочешь. Главное, денег нет совсем. Что-то мне Ник на время дал, но я же работу потеряла. Мама вроде еще работает формально, хотя уже не ходит, плюс ее пенсия — и все копейки. В поселке у нас работы нет, можно в турфирму в городе, а как я маму оставлю? Она с каждым днем все слабее. Я пришла на собеседование на всякий случай, мне говорят: вы географию хорошо знаете? Я говорю: хорошо — а у меня у самой слезы текут. Не договорились.

Стали жить кое-как, денег вообще нам особенно много не надо, но маме-то лекарства нужны. Ник присылал деньги, я брала — ну только на мамино лечение. Начала немножко маму в школе подменять на полдня. Через полгода сижу, тетрадки проверяю, мама спит, вдруг звонок — Ник приехал и говорит: может, хватит? Давай возвращайся. Я только реву и все. Он говорит: забираем маму и едем в Москву. Проснулась мама, я их познакомила, мама, конечно: никуда не поеду. Ник сказал: Ольга Ивановна, вы простите, но тут жить нельзя.

Это фантастика, конечно, как она его послушалась. И до последних своих дней — а она еще год прожила после того, как мы в Москву переехали, — только его и слушалась.

Мы с тех пор в Москве живем. В 98-м, правда, в Финляндию уехали на год, но потом вернулись. Я в школу устроилась преподавать опять обществознание. В церковь я так и не зашла ни разу, не смогла.

Текст: Анна Немзер

Монолог 7. «У меня прямо был протест — меня зачем государство учило, деньги тратило? Чтобы я портками торговал?!»

Евгений Петрович потерял работу, попробовал делать деньги, как это было принято в 90-е, преуспел, но так и не смог стать бизнесменом — не позволило чувство собственного достоинства и старые идеалы

85595просмотров

Фото: AFP/East News
Фото: AFP/East News

Этот материал был опубликован на Colta.ru в проекте «Музей 90-х». Мы републикуем его в «Монологах о 90-х», дабы сохранить целостность цикла.

Я 1950 года рождения.

В 90-м мне было сорок, и я прямо хорошо себя чувствовал. Я работал в геологоразведочном, нормально работал, было такое хорошее чувство: нормально все, нормально работаю, как в рекламе потом говорили: все правильно сделал. В 91-м помню свое чувство: не то чтобы я Горбачева как-то сильно люблю, но вот этих, с ручонками трясущимися, точно обратно не хочу. Но вообще я был, что называется, вне политики. Поэтому к Белому дому я не ездил, а супруга, кажется, возила бутерброды, мы все смеялись. Ну вроде наладилось это тогда, у Белого дома. Горбачева с Раисой из Фороса вернули, и я еще помню, как Раису увидел по телевизору. Когда-то ее потом показали, не сразу. Господи боже! Говорит таким голосом дрожащим, хотя уже время прошло. Вообще на нее страшно посмотреть было. Я тогда говорю жене: нет, хорошо, что этим путчистам ходу не дали, вон они что с человеком за три дня сотворили. Так что тогда у меня сожалений не было.

А потом началось. Я по датам точно не помню. Помню, что прихожу домой и говорю жене: «Зарплаты нет опять». А она мне: «Что ты на нее хотел покупать? В магазинах тоже нет ничего». И я сажусь на диван перед телевизором и думаю: что ж мы делать-то будем? А по телевизору — «Поле чудес», они там регочут, приветы передают, три шкатулки какие-то, деньги валятся прямо с потолка, а я сижу и думаю: что ж мне делать-то, плакать я не могу, я уж забыл, как плакать. Правда, такая жизнь была до того удачная, что не приходилось. Не хоронили никого.

На самом деле голодать мы не голодали, нас дача спасала. Тесть с тещей всегда банки закатывали. Только если раньше они закатывали летом и забивали шкафы и мы потом за год хорошо если десять банок съедали, а оставшиеся двадцать зачастую выкидывали или на следующий год оставляли — так тут мы в 92-м все эти банки за год и подъели. С макаронами.

