Dieter Mayr / Agent Focus / Photographer.ru
Dieter Mayr / Agent Focus / Photographer.ru

Вначале мы говорили о сейфах.

У него такой бизнес: продавать сейфы. Сложное дело. Разные замки, случайные комбинации из многих цифр. Если забудешь код, не откроешь ни в жизнь. На вид сами сейфы похожи на приземистые бункеры, вросшие в землю. Для большего шика они могут быть лакированы в любой цвет, под любой материал (дерево, камень, кожу). Просто какая-то миллионерская мечта, эти сейфы Stockinger. Правда, мне нечего в них хранить, в чем я чистосердечно признаюсь. У меня другой интерес, и я его не скрываю.

– Мне кажется, это так символично, что вы с вашей фамилией теперь занимаетесь сейфами Stockinger.

Он вздрагивает, как будто я поймал его с поличным. Но тут же берет себя в руки и с невозмутимым видом, чуть улыбнувшись уголками губ, делает удивленную мину: «Вы думаете?».

– Лучшие сейфы в мире от внука легендарного рейхсминистра. Согласитесь, это отличный PR-ход.

– Я не торгую своей фамилией. Кто ее знает, тот знает, кто не знает, тем лучше. Качество нашей продукции должно говорить само за себя.

– Но имя тоже много значит!

– Не преувеличивайте. Только для меня самого и моей семьи.

Имя – судьба

 

Моего собеседника зовут Доминик фон Риббентроп. Он приходится родным внуком Иоахиму фон Риббентропу – министру иностранных дел Третьего рейха, чья подпись стоит на сотне эпохальных исторических документов середины XX века, включая исторический пакт о ненападении между СССР и Германией. В 1946 году дед был осужден на Нюрнбергском процессе как один из главных нацистских преступников и приговорен к казни через повешение. А внук сейчас сидит напротив меня в холле отеля «Петр Первый». На вид ему лет сорок (оказалось сорок четыре). Бодрый, свежий, несмотря на раннее утро. Как будто только после теннисного гейма или заплыва в бассейне. Синий клубный пиджак, серые брюки с наутюженной стрелкой, шелковый платочек в кармашке.

– Жить с такой фамилией – испытание не из легких. Тебя все время разглядывают, каждый твой поступок исследуют под микроскопом. В сущности, реакция людей на фамилию Риббентроп везде – в Германии, Англии или России – одна и та же: любопытство. Всем интересно поглядеть, что стало с отпрысками фамилии, так или иначе вошедшей в историю XX века. Былой ненависти и подозрительности уже нет. В 2004 году я впервые приехал в Россию и был немало удивлен, что Риббентропа здесь тоже помнят.

Как же забыть! Есть имена, навсегда врезанные в память нации, вроде сейфовых замков Stockinger. Риббентроп был единственным из верхушки Третьего рейха, кто удостоился аудиенции в Кремле и попал в кадр вместе со всеми главными советскими начальниками во время церемонии подписания исторического пакта о ненападении между СССР и Германией. Чем-то он неуловимо напоминал фатоватого злодея Кнейшица в исполнении актера Масальского из фильма «Цирк», который шантажировал и терзал несчастную Любовь Орлову. Только без смоляных усов. Усы были у другого участника той эпохальной фотосессии.

Моя мама, которой тогда было шесть лет, хорошо запомнила фотографию на первой полосе «Правды». Смеющийся Сталин, довольно улыбающийся Молотов и невозмутимый, холодноглазый Риббентроп. А еще через полгода в московских кондитерских магазинах вдруг появились рижские шоколадные конфеты в непривычно ярких фантиках. Очень вкусные. С фруктовой начинкой. И бабушка купила их целый кулек в кондитерской в Столешниковом. Все дома их ели и радовались, что у нас теперь продаются такие конфеты. Как раз тогда Латвия, Эстония и Литва одновременно «попросили» включить их в состав СССР. И просьба бывших буржуазных республик была, как известно, удовлетворена.

Сходство и различия

Впрочем, в истории Риббентропов меня интересует не день вчерашний, не знаменитый дед-рейхс­министр, а то, каково было родиться и жить в послевоенной Германии с такой фамилией, когда каждый может ткнуть в тебя пальцем: «А, тот самый Риббентроп!». Когда все вокруг знают, что ты внук нацистского преступника. Куда от всего этого деться? Как избавиться? Где скрыться? Но, похоже, у самого Доминика никогда не было таких намерений. Правда, в тридцать лет он вдруг твердо решил, что должен заняться историей. Даже нанял профессора из университета.

