Анна Гаврилова
Анна Гаврилова

Лейтмотив ее сообщения был таков: «Если завтра война…». Он повторялся на разные лады, в зале ерзали и язвительно шептались, пока дама наконец не провозгласила: «…в то время как прежде человек мог, извините, в шестнадцать лет полком командовать!». И вот тогда из зала раздался раздраженный голос:

– Простите, но вы понимаете, что когда человек в шестнадцать лет командует полком – это трагедия?

Зал одобрительно зашуршал и захихикал, в том смысле что – да, да, и почему только в шестнадцать? Что за странная мера совершенства – «полком командовать»? А в каком возрасте это, извините, не трагедия – полком командовать? И тогда дама-педагог внезапно выпалила:

– Ну не делайте вид, что вы не понимаете, о чем именно я говорю!

Увы, какой бы неудачной ни казалась военно-полковая риторика, присутствовавшие тридцатипяти-сорокапятилетние слушатели (а именно к этому поколению относилась и сама ораторша) именно потому и реагировали на слова дамы с таким раздражением, что отлично понимали, о чем она говорит.

Это поколение – мое поколение – было воспитано на совершенно особенном героическом мифе, на своего рода культе трагедии, в свете которой только и можно узнать, Настоящий ли ты Человек. Те, кто нас воспитывал (транслируя идеологические установки или личный ужас перед лишениями, выпавшими им самим и их родителям), учили нас мерить собственную жизнь некоей масштабной катастрофой, общей бедой, той самой войной, которая «если завтра» и без которой вся жизнь идет понарошку, мелко, несколько даже презренно.

Нас растили для выживания в Третьей мировой войне и для противостояния силам Мирового Зла. Жизнь оказалась к нам несказанно доброй. Нам повезло жить в благословенной исторической лакуне, свободной от масштабных войн, поголовных эпидемий, сметающих города катастроф. Но многие из нас остро ощущают странное чувство вины за недостаток подвига в их жизни – не того подвига, который человек, пытаясь быть хорошим, совершает каждый божий день, а того книжного и киношного Подвига, который непременно За Все Хорошее Против Всего Плохого.

**

Даже те, кто понимает всю нелепость и разрушительность такого чувства вины, могут быть подвержены острым его приступам при первых звуках «Песни десятого десантного батальона» или, скажем, «Прощания славянки» (будь прокляты московские вокзалы). И много больших и маленьких и ненужных трагедий было создано посреди мирной жизни ради утоления одной и той же тревоги: вот что бы я делал, если бы? Вот смог бы я, если бы? Вот стал бы я, если бы?..

И поэтому очень многим представителям моего поколения, живущим сейчас в Москве, дни пожаров принесли странное облегчение. Они стали чем-то вроде ростомера – сравнительно безопасным, но при этом довольно убедительным способом сравнить себя с теми героями, которым так боимся не соответствовать, «если завтра война». Тем более что пожары и дым оказались и правда больше похожими на войну (на ту, к которой нас готовили и по которой мы себя меряем), чем любой, скажем, политический катаклизм: они оказались посторонней силой, требующей всеобщей мобилизации ради выживания. Более того: бездействие и равнодушие властей, их готовность рисковать жизнями людей ради собственных целей, необходимость в народном ополчении – все это делало картину еще более полной. Тут можно было встать рядом с ростомером и посмотреть, достаем ли мы героям, о которых знаем с детства, хотя бы до пояса. И выяснилось, что, по крайней мере, в этот раз, на этой «примерке» все совсем неплохо.

 

Анна Гаврилова
Анна Гаврилова

Во-первых, те, кто решил остаться в Москве, узнали про самих себя, что они способны не озвереть перед лицом довольно тяжелой ситуации: не голода и стрельбы, не приведи Бог, но вполне такой ситуации, когда каждый мог бы и сам за себя. Нет, не озверели – помогали соседям, ездили по городу и расставляли миски с питьевой водой для умирающих собак, забирали в свои кондиционированные квартиры чужих детей, бабушек и домашних животных. Так немного отступил страх оказаться эгоистами и негодяями, боящимися пустить соседей во время бомбежки, чтобы не покрали серебряные ложечки. Выяснили и обратное: что соседи, коллеги и даже чужие люди тоже не озверевают – помогают, пускают, поят, привозят продукты, если машина с кондиционером, забирают ребенка и собаку к себе на дачу, не боятся за серебряные ложечки. И еще один страх несколько притупился.

Во-вторых, москвичи выяснили, что могут мобилизоваться для помощи тем, кого глаз не видит, – погорельцам, пожарным – пойти окапывать торф, во­зить в горящие леса пожарные рукава, сортировать вещи, закупать тушенку, все это – по жаре, в дыму и копоти. Не под бомбами и не под пулями, но многие, скажем прямо, и этого не ждали от себя: мирные люди, светские, привыкли, что все устраивается и без них. Зарубочка на ростомере оказалась парой сантиметров выше, чем раньше казалось. В-третьих, многие, отправив в эвакуацию детей, неожиданно решили, что «Москву не отдадут»: «Не смог сбежать», «Люблю этот город, решил остаться», «Никуда не поеду, моя Москва, не хочу чуть что сбегать…» Говорили потом, что чувствовали себя нелепо, – и «подвиг» какой-то никому не нужный, и Москву все-таки не французу отдают, – но отчетливо ощущали, что не то героический миф, не то простая и странная любовь заставляют «не отдавать» город некоторой враждебной силе. Были и те, кто упрямо считал, что работа в Москве важнее безопасности, – и тут тоже возникала до боли знакомая историческая аналогия. Судить о том, кто из этих людей был прав, а кто нет, безусловно, никому, кроме них самих, не дано, но они признавались, что от такого решения по­утих все тот же страх собственного «негероизма», каким бы нелепым он ни казался.

***

Те же, кто уехал из Москвы, рассказывали потом, что многое поняли про эвакуацию: и про чувство вины, и про страх, что струсил, и про то, каково это – сходить с ума за тех, кто остался. Один известный филолог, уехав пережидать жар и дым в Будапешт, писал друзьям в Москву, что вдруг понял, что испытывали эмигранты семидесятых: «своих» там таскает КГБ, а ты тут йогурт жрешь. В этом августе уехавшие тоже мучились чувством вины, перечисляли пожертвования погорельцам, звонили в Москву друзьям и умоляли уехать, предлагали, если надо, деньги на билеты и все в таком роде, – и чувствовали, что сами эти муки совести свидетельствуют о том, что не такие уж они, уехавшие, плохие люди, есть и для них на поколенческом ростомере меточка повыше плинтуса.

Возможно, этот новый взгляд на себя, эти новые зарубки на ростомере оказались самым важным, что произошло с жителями Москвы (и всех горевших и дымившихся городов страны) в августе 2010 года. Выяснилось, что зрелость подразумевает не поголовное командование полками, а способность принимать решения – такие решения, благодаря которым что-нибудь достается не только тебе, но и другим. Такие решения, которые, возможно, касаются не только тебя самого, но и твоего города и твоей страны.

Вероятно, именно поэтому подросших москвичей в один из последних дней этого безумного августа ноги сами привели на митинг в защиту Химкинского леса на Пушкинской площади.

Планки на ростомере теперь подняты очень высоко. Но, убедившись, что и твое время населено не блохами и не муравьями, на многое начинаешь смотреть иначе. С