Ну, голода нет как такового. А что делать в жизни? Я молодой мужик еще, сил полно, в походы ходил, но за походы не платят. И за работу не платят ничего. И как-то в один момент стало видно, что все куда-то разошлись, все поувольнялись из института за месяц, наверное. Кто-то остался, но уже не ходил. Я вообще перестал соображать, чего-куда. И со всех сторон вижу примеры того, как люди стали по-другому устраиваться. Кто-то пошел торговать-продавать, кто-то чего-то, все при деньгах, все довольны. А у меня прямо был против этого протест — меня зачем государство учило, деньги тратило? Я сам зачем учился? Чтобы портками торговать!? Я многих друзей на этом не скажу, что потерял, но расхождения были.

В этот же момент супруга моя, которая раньше вообще не работала, а была домохозяйкой, растила сыновей, пошла вахтером — сидеть на регистрации в какой-то новой медицинской клинике глазной. Ей там вполне подходящую зарплату назначили, и она была довольна: записывала пациентов, отвечала на звонки, а так сидела, книжки читала, всю классику перечитала. То есть у нее все сложилось хорошо, но я сам слышать это все не мог. Она квалифицированный специалист, химик, пусть по специальности почти не работала, но было понятно, ради чего: она сыновей растила. А здесь взрослый человек, специалист в своей области — сидит на вахте. И у нас с ней полное непонимание на этой почве. Я говорю: до чего нас довели — а она мне: так я бы дома книжки читала, а так я хоть единственная деньги приношу. А деньги тем временем уже стали нужны, что-то в магазинах стало появляться. Я всего этого уяснить себе не мог, конечно. И мне кусок в горло не лез.

Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости

Старшему сыну у нас в этот момент было двадцать, и он вуз заканчивал. А младший был в школе еще. И вот в 90-м, по-моему, году им гуманитарная помощь в школу пришла, из Германии. Там всякие были чипсы, кока-кола, баночки, скляночки, такое изумительное все, мы обалдели прямо. И еще там была открытка по-немецки — от девочки, которая это все с семьей собрала и прислала. Мол, меня зовут так-то, Никки, что ли, я вас поздравляю с Новым годом из Лейпцига! Ну, мой младший ей в порядке тренировки немецкого написал ответ: мол, спасибо, меня зовут Егор, лет столько-то, живу в Москве. Завязалась переписка, но такая, редкая, конечно, почта тоже черт-те как работала. Потом прервалась, к тому же у нас всякие потрясения начались. И вот уже году в 93-м я без работы, без мыслей, злой сижу и вспоминаю вдруг, что у этой Никки папа вроде как окулист — и даже не окулист, а фирма у него какая-то по глазным делам. Вроде она так писала. Нашел открытку, их адрес, написал письмо этому папе со словарем, по-английски. Мол, дети наши давно знакомы, и вот я тоже хотел представиться и надеюсь на сотрудничество.

Ну, ко мне эта мысль не сама пришла. Это я по примеру всех вокруг понял, что есть один шанс — на Запад выходить. «Папа» мне не ответил, и все. Проходит года полтора. Я без работы. Тут меня психика подвела, конечно. Я по классике лег на диван, носом к стене. Это я теперь знаю, что по классике, а тогда — супруга меня вообще не поняла. И был нелегкий период. Я либо на диване лежу, либо ухожу куда-то в поход, один, как правило. Редко когда с кем-то, у всех дела. И часто сижу у костра и думаю: хоть бы меня медведь сожрал.

Так прошло года полтора. Поздний вечер, я дома, все дома, они телевизор смотрят. Вдруг звонок в дверь. Открываем — стоит на пороге дядька какой-то неизвестный, симпатичный. Это тот самый Куно приехал, папа девочки! Что, как?! «Да, я вам писал письмо, но оно пропало, я тут по делам». Мы выпили, жена что-то на стол покидала, беседуем кое-как. Младший мой что-то там по-немецки кумекает, но переводить ленится, ну мы по-английски, один хуже другого. Он говорит: моя фирма делает контактные линзы, и надо бы нам их к вам возить. А жена-то моя тоже в глазной клинике подвизается. Я думаю — неужели это и есть тот самый шанс? Уж больно он красиво невесть откуда ночью появился, этот Куно...

