Перевод: Наталья Морозова

31 декабря я поздравил Мориса с Новым годом. Он ответил, что для него этот год вряд ли будет длинным. На следующий день я возвращался в Париж. Я вел его машину до аэропорта Тулузы. Он сидел рядом. Я спросил, согласится ли он ответить на вопросы, которые я давно хотел ему задать.

Мне скоро стукнет пятьдесят, он медленно соскальзывал к своим семидесяти пяти. Смерть могла вот-вот прийти за ним. Мы почти не знали друг друга. Впервые я увидел его, когда мне было семнадцать. Затем мы расходились все дальше и дальше до моих сорока. Потом вообще перестали общаться. И только пять или шесть лет назад я снова позвонил ему. Теперь мы виделись гораздо чаще. Мое недоверие отступило перед желанием получше узнать его.

Я не знал о нем почти ничего, кроме того что он был моим отцом. Я никогда не поздравлял его с днем рождения, более того, я не знал ни дня, ни месяца, ни года. Я понятия не имел, как звали его родителей. По сути, я не знал ничего. Ни о нем, ни о его родне. Как я мог быть уверен в себе?

Все произошло очень просто, он согласился: да, конечно, если хочешь, если это тебе поможет. Он только добавил, что его жизнь была самой обыкновенной, что среди его знакомых были люди гораздо более интересные и яркие. Упомянул своего старого дядю, который может рассказать мне про всю родню в мельчайших подробностях, и тетку – сестру его отца, злобную мегеру, которая, несмотря на возраст, пребывает в здравом уме и помнит всех и вся. Я попытался объяснить ему, что меня интересует только он. Он не настаивал, и я почувствовал, что в глубине души он не ожидал от меня другого ответа. Мы доехали до аэропорта. Я забрал чемодан. Он сам, без моей помощи перебрался на водительское место, положив свою палку на соседнее сиденье.

Неожиданно я ощутил огромную пустоту. Мы не можем расстаться просто так, как все прошлые разы. Надо что-то придумать, быстро. Это пришло само собой. Я спросил, могу ли я писать ему вопросы на его электронный адрес. Я не ожидал от него длинных ответов. Несколько строчек, и только когда ему захочется. «Только чтобы это тебя не утомляло», – настаивал я.

На этом мы расстались.

Вернувшись тем вечером к себе, я поспешил к компьютеру и спросил Мориса, что для него значит быть евреем.

На следующее утро я получил от него следующие шесть слов: «Быть евреем – значит постоянно испытывать страх».

Так все и началось, я решил добраться до самого дна этого страха.

Я тоже довольно часто испытывал это ощущение.

Однако же не я воспитал Мориса… Я хочу сказать: не Морис воспитал меня. Испытывал ли я страх потому, что я был сыном еврея, или потому, что я был сыном без отца?

Мне пришла в голову мысль.

Я подумал, что каждый мой вопрос будет привязывать его к жизни. Идиотская идея, согласен, но мне не удавалось от нее избавиться: пока мне есть что у него спросить – а вопросов у меня накопилось множество, – Морис не умрет. Он просто не сможет умереть. Мне хотелось верить во власть историй. В силу слов против смерти. Эта идея мне понравилась. Я вспомнил про странный феномен, о котором рассказывал мой друг Эрик. Жизненная сила процесса. Люди часто умирают сразу после того, как завершат какое-нибудь долгое и сложное дело. Поэтому надо, чтобы оно длилось. Процесс – это их костяк, их сердце, которое бьется о прутья грудной клетки. Поэтому надо сделать так, чтобы процесс длился как можно дольше. Я нарочно буду придумывать проволочки для этого судебного процесса. Я буду требовать уточнений, разъяснений. Я буду секретарем суда наших молчаний и бесконечных разговоров.

Я был полон решимости растянуть время. Я задал второй вопрос. Потом следующий, и еще один. Тысяча и одна ночь, уже в этом я выиграл.

