Остаться в шестьдесят первом. Памяти Наума Коржавина

Редакционный материал

Коржавин с самого начала понимал, что советская власть стоит на явной, глубокой, античеловеческой неправильности; что преодолеть человеческое — значит провалиться глубже, а не взлететь выше. И он отстаивал свое право на человеческую эмоцию в нечеловеческое время

23 Июнь 2018 15:39

Забрать себе

Фото: Алексей Дружинин/ТАСС

У всякого поэта есть свое историческое время, за пределами которого он тоже может писать превосходно — но с эпохой уже не резонирует и читательскому запросу не соответствует. Есть люди, которые — не желая утратить этого резонанса, что на самом деле для поэта чрезвычайно болезненно, — отказываются от него изначально: так Пастернак, идеально совпавший с первой половиной тридцатых, отказался занимать нишу первого поэта. Зато у него были неофициальные, тем более драгоценные совпадения — не с массовым читательским запросом, а именно с духом времени: так было в 1917 и в конце сороковых, когда он писал «Сестру» и стихи к «Живаго», и никто его в это время не знал (популярность «Сестры» пришлась на двадцатые и была очень клановой, а в сороковые гремели совсем другие имена).

Но каждый поэт рожден выразить определенное настроение, соответствующее собственному его духу и темпераменту, и после конца этих времен он может быть сколь угодно талантлив — но выражает уже только себя. Ужасно говорить об этом, но историческое время Пушкина закончилось в 1826 году — он перестал быть понятен, и «Бориса Годунова» стали понимать лет сто спустя, и то приблизительно; «Медного всадника», боюсь, и сейчас не понимают. Лучшим периодом Мандельштама — когда он говорил то, что все думали и понимали, но кроме него, никто сказать не решался, — Ахматова справедливо называла московский период, то есть 1931–1934. Это не отменяет ни «Tristia», ни «Воронежских тетрадей», — но это стихи, которые могли быть написаны когда угодно, хотя отпечаток эпохи есть и на них. А вот «Квартира тиха, как бумага» — это 1933 год и никакой другой. Дело не в реалиях, они как раз дело второе, а в интонации, самоощущении, в самых насущных и мучительных вещах, о которых все думают, а один говорит. И «Мы живем, под собою не чуя страны» — высшая и последняя точка этого периода, а вовсе не политическая эпиграмма, как казалось иным недальновидным современникам.

Он отличался юношеской непосредственностью и в 60 — и не стал от нее избавляться, хотя его и укоряли в инфантилизме

Время Леонида Мартынова — 1958, и не более. Лучший период Заболоцкого — 1929, хотя поздние стихи ничем не хуже. Высоцкий прекрасно работал до 1972-го, но именно после него, когда писал меньше, но лучше, стал главным голосом страны. А период Евтушенко, скажем, — это 1956–1961, когда себя ругать было уже можно, а других — не говоря о системе в целом — еще нельзя. Он и после этого писал отлично, но драгоценным и уникальным рупором своего времени был только до «Бабьего Яра». После «Бабьего Яра» он выбрал другую роль, не менее важную, но не уникальную.

Вот время Коржавина было — 1961–1968. Это опять не значит, что до или после он был хуже. Но в этот период он стал главным, его интонация и тематика совпали с духом этой эпохи. Великое его достоинство в том, что голова у него не закружилась в период этого недолгого резонанса, и что он не отчаялся потом, и что после отъезда, на новой почве, не утратил своей интонации. На его писаниях отъезд почти не сказался: можно видеть в этом достоинство или недостаток, но наше дело зафиксировать особенность манеры.

Стихи Коржавина вообще эволюционировали очень мало. Он отличался юношеской непосредственностью и в 60 — и не стал от нее избавляться, хотя его и укоряли в инфантилизме. Поэту не обязательно взрослеть, достаточно дожить до старости, когда инфантилизм опять становится обаятелен.

Коржавин отстаивает свое право на человеческую эмоцию в нечеловеческое время, и это делает его изгоем

Коржавина ругали при жизни и хвалят после смерти, в общем, за одно и то же. Мария Розанова сказала недавно, что если посмотреть на свою жизнь трезво — окажется, что главными успехами и главными проблемами мы обязаны ровно одним и тем же вещам. «В моем случае это самостоятельность мышления, за которую меня уважали враги и ненавидели иногда даже ближайшие друзья».