Ну что, стали договариваться, тут были линзы, но плохие, а у них хорошие. Договорились о поставках, а я у них стал кем-то вроде посредника. И вот мне надо было к ним в Германию поехать. Этого я никогда не забуду: шесть часов утра, зима, темень кромешная и очередь на улице у немецкого посольства. Номера записывали, скандалили, с одной тетки шапку украли, был хай. Все злые, я злой, в 8 выходит сотрудник посольства и орет имена на всю улицу. Получил визу! Поехал, полетел. В первый раз за границей.

Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости

Не могу сказать, что был как-то особенно впечатлен, к тому времени кино насмотрелся. Но тоска была сильная, потому что мы так жить никогда не будем. Даже несмотря на то, что уже йогурты вовсю были в магазинах.

Дальше такая история: везу на себе сколько-то коробок, в них контейнеры с линзами. Первая партия была небольшая, на пробу. Останавливает меня таможенник: что, говорит, везете? И тут я вместо того, чтобы сказать просто «контактные линзы», от стресса говорю через переводчика, что я биохимик и что это новейшие технологии, напальчники, чтобы, значит, в процессе опытов не оставлять на материалах свои отпечатки пальцев. Я уж не знаю, что со мной было, бес попутал как будто. Таможенник меня сразу пропустил и даже ничего открывать не стал, а я больше всего боялся, что он контейнер вскроет. Переводчик мне потом сквозь зубы говорит: не знаю уж, как ты его запугал, потому что на всех контейнерах же написано Kontaktlinsen.

Привез, в общем, я партию, получил за нее деньги бóльшие, чем заплатил. Их тут же хорошо распродали, мне еще какой-то процент с продажи капнул, и я прямо воскрес, цель какая-то появилась. Второй раз съездил, привез уже большую партию, опять хорошо продал, и стало все налаживаться. И так еще два раза, все прекрасно шло, и деньги были. И тут я понимаю, что не могу. Никто меня не кинул, с Куно прекрасные отношения, дело идет — а я загибаюсь: не мое это дело — челночить. Даже если я не тряпки вожу, а вроде как полезную вещь. Ну один раз перевез, ну два, три. Но что я, теперь так и буду мотаться всю жизнь? Это теперь у меня дело такое? Бросил все и лег опять на диван. Дела передал, конечно, и залег.

Супруга моя сначала просто из себя вышла: что это такое, только зажили нормально, а тут опять. Потом у нее возник вариант, что она сама будет ездить в Германию и возить. Я насмерть: нет и нет. Стало нам опять очень тяжело на какое-то время, и денег нет, и полное непонимание. И так было, пока наш старший сын Дмитрий не стал хорошо зарабатывать и не пришел к нам с ультиматумом: родители, вы перестаете ссориться и сходить с ума, а я вас содержу, и вы ни о чем не думаете. Не ультиматум, а строгое такое заявление.

И мы согласились. Наверное, я тогда себя признал стариком или как-то так. Сложил полномочия, хотя лет было не так много. С одной стороны, мне сразу легче стало, что говорить, а с другой, не прожил я свою жизнь так, как собирался, это точно.

Текст: Анна Немзер

Монолог 8. «Я думал, отец меня просто уроет, на хрена ему сын — жвачечный магнат?»

Дмитрий собирался стать актером, а пришлось сначала торговать жвачкой и сигаретами Marlboro, а потом открывать собственную звукозаписывающую студию; он не только обеспечил себя и свою семью, но и спас отца от депрессии

82114просмотров

Фото: AFP/EastNews
Фото: AFP/EastNews

Этот материал был опубликован на Colta.ru в проекте «Музей 90-х». Мы републикуем его в «Монологах о 90-х», дабы сохранить целостность цикла.

В 1992 году я заканчивал Щукинское училище. Уже в общем-то понимал, что мне очень нравится тусовка, но актером я буду плохим. Я мог что-то изобразить, у меня были хорошие отметки, такой твердый хорошист, но не более того. А родители вообще мой выбор не одобряли с самого начала — они были за «твердую профессию в руках». Но тусовка мне нравилась очень, актерский круг, такая кипящая атмосфера. Я как-то сначала не очень думал о работе — учился, кайфовал. А дома у меня было довольно напряженно, родители оба потеряли работу, мама хорошо справлялась и оптимистически смотрела на будущее, очень Гайдара поддерживала, а отец — прямо слег.