Один раз в неделю они встречались за ланчем. Профессор медленно жевал тафельшпиц, Доминик задавал вопросы. Потом шел в библиотеку. Его туда никто не гнал, но зачем-то ему это было нужно. «С моей фамилией я просто обязан был знать исторические факты». Он погружался в книги, как утопающий, и думал, думал, а маленькие зеленые лампочки все излучали мягкий свет, и читатели мягко ступали по коврам, тихонько шелестели страницами, словно боясь разбудить злых духов, населяющих библиотечные тома. Он часто недосыпал, потому что накануне чересчур задержался над мюнхенским соглашением или над тайными протоколами переговоров с Муссолини. Он впивался в каждый официальный меморандум и научился понимать официальный дипломатический язык, вычитывая смысл между строк. Он нашел столько новых документов, открыл для себя столько всего неожиданного, впору было садиться писать книгу или защитить диссертацию по теме «Риббентроп и внешняя политика Третьего рейха». Зачем ему это было нужно? Доминик улыбается. Хотел узнать истину. Ведь еще Паскаль говорил: «Истина всемогуща, как сам Бог».

Ланчи с профессором вскоре пришлось прекратить. Болела мама. Ухаживать за ней, кроме него, было некому. Почти год Доминик провел среди лекарств и капельниц за чтением исторических фолиантов. Потом мама умерла. Отныне занятия историей будут ассоциироваться для него с чем-то мучительным, тягостным и неизбежным, как смерть. Но свои поиски правды о войне он не бросил до сих пор.

Особенно тщательно он изучает все, что связано с холокостом.

– Это самая большая трагедия, которая могла произойти и которая случилась в истории человечества. Мне кажется, самое ужасное, что тогда никому до этого не было дела. Ни англичане, ни русские, ни американцы, ни сами немцы почти ничего не знали, а главное, не стремились узнать об Освенциме, газовых печах, геноциде… К тому же более девяноста процентов евреев погибли во время войны за границами Германии. И в этом тоже был определенный расчет тех, кто нес за это ответственность. Мы как бы ни при чем. Мой девяностолетний дядя Рудольф, старший сын Риббентропа, прошедший Арденны и Курскую дугу, рассказывал, что он и представить не мог, что такой ужас возможен. Незнание, однако, не избавляет от чувства вины.

– Скажите, вам или членам вашей семьи никогда не хотелось сменить фамилию?

– Моего отца зовут Адольф. Сами понимаете, в честь кого он был назван в 1935 году. В сочетании с фамилией фон Риббентроп имя Адольф звучит просто оглушительно, особенно для людей старшего поколения. В какой-то момент даже обсуждался вопрос, не поменять ли отцу имя. Но когда окончилась война, ему уже было десять лет. Нельзя быть сегодня Адольфом, а завтра, к примеру, Маркусом. Ведь имя – это судьба.

C этим трудно спорить, хотя чересчур выдержанный тон Доминика обдает меня прохладной политкорректностью. Все-таки речь идет не о посторонних – об отце, о дедушке, о кровной родне… Но, может быть, так принято в современной Германии? Без эмоций! У меня остается еще много вопросов, но Доминику надо идти. Его ждут клиенты в «Барвихе Luxury Village». В отличие от меня, им есть что хранить в сейфах Stockinger. На прощание мы условливаемся, что, если я окажусь в Мюнхене, обязательно продолжим наш разговор, и, может быть, он познакомит меня с отцом. Такая возможность мне представилась ровно через месяц.