Следующие недели он каждое утро отвечал на мои вечерние вопросы. Я подозревал, что он почти не спит, потому что его мейлы были отправлены задолго до рассвета. А потом я три дня ничего не получал. Сначала я не встревожился. Я не хотел тревожиться. Но это было сильнее меня. Молчание давило, становилось невыносимым. Я не отрывался от экрана компьютера, ожидая малейшего признака жизни от Мориса. Я мог бы позвонить. Но не хотел – боялся его разбудить. Он с таким трудом засыпал ночью, что иногда проваливался в сон среди бела дня. Я уже успел вообразить себе все что угодно. Я подумал, что он не захотел продолжать. Что ему было мучительно ворошить прошлое. Или, наконец, что он счел это абсолютно бесполезным. Решил, что ему лучше собрать все силы на борьбу с болезнью, которая его подтачивала. У нас был настоящий талант терять друг друга в течение всей жизни.

Я ошибся. Однажды утром я обнаружил три строчки, отправленные накануне поздно вечером. У него вырубился интернет. Пришлось вызывать мастера. А потом очередная химиотерапия. Несмотря на то что он был скуп на подробности, я понял, что ему было гораздо хуже, чем обычно. Позже его жена Полетт призналась мне, что тогда для него это было просто пыткой. Я с облегчением читал и перечитывал эти строчки. Привычный ритм обмена письмами восстановился.

Но я забегаю вперед. Боясь, что ты опять ускользнешь, я не успел ничего сказать ни о твоих годах в Марокко, ни о том, как я увидел тебя впервые, когда мне было семнадцать.

С тех пор прошло тридцать три года.

Ты тяжело болен.

Тридцать три года – жизнь Христа.

Жизнь еврея.

Ты почти не можешь ходить.

Долгие часы в кресле-каталке или на диване. Часы, дни.

Нас двоих не связывают воспоминания о добрых старых временах, о которых мы могли бы сожалеть.

•  •  •

Тридцать три года назад. Промозглое зимнее утро в городке на атлантическом побережье.

Солнце еще не вставало, на улице жуткий холод. Асфальт превратился в каток. Поезд, едущий на юг, ждет меня на вокзале.

Отец подвозит меня на машине. На русской машине. Он говорит, что она привычна к холодам. Я не должен переживать, я успею на поезд. Улицы пустынны. Машину заносит, мы едва не въезжаем на тротуар. К счастью, мы одни исполняем под фонарями эти пируэты – руль и колеса действуют независимо друг от друга. «Не переживай», – повторяет Мишель. Это мой приемный отец. Мой настоящий ненастоящий отец. Он дал мне свое имя, средиземноморское имя. Подарил мне свои воспоминания, свой родной Тунис, свое спокойствие.

Он боится больше никогда не увидеть меня. Но виду не подает. Он никогда не демонстрирует своих чувств. Даже накануне самоубийства он не показывал вида, только улыбался, но до этого пока еще далеко. Пока он еще жив, и единственное, чего он боится, это что я перестану быть его сыном. На другом конце железной дороги, в городке на юге меня ждет другой отец. Настоящий, тот, чья кровь течет в моих венах. Его зовут Морис. Я никогда его не видел. Он акушер, гинеколог, хирург. И все это один человек. Наверное, у него четыре руки или даже больше, но ни одна не смогла удержать меня, когда я родился. У него были на то свои причины.

С диким скрежетом поезд замедляет ход. Мне семнадцать лет, пять месяцев и девять дней. Мой отец ждал меня семнадцать лет, пять месяцев и девять дней.

•  •  •

Ты не смог встретить меня на вокзале. В то утро было слишком много родов, к тому же у тебя были приемные часы и полная запись. Твоя профессия помешала тебе. Возможно, ты боялся увидеть, как я растерянно ищу тебя на вокзале.

Ты отправил свою жену Полетт встречать меня. Она разглядывала меня нежно и с любопытством.

«Вы не слишком на него похожи».

Со временем это пройдет.

Она высадила меня у клиники.

Меня проводили в зал ожидания.