И вот в годы выпуска я понимаю, что надо как-то очень быстро соображать и шустрить, потому что иначе я буду в театре Ермоловой играть «кушать подано» до конца дней своих — да еще и задаром. Смешно совпало: все время, пока я учился и хотел только тусоваться и бухать, папа мне мозг выносил — где твоя профессия, что ты будешь делать в жизни? А когда я сам уже об этом задумался, папа просто замолчал и вообще мне ни слова не говорил. Я к нему пришел один раз посоветоваться — он жутко рассердился. Типа, ты издеваешься, что я могу советовать?

Ну а дальше совершенно внезапно началась большая жизнь. Просто один вечер бухали с однокурсником Витькой — кстати, помню, что я у него сыр увидел на столе после долгого перерыва, — и вот он мне говорит: Дима, надо дела делать, ты видишь, че творится. Я: что ты имеешь в виду? И он мне довольно жестко тогда сказал: забудь вообще про вопросы. Никогда не задавай вопросов.

Фото: ТАСС
Фото: ТАСС

Красиво так прозвучало, но на самом деле он просто уже что-то стал рубить в ситуации, и ему старшие товарищи подсказали.

Начальный капитал мы сделали довольно тупо. Сначала купили у кооператора джинсы и сварили в ведре, какую-то белую дрянь туда сыпали, точно не помню, у Вити надо спросить. Это, конечно, не мы первые придумали, это с конца 80-х многие делали, а мы на излете к этому подключились. Перепродали потом с наценкой, процентов 60. Два раза так сделали, а продавали в институте прямо, и Витя еще куда-то возил. Ну хорошо, но это, ясно, не деньги, не стартовые деньги, в смысле. А второй раз мы уже хорошо заработали — но, к сожалению, не могу рассказать как: не мой секрет. А вот серьезный стартовый капитал у нас образовался, когда мы стали из Германии возить Camel, Marlboro и какую-то жвачку. Была своя схема с растаможкой, тоже не все могу рассказывать — но это уже было реальное бабло.

Я, честно, думал, отец меня просто уроет, на хрена ему сын — жвачечный магнат? Но уже было ясно, что по старым понятиям никто жить больше не хочет. Ну и я влюбился-женился первый раз, сразу ребенок, потом сразу второй, надо было крутиться. Влюбиться-то я влюбился, но жену и детей не много видел. Ну а какие претензии — кормить-то их надо было? В общем, купил квартиру с этих кэмелов довольно шустро. Как сейчас говорят: это неловкое чувство, когда ты понимаешь, что можешь сейчас пойти и купить прямо хату — небольшую и не в центре, но все-таки.

Фото: AFP/EastNews
Фото: AFP/EastNews

А дальше мне партнеры говорят — ну что, надо расширяться. И вот тут мне мои актерские связи пригодились. Мы замутили контору по озвучке кино и сериалов. И я всех-всех своих актеров по Щуке и не только привлек. Оборудование у нас было — чума, как вспомню, так вздрогну. Это сейчас тебе микрофона и компьютера достаточно — и валяй, а тогда — мама дорогая. Ну и с качеством тоже чудили-мудрили. Как озвучивать? Мальчика и девочку на весь фильм, чтоб он — все мужские роли, она — все женские? Или достаточно одного? Но это вроде как уже пройденный этап, озвучка Володарского. Старались подбирать разных, я на полном серьезе кастинг проводил. Потом стали расширяться, всякие громы и трески, бульканья и топот копыт, навезли в студию всякого трэша типа кастрюль, кастаньеты из театра забрали. Чего-то выдумывали, кино с Запада уже давно шло потоком, но тут мы прямо стали стараться его сделать красиво.

Я на студии проводил круглые сутки, а если приезжал домой, то ночью мне только звуки снились. Случайные вещи помогали: вот как сделать звук, когда человеку горло перерезают? Помните, у Ильфа и Петрова, когда Бендера убили? Звук кухонной раковины, которая всасывает уходящую воду. Или скрип ботинок? Программа «Что, где, когда?» помогла: там был вопрос про песню «Шаланды, полные кефали» — типа «Со страшным скрыпом башмаки»: оказалось, что это скрипит сахарный песок. Это уже позже было — но тоже я прямо офигел, и мы это использовали.