 

Dieter Mayr / Agent Focus / Photographer.ru
Dieter Mayr / Agent Focus / Photographer.ru

Синдром Роми

В день моего приезда в Мюнхен немцы праздновали победу футбольной команды «Бавария» в матче Лиги чемпионов. Народное ликование вздымалось и хлестало через край, как пивная пена из массивных кружек в кафе на Luise-Kiesselbach-Platz. Мой путь из гостиницы лежал мимо деревянных столов под открытым небом, за которыми тесно сидели и веселились краснолицые, упитанные люди. Кто-то из них был в вытертых замшевых шортах и фетровых шляпах с фазаньим пером. Нет, это не был маскарад по случаю праздника. Шорты, гетры, пиджаки из зеленого несминаемого сукна, тяжелые альпийские башмаки, какие-то нелепые чепцы и фартуки – весь этот национальный стиль можно встретить в витринах центральных мюнхенских магазинов. Как ни странно, такие вещи исправно покупаются, носятся, чтобы потом быть переданными по наследству вместе с фамильными фотоальбомами и мейсенскими сервизами. Педантичность – один из главных устоев немецкой жизни. Ничего не выбрасывается. Всему определено свое место и черед. Вот и сейчас: погуляли, погудели, попили пива, постучали стеклянными кружками, а смотришь, в десять вечера всех с площади словно ветром сдуло. Только и остался от былого праздника запах пивного хмеля и влажные кружки на деревянных столах. Да еще поблизости, на Ратушной площади, какие-то темные личности, явно не местные, одиноко бренчали на ксилофоне, окрашивая праздничные мюнхенские сумерки славянской тоской.

Пока есть время, иду в книжный магазин напротив отеля. К юбилею окончания войны вышла новая биография Евы Браун. Она удачно выставлена и, похоже, пользуется спросом. Рядом с ней книга нынешнего лауреата Нобелевской премии Херты Мюллер Atemschaukel. И тоже война глядит с обложки. В разделе «Кино» – целая полка альбомов и книг про Роми Шнайдер. С тех пор как она умерла, прошло почти тридцать лет, но ее по-преж­не­му обожают в Германии.

Вспомнил, как два года назад проводил майские каникулы в маленькой гостинице Alpina, недалеко от Кенигзее, самого красивого озера в Баварии. Хозяин – глухой девяностолетний старик – разъезжал по саду на электрическом инвалидном кресле, парализуя своими грозными выкриками прислугу и немногочисленных постояльцев. Даже его сын, седой, раньше времени потухший господин в неизменной черной водолазке, устало вздыхал при звуке приближающегося кресла и отцовских скрипучих интонаций. «Простите, папа ничего не слышит», – извиняющимся тоном повторял он. Наверное, нельзя было лучше сформулировать суть взаимоотношений старого хозяина с окружающей реальностью. Он не слышал. Иногда, возвращаясь днем с прогулки, я заставал его в саду спящим в кресле где-нибудь под деревом посреди прошлогодней пожухшей листвы, которую почему-то никто не спешил убирать, несмотря на все его приказы и крики. И каждый раз возникала мысль: хозяин умер. Но нет, он был жив. И снова отчаянно скрипело его кресло, слышался свирепый голос. Однажды среди многочисленных семейных фотографий, развешенных на стенах отеля, мне попались на глаза черно-белые снимки маленькой девочки. Невинный ангел в кудряшках, белых носочках и кружевном платьице по моде сороковых годов. Где-то эту девочку я уже видел, но где? По случайности старый хозяин, перебравшись со своего электротрона на диван в гостиной, скучал в ожидании ужина. Без всякой надежды на диалог я ткнул пальцем в фотографию: Wer ist dieses Mdchen? Он прищурился, метнув колючий взгляд из-под косматых бровей, и недовольно буркнул: Romy.

Да, это была она, Роми Шнайдер. Через дорогу был дом ее матери Магды Шнайдер (он стоит до сих пор, и там живет ее брат), сюда, в Берхтесгаден, она будет много раз приезжать, став европейской звездой и первой актрисой Франции. Только об этих визитах вы не найдете ни слова ни в одном интервью Роми. Ведь сами названия этих мест – Берхтесгаден, Кенигзее, Бергхоф – звучат как нацистский гимн. Вилла Геринга, дача Гиммлера, шале Бормана, а над ними на заснеженных альпийских вершинах – «Орлиное гнездо», летняя резиденция Гитлера, охраняемая СС и отборными частями Люфтваффе. Как приговоренная, она будет сюда возвращаться снова и снова, чтобы сыграть в главных антифашистских фильмах семидесятых, где ее героинь убивали, насиловали, допрашивали, сжигали: «Старое ружье», «Поезд», «Групповой портрет с дамой», «Прохожая из Сан-Суси»… Это ее тайный расчет с немецким прошлым, в котором не было и не могло быть ее вины, но за которое она не переставала чувствовать себя в ответе.