В случае Коржавина главной причиной успеха и критического скепсиса, а также главным достоинством, за которое его сейчас так однотонно хвалят (никуда не девается вечная русская привычка осуждать неправильность чужой скорби), — прямота высказывания, простота, здравый смысл. Но штука ведь не в этом, а в том, что он так просто и точно высказывает, — потому что за все это, плюс напоминание о здравом смысле, можно похвалить и Эдуарда Асадова. И Асадов тоже шестидесятник. И вы не поверите, но от многих критиков Коржавина — в частных беседах, разумеется, потому что никто не хотел оскорблять старого поэта, — я слышал, что он такой Асадов и есть, только чуть поумней; в любой прослойке — в том числе интеллигентской — есть люди, которым нравится, когда вслух и в рифму произносят общие места. Это их ответ всякому там постмодернизму (в котором они тоже ничего не понимают), напоминание о здравом смысле, о доброте, о простых ценностях. И я никогда не отрицал того, что Асадов нужен, — и есть у него хорошие стихи, и главное, если девушки переписывают их от руки, это хорошо для девушек. Всяко лучше, чем — подставьте любое другое занятие, которое характерно для плохих девушек.

Но Коржавин — не Асадов, потому что выражать просто и даже несколько в лоб можно весьма сложные мысли и неоднозначные эмоции. А главная эмоция Коржавина выражена в строчке его раннего (1944 год) стихотворения: «И мне тогда хотелось быть врагом». В отличие от комиссара Слуцкого — поэта гораздо более сильного, потому что гораздо более цельного, — он с самого начала понимал, что советская власть стоит на явной, глубокой, античеловеческой неправильности; что преодолеть человеческое — значит провалиться глубже, а не взлететь выше. Коржавин отстаивает свое право на человеческую эмоцию в нечеловеческое время, и это делает его изгоем, «хоть я за жизнь не выбил ни окна». И пробуждение этого человеческого — крамольно, запретно, анахронично человеческого, — стало его главной лирической темой: модернистский отказ испытывать предписанные эмоции, праздновать навязанные праздники, — содержание его лирики.

Эта романтика фальшива и порочна, должен же кто-то вслух признать это. Все наше здание стоит на фальшивом фундаменте

И в начале «второй оттепели» (первая закончилась в 1958 году травлей Пастернака) люди стали наконец позволять себе чувствовать не то, что положено, а то, что хочется. Это было сенсационно, и, начиная с первой большой публикации в сборнике «Тарусские страницы», 36-летний Коржавин очень ненадолго становится — наряду с Владимиром Корниловым и Булатом Окуджавой — главным выразителем этого нового состояния. Ни стиховой техники Корнилова, ни песенной, фольклорной одаренности Окуджавы у него не было — и потому к началу семидесятых его вытесняют другие имена; но в 1961 году он говорил именно то, что было хлебом насущным.

Главное противоречие его поэзии в том, что Советский Союз в это время — после Сталина — состоит из приличных людей, быть приличным считается правильно, доносительство вроде бы заклеймили, старые методы следствия осуждены, выходят революционные фильмы, и наша революционная романтика ведь вроде как бы реанимирована… Но сама эта романтика фальшива и порочна, должен же кто-то вслух признать это. Все наше здание стоит на фальшивом фундаменте, а потому фальшива и наша оттепель с ее блестящими художественными результатами, и наша перестройка, и наша государственность. Наш главный краеугольный камень стоит неправильно, сделан из неправильного материала; очень может быть, что заложили его вовсе не большевики, а Иван Грозный, потому что это при нем началось натравливание одной части народа (правильной) на другую (неправильную). С помощью этого метода управляли все — и Иван, и Петр, и большевики, и их наследники. Но вот Коржавин, которому захотелось быть врагом, эту неправильность почувствовал и о ней заговорил.

Еще один урок Коржавина заключается в том, что иногда надо говорить прямо, не выделываясь, не боясь простоты

Когда мне предложили сделать подборку его лучших текстов для «Сноба», я остановился на одном тексте, далеко не самом известном и крамольном даже по нынешнем временам. Попробуй не раздели общенародное ликование, особенно сейчас! Только поводом для него является не полет Гагарина, а, например, победа сборной. Мельчает все, вырождаются и геройства, и злодейства. И в этом стихотворении есть все достоинства, они же недостатки, коржавинского метода: непосредственность — и связанное с ней многословие; трюизмы — и отвага повторять эти самые трюизмы во времена их безнадежного забвения; простота — и одновременно сложность идеи, а точнее, состояния, которое сам автор не в силах осмыслить до конца. Ведь люди-то все хорошие, но неправильные. Они ужасно ошибаются. А в общем, и черт с ними, потому что сами-то они никого не пожалеют.