В общем, это была сильная страница такая — по ритму, по драйву, по скоростям. Странно, что я на этом деле не развелся, потому что лет пять жену и детей видел урывками, детей маленькими прямо плохо помню.

Соскочил я с этого в 96-м, и судьба уберегла меня от кризиса. Меня пригласили в Финляндию — на похожее место. А тут выборы на носу. Я одно знал очень твердо: с коммунистами я больше жить не буду. Меня даже Жирик не так пугал. А в апреле мне говорят: решай сейчас, переезжай, семью перевози. Я смотрю по рейтингам — плохи дела, сейчас не выберут Ельцина, и что я тут буду делать? А ждать нельзя. Я взял семью и уехал. И, конечно, после выборов локти себе кусал. Но уже в 98-м году понял, что был прав.

Дальше совсем какая-то другая жизнь началась, спокойная, хоть с детьми своими познакомился нормально. Но старт был мощный.

Текст: Анна Немзер

Монолог 9. «Я говорю: “Давай инсценируем похороны”»

Роман жил в Новгороде, был врачом, а стал серым кардиналом организованной преступной группировки, учил участников ОПГ вести переговоры, делить территорию, выстраивать отношения в бизнесе и, главное, меньше убивать

57968просмотров

Фото: AP/ТАСС
Фото: AP/ТАСС

Я 60-го года, родился в Старой Руссе. На 90-е пришелся самый пиковый, самый главный возраст мой — с тридцати до сорока. Я из медицинской семьи, обе бабушки и один из дедов профессора, доктора наук, а один дед так докторскую и не защитил, хотя был великолепным диагностом, эндокринологом. Но над ним в семье смеялись: доктор, но не доктор. Родители тоже врачи, и про меня, и про сестру мою ни у кого сомнений не было, что мы пойдем по их стопам. И мы оба, конечно, поступили в медицинский, в Ленинграде, отучились, вернулись, пошли работать в больницу в Новгороде. Дальше развивался вполне классический сюжет: платить перестали совсем. И тогда я довольно быстро пошел разводить таксистов. Разводить — значит вымогать деньги. Садишься в машину и нежно беседуешь. Не буду вам тут рассусоливать, с кем я дружил, кто меня с пути сбил. Я был взрослый человек, 31 год мне был, это было мое решение.

Женат я не был, детей у меня тоже не было — по крайней мере, я об этом не знал. Врач-хирург, абсолютно положительный. О родителях заботился, о сестре. Короче говоря, никаких объяснений тут нет. Просто пошел на уголовное дело. В здравом уме. Это был старт моей карьеры.

Нет, конечно, я не то что сам взял и пошел. Сам я решил. А так — были проводники в мир гоп-стопа: пациенты. Был у меня один такой дружок, Гриша. Я его спас. Его с простреленным животом привезли. Я увидел и думаю: эк тебя, дядя ваня. Но как-то собрал по частям. Потом дружков его гонял, которые с коньяком приходили под двери реанимации. И он меня, конечно, полюбил как родного. Но он играл по-крупному, а я ему сразу сказал, что по-крупному не хочу. Он, помню, тогда еще сказал: смотри, чего тебе размениваться, ты фартовый. Я и слов таких не знал.

Он меня познакомил с ребятами. Ну я один раз это попробовал, все по плану прошло. Нормальных денег взял. Я довольно здоровый мужик, как вы видите. Этого мне хватило, я сразу понял, что систематически этим заниматься не буду. Не мое. Противно. А жизни хотелось другой, причем не бабок, а именно самой жизни, вкуса жизни. У меня этот совок во где уже сидел. Гриша меня позвал выпить, я пришел к нему домой. Это тоже было впечатление: его дом, его жена, собаки какие-то, камин, виски. У нас состоялся такой разговор — мол, что-то хочу делать, задолбало нищенствовать, но вот это все не мое. Гриша очень смеялся, говорил: и закон чтобы был в целости, и лаве. Это ты славно придумал. Я сам не против такого варианта, только что-то не вытанцовывается. Напились изрядно, я еле до дому дошел, хотя вообще много мог выпить. И могу.