Имя Роми несколько раз возникнет в нашем разговоре с Домиником, пока мы будем ехать к его отцу по прямому, как линейка, автобану Мюнхен–Зальцбург.

– Понимаете, все, что связано с войной и здешними местами, для меня в большей степени история, – говорит Доминик. – И мой дед для меня – только исторический персонаж. Думаю, что Роми Шнайдер как женщина и, тем более, впечатлительная, нервная актриса ощущала особенно острое чувство вины за все содеянное немцами. Отсюда не только ее антифашистские фильмы, но и наркотики, и алкоголь, и, наконец, ранняя смерть в сорок с чем-то лет. Чувство вины убивает. Но синдром Роми (назовем это так) – лишь одна сторона немецкой ментальности: мы виноваты в том, что произошло. Это наш крест и боль, которую нам никогда не искупить. Впрочем, есть и другая позиция: мы не будем все время оглядываться назад, мы не хотим постоянно думать о прошлом. У нас все отлично. Мы выиграли матч Лиги чемпионов, мы снова первые. Но где-то должна же быть середина? Может быть, только поколение шестидесятых, те, кого называли «детьми цветов», попыталось осмыслить и преодолеть прошлое, не впадая в экзальтацию.

Я спрашиваю, помнит ли Доминик свою бабушку, вдову Риббентропа фрау Аннелиз.

– Мне было семь лет, когда она умерла. Облик ее мне сейчас представляется довольно смутно. Седая дама в черном с неизменной сигаретой в руке. Рядом чашка кофе, большая собака греется у ее ног. Она всегда много курила, а под конец жизни довольно много пила. При этом держалась подчеркнуто сдержанно, отстраненно. Она была единственная из жен нюрнбергских подсудимых, которая целыми днями напролет дежурила около ворот тюрьмы, надеясь получить хоть какую-то весть от мужа. После казни Риббентропа она посвятит всю жизнь попыткам его реабилитации. Издаст мемуары, написанные им в тюрьме. Сама выпустит три книги о нем, соберет множество документов, пытаясь доказать его невиновность.

– И что?

– Ничего. Кому нужны доказательства, собранные вдовой?

 

Dieter Mayr / Agent Focus / Photographer.ru
Dieter Mayr / Agent Focus / Photographer.ru

Дом окнами в горы

 Мы сворачиваем на шоссе, ведущее в горы. Дом Адольфа фон Риббентропа расположился у самой дороги, между двух лесистых склонов. Вид захватывающий: прямо какой-то вагнеровский пейзаж, наводящий на мысль о Нибелунгах. Усадьба перестроена из бывшей фермы, поэтому пространство вокруг дома, хоть и уставленное многочисленными арт-объектами, выглядит немного пустовато и больше смахивает на загон. Просторный, весь завешанный живописными полотнами дом – хозяин до недавнего времени держал арт-галерею. Много семейных портретов. Весь коридор увешан яркими фотоколлажами в рамах. «Отец их сам выклеивает», – шепчет мне Доминик, желая пре­дупредить мои неосторожные комментарии.

Герр Адольф выходит нам навстречу вместе со своими младшими сыновьями. Он в кожаных мокасинах на босу ногу, но в клетчатом твидовом пиджаке с шелковым платочком, легкомысленно торчащим из нагрудного кармана. Обаятельный, улыбчивый господин, загорелой лысиной и горбоносым профилем напомнивший мне Дмитрия Владимировича Набокова. Дети знаменитых родителей обречены подвергаться пристрастному сравнению: похож – не похож? У Адольфа фон Риббентропа если и угадывается сходство с отцом, то какое-то не очень явное. Никаких отработанных жестов и надменных полуулыбок, ни секунды арийского пафоса, ничего от высокомерного «фон». Сама открытость и непосредственность, игривая легкость и насмешливая самоирония.