В 1962 году стал просыпаться рабочий класс, который тоже понял, что все неправильно. В 1962 году надежды на перемены были расстреляны в Новочеркасске. Все остальное — и 1968, и 1985, и 1993, и 2014 годы, — были следствием этой развилки, пройденной бесповоротно. Тогда хорошие люди попытались добиться перемен. С тех пор их добиваются только плохие люди. Коржавин это понимал. В его мемуарах «В соблазнах кровавой эпохи» эта мысль доминирует, хотя в огромной двухтомной книге он ни разу не проговаривает ее вслух.

А еще один урок Коржавина заключается в том, что иногда надо говорить прямо, не выделываясь, не боясь простоты. Все так стремятся быть оригинальными и сложными, что забывают об элементарном, и поэтому мы живем так, как живем. Надо иногда быть врагом. И если у него наивные близорукие глаза и уютная внешность Винни-Пуха, можно считать, что ему повезло и будет у него шанс прожить до 93 лет.

На полет Гагарина

1961

Шалеем от радостных слёз мы.
А я не шалею — каюсь.
Земля — это тоже космос.
И жизнь на ней — тоже хаос.

Тот хаос — он был и будет.
Всегда — на земле и в небе.
Ведь он не вовне — он в людях.
Хоть он им всегда враждебен.

Хоть он им всегда мешает,
Любить и дышать мешает...
Они его защищают,
Когда себя защищают.
И сами следят пристрастно,
Чтоб был он во всем на свете...

...Идти сквозь него опасней,
Чем в космос взлетать в ракете.
Пускай там тарелки, блюдца,
Но здесь — пострашней несчастья:
Из космоса — можно вернуться,
А здесь — куда возвращаться.

...Но всё же с ним не смыкаясь
И ясным чувством согреты,
Идут через этот хаос
Художники и поэты.
Печально идут и бодро.
Прямо идут — и блуждают.
Они человеческий образ
Над ним в себе утверждают.
А жизнь их встречает круто,
А хаос их давит — массой.
...И нет на земле институтов
Чтоб им вычерчивать трассы.
Кустарность!.. Обидно даже:
Такие открытья... вехи...
А быть человеком так же
Кустарно — как в пятом веке.

Их часто встречают недобро,
Но после всегда благодарны
За свой сохраненный образ,
За тот героизм — кустарный.
Средь шума гремящих буден,
Где нет минуты покоя,
Он всё-таки нужен людям,
Как нужно им быть собою.
Как важно им быть собою,
А не пожимать плечами...

...Москва встречает героя,
А я его — не встречаю.

Хоть вновь для меня невольно
Остановилось время,
Хоть вновь мне горько и больно
Чувствовать не со всеми.
Но так я чувствую всё же,
Скучаю в праздники эти...
Хоть, в общем, не каждый может
Над миром взлететь в ракете.
Нелёгкая это работа,
И нервы нужны тут стальные...
Всё правда... Но я полёты,
Признаться, люблю другие.
Где всё уж не так фабрично:
Расчёты, трассы, задачи...
Где люди летят от личной
Любви — и нельзя иначе.
Где попросту дышат ею,
Где даже не нужен отдых...
Мне эта любовь важнее,
Чем ею внушённый подвиг.

Мне жаль вас, майор Гагарин,
Исполнивший долг майора.
Мне жаль... Вы хороший парень,
Но вы испортитесь скоро.
От этого лишнего шума,
От этой сыгранной встречи,
Вы сами начнете думать,
Что вы совершили нечто, —
Такое, что люди просят
У неба давно и страстно.
Такое, что всем приносит
На унцию больше счастья.
А людям не нужно шума.
И всё на земле иначе.
И каждому вредно думать,
Что больше он есть, чем он значит.

Всё в радости: — сон ли, явь ли, —
Такие взяты высоты.
Мне ж ясно — опять поставлен
Рекорд высоты полёта.
Рекорд!
...Их эпоха нижет
На нитку, хоть судит строго:
Летали намного ниже,
А будут и выше намного...

А впрочем, глядите: дружно
Бурлит человечья плазма.
Как будто всем космос нужен,
Когда у планеты — астма.
Гремите ж вовсю, орудья!
Радость сия — велика есть:
В Космос выносят люди
Их победивший
Хаос.

Новости партнеров

0 комментариев

Оставлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи

Войти Зарегистрироваться