Фото: ТАСС
Фото: ТАСС

Тут вы еще поймите, что в Новгороде творилось. Я знаю, что и в Москве было неспокойно, а Питер так вообще криминальная столица. Но в Новгороде кровища лилась реками по улицам. Буквально. Губер был своеобразный такой. Либерал якобы, всё в духе времени. Такой либерал, что со всеми договаривался, никому особенно не мешал. Такое творилось тут… Идешь по улице — стреляют. Было у меня такое. Сам увернулся, за остановку забежал, потом выглядываю — мужик лежит поперек тротуара. Дышит. В грудь стреляли, но кое-как, фраера. Все же стволы себе похватали, кто ни попадя, а стрелять никто не умеет. Я этого мужика продержал до скорой, спасли. Но веселуха, согласитесь.

И вот этой веселухе я был рад. Вы меня за зверя не держите, ничего хорошего нет, когда под боком стреляют. Но что я ненавидел больше всего, так это беспросветуху. Я врач. Вы представляете, сколько я людей видел? Пьют все. Некоторых жены спасают — таких единицы. У некоторых жены начинают пить. Смерти боятся и убивают себя. Нещадно. Вот, допустим, мне привезли изрезанного мужика (брат на него с пилой пошел, еле оттащили). Я его сшил обратно, он через неделю допился до белой горячки и лег под поезд. И вы поймите. У меня медицинская семья, и мне и старшее поколение, и родители все то же рассказывают. Всегда так было. А ты врач. И ты ценность человеческой жизни вполне трезво осознал. А тут, бывает, лежит у тебя пациент на операционном столе и ты думаешь: вот я его сейчас соберу из кусков, а он встанет, жену покалечит, детей измучает, допьется до инфаркта миокарда и помрет в 35 лет. И смысл всего этого?

И вот пришел я от Гриши-то. Лег спать. Я в больнице тогда жил. Дом-то у меня был в Старой Руссе, где родители жили, но оттуда на работу каждый день не наездишься. Наутро звонок на пост, медсестра бежит: Роман Алексеич, вас. Я подхожу — Гриша. Знаешь, говорит, может, я для тебя кое-чего и придумал.

Придумка была нормальная, по делу: чтобы я стал его семейным врачом. Он очень впечатлился, как я его тогда вылечил, хотя в принципе случай был рядовой. Он говорит: жизнь опасная, бывают ситуации, когда мне надо, чтобы у меня врач всегда на стреме был. Потом жена опять же. Дети от прошлого брака. В случае чего их в больничку класть не хочется.

И я стал. Я даже не отговаривался — мол, я хирург, я не могу у твоих детей коклюш лечить. Что скажешь, то и буду.

У него дома оборудовали кабинет. Операционную, по сути. Он мне показывал каталоги и говорил: выбирай, что тебе надо. Я ему говорил, что оперировать дома не смогу: ты как себе это представляешь? Я ж тогда не знал, что мне не только в этой домашней операционной — мне в машине на полном ходу придется у его кореша пулю вытаскивать. Я тогда мало загадывал. Но это была жизнь. И она, конечно, кровью пахла, но не только кровью все ж таки. Была своя красота в ней.

Ездил я с ними на все их переговоры, на встречи, на стрелки все эти. Сидел в машине. Стреляли, было такое, но машины-то бронированные. Гришу за все эти годы ни разу пуля не задела, он говорил: ты мой оберег. То есть лично ему самому я, так получилось, ни разу не пригодился. И слава богу. Другим его парням — да, часто пригождался. До анекдота доходило. Звонят — везем Калика, срочно! Калик был нелепый такой, все время подставлялся. Гриша говорит: ну точно пулю поймал. Привозят — аппендикс воспалился. Детей Гришиных тоже лечил, но по мелочи, вывихи вправлял.