Семнадцать лет, пять месяцев, девять дней, зал ожидания.

Ждать, снова ждать.

Семнадцать лет, пять месяцев, девять дней. Возраст моей матери, когда она родила меня.

В тот далекий день, тридцать три года назад, я не знал, кого жду, я понятия не имел, как ты выглядишь. У меня была только маленькая старая черно-белая фотография с зубчатыми краями. Снято издалека. Даже оказавшись у меня в руках, ты всегда был далеко. На ней запечатлен молодой мужчина лет двадцати. Ты улыбаешься, я различаю белые зубы, тонкие губы. Ты носишь водолазку. Где ты? Сидишь на камне, где-то в неизвестном мне месте.

Дверь зала ожидания открывается.

Это ты. Тут ты царь и бог, с венчиком белых волос. Тебе сорок два года. В моих глазах ты уже старик. Серебристые пряди спускаются вдоль щек ниже мочек ушей. Матовая кожа, отливающая медью.

Ты настойчиво смотришь на меня. Разглядываешь. Обследование начинается. Ты протягиваешь мне руку для пожатия. Ты выглядишь… я не знаю… возможно, довольным, возможно, рас­слаб­лен­ным, наверняка обеспокоенным.

Ты усаживаешь меня напротив себя.

Я на приеме у врача.

Сейчас ты будешь меня обследовать. Ты просишь меня раздеться до трусов и майки. Я беспрекословно повинуюсь. Ты снова внимательно рассматриваешь меня. Я до сих пор слышу твой голос:

– У тебя длинные мышцы, как и у меня. Как у Фаусто Коппи1. В Марокко мне кричали вслед: «Давай, Коппи», когда я носился на велике по улицам Феса.

Ты продолжаешь обследование, задавая вопросы.

– Сердце медленное, – бормочешь ты. – Как у меня. Давление хорошее, сто тридцать на семьдесят, отлично.

Похоже, ты сверяешь эти сведения с каким-то реестром у себя в голове, словно пытаешься склеить разбитое зеркало.

•  •  •

Я долго и упорно расспрашивал брата моей матери (теперь нет и его – он тоже покончил жизнь самоубийством) и наконец узнал от него о твоем существовании, твоем имени, твоей профессии. Я написал в Объединение медиков, но они отказались дать мне твой адрес. Напишите ему, ответили мне по почте, а мы передадим. Все равно что послать письмо в бутылке, но я все же отправил его, не питая особых иллюзий. И в один прекрасный день я получил твой ответ. Я до сих пор помню некоторые фразы: «Если Ваши родители согласны, я с удовольствием приму Вас». Вас. До этого никто не обращался ко мне на вы, ну, может, кроме нескольких учителей в колледже. Нейтральное, прозрачное, безболезненное «Вы». Но это крошечное «Вы» поразило меня, отбросило меня на километры, на световые годы. Сможем ли мы когда-нибудь узнать друг друга?

•  •  •

– Итак, ты меня бросил?

– Нет, – мягко отвечаешь ты, понимая, что я уже заранее осудил тебя. – Семья твоей матери не захотела меня видеть. Еврей, иностранец, это было немыслимо во Франции в начале шестидесятых.

Ты меня не убедил.

Однако ты очень старался.

Ты понимаешь, что на это понадобится время, очень много времени, возможно, вся жизнь.

– Я приехал к твоей бабушке в Бордо. Она работала в какой-то религиозной организации. Она была очень сурова. И очень несчастна. Она одна вырастила четверых детей. Со мной она была довольно мила. И так же мило она сообщила мне, что нет, это невозможно, мы с твоей матерью не можем, ну, вы понимаете, еврей… Я должен был перейти в католичество. Ее дочь была тогда несовершеннолетней. Так что этот ребенок, сами понимаете, уже достаточное наказание. Позже ему придется стать священником, заявила она.

– А твои родители?

– Они хотели, чтобы твоя мать перешла в иудаизм. И чтобы мы приехали жить в Марокко.