– Давайте ваш плащ. Вы привезли мне в подарок водку? O, mein Gott, какая роскошная коробка! Похожа на церковный амвон, не так ли? Я всегда знал, что русская водка – это что-то божественное. Дети, идите сюда. Я познакомлю вас с нашим другом Сергеем из Москвы. Это Рудольф. Он учится на юриста в Берлине, а это Фридрих – будущий макроэкономист. Если бы кто-нибудь сумел мне объяснить, что это такое! Жены, к сожалению, нет. Вы ее извините. Идет Страстная неделя, и она с другими прихожанами много проводит времени в молитвах и молчании… Но я обещаю, что мы будем с вами разговаривать, а иначе о чем же вы станете писать. И, может быть, даже потом выпьем водки. Как вы насчет этого, а? Вас заинтересовали мои коллажи? Как вы любезны! Хотите, покажу вам свою последнюю работу? (Адольф подводит меня к большой картине в гостиной, где из нарезанных фотографий выклеен коллаж, изображающий вознесение какой-то старой дамы в розовом платье и жемчугах.) Это моя невестка, жена старшего брата. Она нас покинула, когда ей было девяносто шесть. Всего две недели назад. Я сделал этот коллаж под впечатлением от ее похорон. Вы видите, брат простирает к ней руки. Ему сейчас восемьдесят девятый год. Он поклялся, что тоже доживет до девяноста шести, а потом присоединится к своей Илийе. А я, в свою очередь, взял клятву со всех своих родственников, что на мои похороны никто не наденет черного. Только светлое: розовое, голубое. Никакого траура! У меня все будут пить шампанское, шутить, рассказывать смешные истории. Ведь это последняя вечеринка, которую я могу устроить. Зачем разводить тоску, когда настало время уходить в рай?

Мы перемещаемся во двор, где уже накрыт чай. Рудольф и Фридрих, как воспитанные дети, стараются поддержать светскую беседу, но по их скучающему виду легко догадаться, что Вторая мировая война и все, что связано с их знаменитым предком, – это Троя. С таким же успехом мы могли бы обсуждать подвиги Ахилла. «Троянская война окончена, кто победил – не помню». Мир, в котором они появились на свет, не имеет ничего общего с тем, в который мы пытаемся сейчас вернуться вместе с их отцом и старшим братом. И какой смысл во всех этих бесконечных кружениях вокруг покойного деда, которого повесили почти шестьдесят пять лет тому назад, чей прах растворился без следа в водах речки, протекавшей близ лагеря Дахау? Мне нечего ответить на молчаливый упрек, который угадываю в их глазах. Знаю только, что забвение – это всегда ложь умолчанием. Мы обращаемся к прошлому, потому что исчезнувшая жизнь помогает лучше понять самих себя, понять время, которому естественно и нормально проходить через нас, сквозь нас. И пожилой человек, обладатель исторической фамилии, сидящий напротив, это хорошо знает.

 

Dieter Mayr / Agent Focus / Photographer.ru
Dieter Mayr / Agent Focus / Photographer.ru

Невиновных не было!

 Ну да, после Нюрнберга все было довольно сложно. Все-таки клеймо «семья нацистского преступника» так просто не вытравишь ни из памяти, ни из людского сознания. По молодости он многого не понимал. Но из Берлина, где был родительский дом, пришлось уехать. Они поселились в Вуппертале. Там жила сестра мамы, которая и занялась воспитанием младших детей. Старший брат какое-то время находился в американском лагере, а потом сидел во французской тюрьме, но его довольно быстро выпустили. По приговору суда у них реквизировали все картины. Большая часть из них принадлежала матери и досталась Риббентропу вместе с ее приданым. Но судиться было бессмысленно. Теперь, когда Адольф бывает в Париже, обязательно навещает свою любимую картину Домье в Лувре. Когда-то она висела у них в гостиной.

Говорит об этом он совсем без всякого надрыва. Список потерянного, похищенного и отобранного он никогда не вел и сейчас не собирается. Отец не был богатым человеком. Своим благосостоянием Риббентропы обязаны родне матери, владельцам известной марки шампанского Henkel. К счастью, фирму удалось сохранить. Семейный бизнес заставлял держаться вместе. Помогали обширные родственные связи с аристократическими семьями Европы. Это ведь особый круг, из которого не исключат по приговору суда. Тут принято верить только в Высший суд, а над законами династии, рода, семьи не властны официальные постановления и директивы. В отличие от России, в Германии никто не принуждал детей «врагов народа» отказываться от отцов.