А жил я это время у Гриши дома. И так вышло, что постепенно я из врача превратился в какого-то, блин, серого кардинала всех их дел. Я в разборках не участвовал никогда, сам на переговоры не выходил и руку ни разу ни на кого не поднял. Но я ж сидел рядом с ними, пока они там терли, я с ними везде ездил, только из машины не выходил. Я помню, как это началось. Рынок они делили. Обычный такой рынок, овощи-фрукты. Над ним были какие-то серьезные ребята, ермолинские. Наши их довольно умело оттеснили, кого-то там поубирали. И на Гришу пошли покушения, два подряд. Оба раза телохранители спасали, накрывали телом. Одного убило, второй контуженный. Мы сидим, обсуждаем это, Гриша говорит: они теперь, пока меня не уберут, не успокоятся. И тут вдруг я говорю: «Давай инсценируем похороны». — «То есть как?» — «А очень просто. Они не успокоятся? Не успокоятся. Успокоятся они только в том случае, если тебя убьют. Ну давай убедим их, что тебя убили. Они или другие, неважно. Похороны устроим, гроб закрытый, чтобы семью не травмировать, все порыдают». — «Ну хорошо, а потом?» — «А потом посидишь пару лет в подполье, не развалишься. Делами будешь рулить дистанционно, жизнь, знаешь, дороже». Я тогда не знал термина «защита свидетелей». Просто изобрел велосипед на ровном месте.

Ну и всё: похороны, гроб закрытый, жена в трауре. Жене особенно играть не пришлось, потому что она к тому моменту уже была на грани нервного срыва. Я этой схемой не только Грише жизнь спас, но и подправил им с женой отношения, сильно попорченные. Два года он тихо просидел, не высовывался.

Фото: AFP/East News
Фото: AFP/East News

Так получилось, что я стал им рисовать всю логистику, придумывать схемы. Прямо скажем, не бином. За исключением Гриши они были довольно тупые ребята. О покойниках так нехорошо, конечно. Это тоже показатель: всю эту нашу ОПГ, прости господи, перебили в течение полугода после того, как я от них ушел. Всех, до единого, кроме Гриши, который и без меня был вполне не дурак. Про меня никто никогда не знал и не узнает. Я никого никогда не убил. Больше того, все мои схемы и планы были направлены только на то, чтобы и они не убивали, а решали свои дела иначе. Не всегда получалось. Но вообще с моим участием процент мочилова сильно сократился. Я им говорил: «Головой думайте. Вы пахана скинете, на его место кто придет?» — они мне: «Ром, ты нам кто, политрук? Нам так про Ленина в школе рассказывали. Что царя убирать не надо, мы пойдем другим путем». Я дико ржал, когда это в первый раз услышал. «Ладно, — говорю, — давайте другие аналогии. Сколько вы вообще готовы убить? Сколько вот ты лично готов убить людей? Ничего не боишься? Нигде не жмет?» — задумывались. Учились договариваться. Делили территорию. Что-то в этом было. Какие-то основы бизнеса они на моих глазах рожали из глухой уголовщины. И тут тоже что-то было такое, как сейчас скажут, позитивное.

Соскочил я с этого дела довольно банально. Женился. При жене такой жизнью уже особо не поживешь. Что делать дальше — это был вопрос. Зашел для интересу в свою больничку, мне там говорят: «Ром, ну ты сам понимаешь, руки уже не те». Че не те? Я ж не переставал практиковать. Но рассказывать им в подробностях, как я пять лет провел, в мои планы не входило. Сказал Грише — а он как раз в этот момент из своего подполья потихоньку возвращался и уже был готов объявить, что воскрес. Гриша мне говорит: уважаю твое решение. Останься у меня семейным врачом на окладе. Но уже как бы не при делах, чтобы не рисковать. Остался — и постепенно стал эдаким земским врачом. Как они мне возили своих уркаганов с ишимической болезнью, так и продолжили, только круг расширился. И не только уркаганов стали возить. Я, в отличие от районной поликлиники, деньги брал, но я хоть лечил, понимаете. Получилось что-то вроде частной клиники. Так и жили. Жили, кстати, у Гриши. Дом большой. Мы с женой, Гриша с женой. Он от тех дел постепенно отошел и занялся легальным бизнесом, открыл пару ресторанов, гостиницу, потом какой-то спортклуб. Детей у них не было — только его от первого брака. Они не хотели. Да и у нас как-то не получилось.

Текст: Анна Немзер

Rambler's Top100