– Но если бы ты действительно любил маму, ты бы забрал ее с собой…

– Ей было семнадцать лет.

Ты прищуриваешься. Я заставляю тебя переживать мучительные моменты. Повисает тяжелое молчание. В конце концов ты не выдерживаешь – пытаешься объяснить мне дрожащим голосом.

– Я был иностранцем. В Бордо я умирал с голоду. Марокканское консульство выдавало мне мизерную стипендию, которая почти вся шла на оплату каморки, в которой я жил. Еще мне приходилось помогать брату, который учился в иешиве в Экс-ан-Провансе. Он писал мне: «Морис, мои башмаки просят каши, и, хотя я подложил картонки, они все равно промокают». Я отправил ему перевод и…

– А мне?

Этот вопрос застал тебя врасплох.

– Твоя мать ничего не хотела. Она была полностью во власти своей матери. Она хотела меня забыть. Однажды я случайно встретил ее на улице в Бордо. Она направлялась к друзьям, которые сидели на террасе кафе. Она пыталась сделать вид, что не замечает меня. Мое присутствие и мои вопросы о тебе раздражали ее. Она сказала только, что с тобой все в порядке, и все. Я понял, что в Бордо мне больше делать нечего. Она должна была защищать себя, жить своей жизнью. С тяжелым сердцем я уехал в Нанси продолжать учебу. В этот момент я и решил серьезно заняться гинекологией.

– Почему?

– Не знаю. Чтобы понять женщин, детей, быть к ним ближе.

– Ты думал обо мне, о нас?

– Я думал только о вас. Я хотел помогать твоей матери. Я предложил ей пожениться, когда она станет совершеннолетней. Но она мне не ответила.

– А твоя жена еврейка?

– Нет, француженка. Я познакомился с ней позже, в Марокко.

– И она приняла иудаизм.

– Да, она сделала гиюр, но обряды не соблюдает.

– Но если бы ты действительно любил маму…

Круг замкнулся.

•  •  •

Моя мать – юная девушка, которую ты соблазнил полвека назад, которую ты любил и которая любила тебя. Узнав о ее беременности, твоя мать грозилась выброситься из окна. Ее же мать, размахивая распятием перед преступно растущим животом, надеялась, что Господь найдет способ вскрыть гнойник. Ничего подобного не произошло. Живот стал миром, который надо было скрывать под юбками и корсетами.

•  •  •

– Мне было примерно столько, сколько тебе сейчас, чуть больше. Твоя мать вместе со своим животом пряталась в деревушке в Альпах. Было начало лета. Ты должен был родиться в конце августа. Она жила у дальних родственников, которые заботились о ней, они были очень открытые, доброжелательные люди. Они не придавали значения всем этим религиозным историям. Они были уверены, что все образуется. А потом мне пришлось спешно возвращаться в Марокко – мой французский вид на жительство истекал 14 июля. Я надеялся возобновить его в консульстве, в Марселе. Мне ответили, что это невозможно. Мне надо как можно быстрее явиться в Касабланку. Там мне должны были выдать новые документы. Я уехал, с ума сходя от волнения. Шестнадцатого на рассвете корабль причалил к марокканским берегам. Едва я успел ступить на землю, как меня тут же арестовали и кинули за решетку, где я провел целый день без еды и питья. Моя виза была просрочена на двадцать четыре часа. Когда наступила ночь, служащий, который явно не знал, что со мной делать, отпустил меня, взяв с меня обещание предстать завтра же перед властями, чтобы они узаконили мое положение. У меня голова кружилась от голода. Но у меня снова появилась надежда. Я надеялся увидеть твою мать до родов. Какая наив­ность! Чиновники ничего и слышать не хотели. Вот так, с кондачка выдать паспорт еврею – еще чего! Я студент мединститута в Бордо? Занятия начинаются только в ноябре, чего спешить-то?.. Начальник сказал, что надо бы еще разузнать, чем я действительно занимался во Франции и чего это я езжу туда-сюда. Полный Кафка.