– У нас была очень умная мать. Она сумела вовремя нам внушить, что мы не должны ничего бояться и стыдиться, что наш отец был честным человеком и нам нельзя предавать его память. Нас было пятеро1. С нами не так-то легко было расправиться.

А вообще-то я больше страдал не из-за фамилии Риббентроп, а из-за коротких замшевых штанов, которые приняты в Баварии, но совершенно не подходили для Вупперталя. Дети носились за мной и изводили прозвищем: «Адольф Гитлер в коротких штанишках». Но это, пожалуй, единственное, что я могу сейчас вспомнить. Потом, не забывайте, первое послевоенное десятилетие в Германии все старались вести себя тихо. Слишком много людей было засвечено в сотрудничестве с бывшей властью. Невиновных не было! Тогда же все хотели только одного – выжить.

Риббентропы выжили и даже преуспели. Они обзавелись семьями, обставили свои квартиры и дома, образовали свой круг. Это жизнь людей, принципиально сторонящихся всякой публичности. За шестьдесят пять лет ни один из них не даст ни одного интервью, не примет участия ни в одном телешоу или в документальном фильме. В дни военных юбилеев их телефон неизменно молчит. Они не выделяются в городской сутолоке и в пробках на автобанах. Неузнанные, любезно-немногословные, застегнутые на все пуговицы. Все их тайны надежно спрятаны в архивах, закрытых от посторонних глаз на ближайшие сто лет. Про них доподлинно известно только то, что у них рождаются одни сыновья. Первый брак Адольфа – два сына, второй брак – опять два сына. Риббентропов должно быть много. А недавно у Доминика родился первенец. Назвали Отто. В честь прадедушки Отто Хенкеля, основателя дома шампанских вин. Но можно сказать – и в честь князя фон Бисмарка, основателя нынешней Германии. Он ведь тоже был Отто.

Никто из них не лезет в политику, не стремится к славе и богатству. Тех денег, что им достались или они заработали, вполне хватает для налаженной, комфортной жизни с ежегодными абонементами на Зальцбургском фестивале и в Байрейте, с коллекциями современного искусства, с учебой детей в Оксфорде и Фонтенбло. Адольф фон Риббентроп прошел свой путь: от хорошенького белокурого мальчика, министерского сына, непринужденно позирующего рядом с властителями мира, до стареющего рантье, со вкусом проживающего оставшиеся годы на фоне величественного пейзажа и фамильных портретов в серебряных рамках. Это отнюдь не означает, что все в его жизни всегда идиллично и безмятежно. В какой-то момент и ему захотелось прикоснуться к недавней истории.

 

Dieter Mayr / Agent Focus / Photographer.ru
Dieter Mayr / Agent Focus / Photographer.ru

Другая жизнь

Тогда все совпало: кризис среднего возраста, нелады с первой женой, матерью Доминика, какой-то общий упадок, когда чувствуешь, что жизнь идет неправильно, не так. И кого в этом винить, непонятно. Тогда, двадцать пять лет назад, Адольф фон Риббентроп отважился на радикальные меры – продал семейный бизнес (все равно конкурировать с международными концернами семейному бизнесу Henkel было не под силу), снова женился, поменял веру – перешел в католичество и… поступил в университет в Майнце на исторический факультет. В сорок пять лет, заметьте! Как и его старший сын, он будет просиживать день и ночь в библиотеках, пытаясь разобраться в причинах и следствиях драмы, невольными участниками которой стали он сам и вся их семья.

Что им руководило? Любопытство, долг перед памятью отца, чувство вины? А может, страх, что жизнь проходит, а какой-то самой главной ее тайны он так еще и не узнал? Или желание примирить прошлое, в котором многое оставалось по-прежнему темным и непонятным, и свою нынешнюю жизнь, где тоже хватало своего хаоса и тумана?

Он узнавал все новые факты про отца, про Третий рейх, про войну, которые помогали ему справиться с комплексами и травмами юности. Не замалчивал их, не прятал по тайникам и сейфам памяти, а вытаскивал на свет божий все как есть, как было. И в этом хладнокровном бесстрашии, сочетавшемся с чисто немецким педантизмом, был ключ к освобождению и новой жизни. Сейчас он жалеет только об одном – что занялся этим слишком поздно.