Шли месяцы. Чтобы чувствовать себя рядом с вами, я как студент-медик стал принимать роды в местной больнице. Каждый раз, когда рождался ребенок, когда маленькое тельце оказывалось у меня в руках, я думал о тебе.

О твоем рождении я узнал из телеграммы. Для меня это был страшный удар. Я так хотел увидеть тебя. Когда же я наконец смог вернуться во Францию, вы с матерью уже уехали из Ниццы в Бордо. И я узнал, что вас тоже разлучили. Твоя бабка не пожелала видеть в своем доме маленького еврея. Тебя отправили к кормилице в окрестностях Бордо. Твоя мать дала мне адрес. Эта разлука день ото дня подтачивала ее силы. Но ничего поделать было нельзя. Она была несовершеннолетней, и ее мать имела над ней полную власть. Я приехал к тебе один раз, другой. Кормилица попросила сделать тебе укол. В следующий раз я привез тебе игрушку. Потом… Никакого потом не было. Кормилица запретила мне приезжать. Она получила четкие инструкции. Я был раздавлен. Однажды я случайно столкнулся с твоей матерью в Бордо. Мне показалось, что я больше для нее ничего не значу. И у меня возникло только одно желание. Уехать. Прочь из этого города. Продолжать учиться где-нибудь в другом месте. Десять дней спустя я был в Нанси. Позже я узнал, что в конце концов твоя мать забрала тебя от кормилицы, предъявив свои права. Вы обрели друг друга, а мы потеряли.

•  •  •

Когда я был маленький, Марокко для меня не существовало. Разве что написанное мелом на грифельных дощечках зеленщиков на прилавках рынка в Бордо. К Рождеству там вырастали горы мандаринов с блестящей кожурой. Марокканские. Моя бабушка их никогда не покупала. «Слишком дорого», – говорила она. Или не говорила ничего, проходила мимо, словно не замечая. Думала ли она о тебе? Нарочито ли презирала эти дивные фрукты твоей страны? Разве сейчас узнаешь… Ее кошелек был нетяжел, шаги быстры, возможно, она действительно не обращала внимания. Иногда мне удавалось стянуть маленькие ромбики с надписью Maroc, и я приклеивал их себе на тыльную сторону ладони. Я помню это слово, вытатуированное на моей коже, – Maroc. И никто не сказал мне тогда, что я тоже плод этой страны.

•  •  •

Мне было пять лет, мы с матерью жили в Бордо. Примерно в это время ты женился в Рабате – для меня это значило, что я вне игры, вне твоей жизни. Оливье, твой старший сын, появился на свет несколько месяцев спустя. На следующий день после его рождения – долгожданного и счастливого – в твоем доме раздался телефонный звонок. Из Франции тебе звонила молодая женщина. Она сообщила тебе, что стала совершеннолетней и свободной, что она забрала ребенка от кормилицы, которую ее собственная мать выбрала против ее воли. И теперь она наконец воссоединилась со своим ребенком, вашим ребенком. Ей было нелегко позвонить в Марокко, чтобы сообщить тебе все это. Но время опять сыграло с вами злую шутку. Вы жили в разных часовых поясах. Ты был уже женат, у тебя только что родился сын. Молодая женщина повесила трубку. Все кончено. Ты предложил ей помощь. Она отказалась – нет, ей ничего не нужно.

•  •  •

Ты хочешь знать, скучал ли я по тебе.

– Да. Когда ты был тайной, тенью, отсутствием. Потом, когда я увидел тебя, когда я увидел твое лицо, твои черты, когда услышал твой голос, все стало по-другому. Я перестал вычитать.

Ты хмуришься:

– Что вычитать?

– До того как я тебя увидел, я часто застывал перед зеркалом в своей комнате. Я отмечал черты, которые достались мне от матери. Пухлые щеки, высокий лоб, круглое лицо. Я отбрасывал все это и пытался разглядеть в своем лице то, что досталось мне от тебя. Я искал твой отпечаток.

– Ты больше не скучаешь по мне?