– Конечно, надо было начинать раньше. Просто мне всегда была интереснее сама жизнь, чем книжные умствования по ее поводу. Но ничего, у меня еще есть время. И знаете, к какому выводу я пришел? История человечества знает множество войн. Они велись во все времена и в самых разных частях света – семилетние войны, тридцатилетние. Никто их уже не помнит. Уверен, что через сто или сто пятьдесят лет территориальные притязания и военные действия Германии тоже не будут казаться чем-то из ряда вон выходящим. И если об этой войне и будут вспоминать, то только из-за холокоста. Антисемитизм, возведенный в статус государственной политики, – самое страшное изобретение немцев, которое привело Германию к катастрофе. Нам надо было заглянуть в эту бездну, чтобы, отшатнувшись, больше к ней уже не приближаться никогда.

Я спрашиваю Адольфа фон Риббентропа, остались ли для него какие-то тайны или вопросы, связанные со Второй мировой войной? Да, остались. И довольно серьезные. Например, он хотел бы знать, существуют ли документы, подтверждающие, что Сталин готовился первым нанести удар по Германии, а Гитлер просто его опередил? Или почему англичане уже шестьдесят лет скрывают дело «третьего человека Рейха» Рудольфа Гесса и все, что связано с его загадочным перелетом в Шотландию в мае 1940 года?

…Среди множества ярких цветных фотографий, расставленных в гостиной, мне бросились в глаза два черно-белых снимка: один романтический – еще молодой отец в белом льняном пиджаке со скрипкой в руках, похожий на Лесли Хоуарда в «Унесенных ветром» или «Интермеццо». А другой явно   военного времени – маленький Адольф с сестрой Урсулой в отцовском кабинете, за необъятным министерским столом, а в центре Риб­бен­троп-старший, как будто зажатый с двух сторон своими детьми, не выпускающими его из объятий. Фокус чуть смазан, света в кадре мало, и тянет от этого снимка таким сквозняком сиротства и несчастья, которое не передать словами. Думаю, что всем, кто хранит фотографии военных лет, знакомо это чувство. Все эти мятые грамоты с чуть поплывшими фиолетовыми чернилами, фото «на память» или «папе на фронт», затертые удостоверения с выцветшими печатями и потемневшие шелковые колодки, оставшиеся от былых боевых орденов, давно сданных в военкомат за «смертью награжденного». Весь этот грустный военный реквизит, который вынимается из бабушкиного шифоньера от силы раз в год на 9 Мая и перебирается с долгими паузами и мелодраматическими вздохами. Неужели это все, что осталось, все, что мы можем предъявить в качестве неопро­вер­жи­мых улик давно исчезнувшей жизни, где была не одна только ненависть и война, но и сострадание, и прощение, и «милость к падшим»?

Я мог бы рассказать Риббентропам, как в 1946 году моя бабушка с мамой прилетели в разбомбленный, поверженный Берлин к деду, служившему «красным директором» на бывшем заводе Круппа. Как они ехали мимо руин того, что когда-то называлось Унтер-ден-Линден. Как почему-то маме запомнилось, что на одной абсолютно голой, изрешеченной пулями стене, где-то на уровне третьего этажа, одиноко белел фаянсовый унитаз, будто застывший в воздухе. Неправдоподобно белоснежный, нереально чистый, каким он мог быть только у немецкой фрау, он тут же вызвал приступ заливистого хохота у наших офицеров-победителей. А мама вдруг поймала себя на том, что ей стало так невыносимо неловко и грустно, как если бы они смеялись над ней. И еще она запомнила тогда женщин. Множество женщин в одинаково повязанных платках вместо шляпок, как тогда носили, нечто вроде тюрбанов. Они разбирали завалы и руины. И каждый раз, протягивая друг другу кирпичи или арматуру, произносили одно и то же: Bitte schn, Danke schn, Bitte schn, Danke schn, и так без конца. Эти женщины были похожи на хор плакальщиц, у которых давно не осталось слез, а только натруженные руки, способные перетаскивать неподъемные тяжести, и привычка во всех случаях жизни говорить «большое спасибо». Danke schn!

 

Dieter Mayr / Agent Focus / Photographer.ru
Dieter Mayr / Agent Focus / Photographer.ru

За День Свободы!

– Вы помните своего отца?