– Когда я приехал повидать тебя в семнадцать лет, твой образ неотступно преследовал меня. Но вот я увидел тебя, и этого мне оказалось достаточно. Моя жизнь была в другом месте, мои привязанности тоже. Иногда тебе кажется, что ты умираешь от жажды, думаешь, что выпьешь несколько литров воды, а на деле оказывается, что стакана вполне достаточно.

Ты улыбаешься. Я понимаю, что для тебя все было наоборот.

•  •  •

После той первой поездки на юг я выждал время. Годы. Я ездил на велосипеде, учился, сдал выпускные, поступил на юридический, занялся политикой.

Пару-тройку раз мы обменялись письмами. Должно быть, я отправил тебе вырезку из газеты о своей победе на местных велогонках. Больше ни о чем не помню. Молчание.

Однажды, не сдержавшись, ты снял трубку, чтобы узнать у моего отца, как мои дела. Мишель, застигнутый врасплох, ответил на твои вопросы. После он упрекал себя за это. Он счел это наглостью с твоей стороны, он такого не ожидал. Я тоже подумал, что ты слегка перешел границы. Позже я понял, что тебе нелегко дался этот звонок, тебе пришлось поступиться своим самолюбием. Ты скучал по мне.

•  •  •

Мне было шестнадцать лет, когда я записался в секцию бокса. Чтобы стать сильнее. Или ради чего-то другого. Одного мне хотелось особенно. Расквасить себе морду, разбить это наполовину неизвестное лицо. Когда я начал боксировать, мне было столько же лет, сколько моей матери, когда она встретила тебя. Ты не видишь связи. Да и нет ее. Должно быть, я думал, что это подходящий возраст для того, чтобы научиться постоять за себя. Наносить удары. Отражать их.

Мы много занимались с грушей и у зеркала, оттачивая движения, вырабатывая стиль – удар справа, удар слева, апперкот. В зеркале, после вычитания, я видел то, что принадлежало тебе: скулы, заостренный нос, чуть выпяченный вперед подбородок. Я целился именно в эти черты. Я разбивал тебе лицо, отрабатывая удары. Я расквашивал тебе нос. Однажды удар соскользнул – сжатый кулак, без перчатки. Зеркало взорвалось, моя рука превратилась в факел. Ты был в нокауте, на полу, разбитый на тысячу кусочков. Я никогда больше не боксировал после того случая. Я испугался, что по-настоящему уничтожу тебя.

•  •  •

– Когда в семнадцать лет ты приехал, мне очень хотелось оставить тебя у себя.

Короткая пауза.

Потом:

– Но это было невозможно. Твой отец так сильно влиял на тебя, ты так им восхищался. Ты был действительно его сыном. И я понял, что не стоит даже пытаться.

– Это правда. Он признал меня. Я ношу его имя. Его имя носит меня.

– Подумать только, что мы с ним родились под одним солнцем.

Ты выпятил подбородок в сторону моря. Морис из Марокко, Мишель из Туниса. Изгнанники во Франции.

– Мне было трудно тебя принять, – это говорю я, твой сын. Но ты мог бы произнести те же слова. – Очень трудно. Мне все время казалось, что это предательство. Даже думать о тебе казалось мне предательством.

– А теперь? – спрашивает Морис.

– Жизнь прошла. Теперь все по-другому. И Мишеля больше нет.

– Он освободил мне место…

– Нет, это я тебе его дал. Другое место. Не то же самое. Он всегда со мной.

•  •  •

У твоей сестры Анни в Риме я впервые увидел эту фотографию. Пара лет шестидесяти – он с шелковистой, белоснежной, слегка растрепанной шевелюрой, похожий на Жана Габена, того насмешника Габена из «Старой гвардии» и «Архимеда-бро­дя­ги» с хитринкой в глазах. У нее грубоватые черты лица, толстые щеки, мешки под надменными глазами, над которыми нависают угольно-черные брови.

– Кто это? – спросил я, уже догадываясь, каким будет ответ.

– Наши родители, – ответила Анни и добавила: – Они так хотели с тобой познакомиться. Они следили за твоими успехами по газетам, читали твои книги. Они просили Мориса: «Привези его когда-нибудь к нам», но брат не хотел тебя беспокоить.

– Но…

Слова остались невысказанными. Я разглядывал их лица. Анни закончила фразу, которая застряла у меня в горле:

– Ну да, это твои дедушка и бабушка.

И внезапно я вспомнил старое и наверняка пропавшее письмо, в котором Морис сообщал мне о смерти своего отца и упрекал себя за то, что так мало разговаривал с ним, так мало знал его. Тогда эти строки вызвали у меня лишь недоуменное пожатие плечами.

•  •  •

Книга, которую я пишу, начала интересовать тебя. «Я бы хотел, чтобы она была опубликована, когда меня не станет. Но так как я любопытен и не очень уверен, что смогу прочесть ее там…»

В следующем длинном письме ты выразился более внятно:

«Здравствуй, Эрик.

В своей книге ты прослеживаешь развитие своих чувств по отношению ко мне на протяжении тридцати лет.

Разные вещи без конца меняют твое отношение ко мне.

Твое взросление, мои оплошности, твои дети, моя болезнь.

Но главным событием остается исчезновение Мишеля.

Из верности, из благодарности ты чувствовал себя связанным, боялся отнять любовь у одного, дав ее другому.

Однако как мы любим нескольких детей, так же мы можем любить нескольких отцов.

В моей стране дядю с материнской стороны любят не меньше отца.

Со смертью Мишеля ты позволил себе больше свободы, не боясь уменьшить привязанность, которую ты питаешь к нему.

Но, несмотря на эту сдержанность по отношению ко мне, ты всегда пытался меня идеализировать. Я постоянно пытался подправить тебя, настаивая если не на собственной посредственности, то как минимум на своей обыкновенности. Могу предложить тебе список людей, которые лучше расскажут тебе обо мне, о моей жизни. Ты можешь расспросить их по телефону или по мейлу.

“Паломничество” в Марокко поможет тебе завершить портрет».

 

Я прочел эти строчки один раз, другой, еще и еще, не в силах от них оторваться.

Твое послание лишь еще больше убедило меня.

Я не буду никому писать и звонить.

Я не буду расспрашивать никого, кроме тебя.

Это поиск, а не расследование.

Я никогда не буду знать достаточно, но все, что я буду знать, я узнаю от тебя – то, что расскажут мне твои губы, то, что напишет мне твоя рука.

Я не детектив. И не судья тебе.

Я твой сын.

Я помогу тебе вести счет твоим дням.

Ты узнаешь, что их было много и они были богаты на события.

Я помогу тебе сосчитать твои дни до самого последнего.

Очень долго я не называл тебя никак.

Я имею в виду обращение.

Ты был для меня несуществующим, безымянным.

Семнадцать лет несуществования.

Но говоря о тебе – очень редко, думая о тебе – нечасто.

Я пытался назвать, описать тебя.

Я говорил «другой».

Я говорил «мой биологический отец», и тогда я представлял твой кабинет, твой ростомер, твой стетоскоп, твой тонометр.

Я говорил «мой настоящий отец», но это «настоящий» звучало фальшиво.

У тебя было имя, которое я старался не произносить.

Я не называл тебя, ведь и ты не назвал меня, в первый день, когда я только родился.

Называть – это способ любить.

Я не любил тебя.

Не чувствовал ничего.

И главное – не ощущал необходимости давать имя тому, кто не существует.

Тебя не было.

Ты говорил, что не читаешь больше романов.

Только исторические книги, биографии, жиз­не­опи­са­ния замечательных людей.

И вот твое.

Я надеюсь, я позволил себе не слишком много вольностей.

Я собрал прошлое, чтобы подарить тебе насто­ящее.

Я хотел написать тебе книгу без лишних слов.

Я хотел написать тебе длинную поэму.

Не знаю, удалось ли мне это.

Наступает новое лето.

Ты все еще жив.