– Очень мало. Какие-то отдельные вспышки. Вот он наклоняется над моей детской кроваткой. Я болен, у меня температура. Он проводит прохладной рукой по моему пылающему лбу. Сквозь бред и жар я зачем-то вцепляюсь в его часы. Я помню, что он на них всегда смотрит, перед тем как уйти. Я не хочу, чтобы он уходил. Он молча расстегивает браслет и оставляет мне свои часы. Потом их у меня украли. Но я помню, что какое-то время носил папины часы. Или мы на рыбалке. Он учит меня забрасывать спиннинг. И в этот самый момент, оступившись, сам падает в воду. Мой красивый, всегда невозмутимый отец барахтается, ругается и зовет меня на помощь. Последний раз я видел его в Нюрнберге. Я и не знал, что это тюрьма. Мы пришли одни с мамой. Нас долго не пускали. Но потом мы вошли в длинный, длинный коридор с белыми сводами, как в монастыре. И в самой глубине этого коридора была железная дверь, которую нам не открыли, но за которой был папа. В двери оказалось маленькое оконце. Оно распахнулось, и я увидел сквозь прутья решетки его осунувшееся, постаревшее лицо. Помню, что он был в галстуке. Он всегда ходил в галстуке. Он был в нем на всех судебных слушаниях. И совсем не помню, что он мне тогда говорил.

В этот момент в гостиной появляется жена Адольфа фрау Кристиана. Она – дама непростая. Урожденная графиня фон унд цу Эльтц. Старший ее сын от первого брака – нынешний министр вооруженных сил Германии. Его даже прочат в будущие канцлеры. Сама Кристиана долгие годы проработала в немецком отделении Sotheby’s. Веселая, витальная, с теми непередаваемыми императивными интонациями, какие бывают только у женщин, абсолютно уверенных в любви своих мужей. Ревностная католичка, это она обратила Адольфа в свою веру. «Ах, ну кому нужны проблемы по воскресеньям, – весело отреагировал на мой недоуменный вопрос Адольф. – Одного ребенка надо тащить в протестантскую кирху, другого – в католический собор… Нет, я люблю комфорт. Уж если ходить в церковь по воскресеньям, то всем вместе». Примечательная деталь: этот любитель комфорта в течение последних двадцати лет каждое лето отправлялся на две-три недели в Лурд в качестве сопровождающего с больными паломниками. Только два года, как он прекратил эти поездки: здоровье уже не то. «Понимаете, туда бессмысленно ехать туристом, – объясняет мне Кристиана. – Там надо работать». И они оба работали: ухаживали, убирали, мыли, перетаскивали инвалидные коляски и костыли, не чурались самой грязной работы, помогая больным и жаждущим чуда людям.

У Адольфа накопилось много коллективных фотографий, где на первом плане инвалиды и больные в белых плащах с мальтийским крестом (храм в Лурде, на месте явления Богоматери святой Бернадетте, куда стекается множество паломников, – исконная территория Мальтийского ордена. – Прим. авт.), а он с Кристианой где-то в задних рядах с группой таких же, как и он, добровольцев. Я не спрашиваю, зачем им это было нужно. Не такой он человек, чтобы объяснять мне про долг, про искупление и прочие высокопарности. С несравнимо большим энтузиазмом он рассказывал мне про шампанское дома Henkel, про схватки с французами, пытавшимися вытеснить их с рынка, про борьбу за фирменное слово Sekt, которое первым ввел в начале прошлого века в оборот их мудрый прадед Отто Хенкель.

– А что значит для вас и вашей семьи 8 мая2?

– День окончания войны.

– И все?

– Еще это день свободы.

– И это говорите вы – человек, которому этот день принес столько горя: гибель отца, поражение в правах, потерю дома…

– Бессмертная душа дороже. Трагедия нашей семьи началась гораздо раньше 8 мая 1945-го и, увы, тогда не закончилась. Но это хороший день для Германии, для русских, для нас всех. И я считаю, что нам пора за него выпить.

Профессиональным барменским жестом Адольф лихо разливает по маленьким рюмкам мой «Русский стандарт». Младшие сыновья к нам не присоединяются: они не пьют водку. Доминик тоже – ему еще вести машину обратно, в Мюнхен. У Кристианы пост. Поэтому мы пьем с Адольфом фон Риббентропом вдвоем, стоя, молча, по-армейски. До дна. С