Moises Saman
Moises Saman

Кем нужно быть (или притвориться), кого нужно представлять, о ком или о чем нужно писать, чтобы ­оказаться в раскаленном эпицентре этого маленького, но исполненного чувства собственной важности мира? Так вот, ответ на главный вопрос сейчас известен. Спросите, кого хотите – хоть обозревателя книжного рынка газеты New York Observer Ленни (в прошлом – Леню) Нейфаха, хоть его коллегу в журнале New York Бориса Качку (тут тоже имя и фамилия нас не обманывают), вам скажут: модно быть «русским», модно писать об этом, модно быть редактором или агентом «русского американского писателя». Точнее, так: американскому писателю сегодня лучше всего быть русским.

Группа этих писателей растет с такой скоростью, что попытка составить исчерпывающий список, скорее всего, обречена на провал. На момент написания статьи это человек десять активно работающих в англоязычной литературе писателей русскоязычного происхождения. Суммарные тиражи перевалили за полмиллиона (львиная доля, правда, принадлежит одному автору), суммарные авансы – миллиона за три. Двое из этих писателей пишут сатиру, трое – трагические рассказы о тяжелой судьбе аутсайдера, еще один – рассказы о тяжелой судьбе аутсайдера, над которым безустанно иронизирует автор. Один из них патологически конкурентен и, пожалуй, завистлив. Про одну говорят, что она сексуально фрустрированна, но подтверждений этому в ее прозе не найти, про другую – что она глуповата, и это, пожалуй, просматривается. Один из них умен, талантлив и успешен вне конкуренции. Все они, вопреки фактам и здравому смыслу, называются «русскими», несмотря на то что почти все они евреи, американские граждане и параллельно по-русски пишет только один из них – тот, кто ни дня своей жизни не прожил в России.

«Мы соревнуемся с индийцами, – говорит Гари Штейн­гарт, самый успешный среди русских американских писателей. – У них очень хорошо идут дела. Они друг друга поддерживают, помогают, и Салман всем покровительствует».

«Мы просто почему-то сейчас хотим все знать о русских, – сказала мне Кортни Ходелл, редактор в легендарном издательстве Farrar Straus Giroux. – Как лет десять-пят­­над­цать назад мы все хотели знать про индийцев. ­Те­перь вот смотрим индийское кино с чувством узнавания: про все это мы уже читали. Теперь – русские». Так Кортни Хо­делл, не сказав дурного слова, отправила индийских американских писателей в тираж, в очередной раз подтвердив: сейчас в американской литературе русский период.

Модно подчеркивать свое российское происхождение. На одной из церемоний награждения ко мне подходит долговязый юноша в кожаной куртке и предлагает угадать, как его зовут. То есть зовут его Джим Рутман (Jim Rutman), литературный агент, но он обращает мое внимание на то, как его звали раньше, когда он был маленьким мальчиком в Советском Союзе.

«No one has ever guessed», – хвастается Рутман.

«Vadim». Я знала.

Мы находимся в кинотеатре Tribeca, в одноименном районе Нью-Йорка, на торжественном вечере, которым открывается неделя самых пафосных литературных вечеров в городе, где каждый день проходит несколько пафосных литературных вечеров. Венчает неделю вручение National Book Awards – главной американской литературной премии, а начинает церемония под названием «5 Under 35» – молодежная номинация. Пятеро лауреатов или финалистов премии прошлых лет выбирают по одному молодому писателю каждый и представляют их на этом вечере.

– Две трети присутствующих способны на убийство, лишь бы оказаться сегодня среди выступающих, – цедит, облокотившись спиной о барную стойку, писательница по имени Фрэнсин, с говорящей фамилией Проуз (Francine Prose), автор романов, президент американского ПЕН-цен­тра и финалист National Book Awards 2001 года.

National Book Awards существует с 1950 года, и за все это время премия лишь дважды доставалась писателю, родившемуся за пределами США (все романы Набокова, начиная с «Пнина», выходили в финал, но премии он не полу­чил). Но теперь все будет по-другому. Молодежная номи­нация существует всего три года. В первый год одним из пяти лауреатов стал писатель, выросший в Таиланде. На следующий год иностранцев было двое: один – ­эфиоп и одна – бывшая москвичка, Аня Улинич. В 2008 году иностранцев уже трое, из них двое – Сана Красиков и Кит Гес­сен (мой младший брат, в прошлом – Костя) – русские (третий – вьетнамец). Итого: русские – трое, все остальные – двое.

Вот Мэри Гейтскилл (Mary Gaitskill), в России известная как автор рассказа, по которому снят фильм «Секретарша», а в Америке – как романист-экспериментатор, заходит с женщиной, похожей на иммигрантку из России: аккуратная кофточка, на лице чуть больше косметики, чем принято в Нью-Йорке, и выражение легкой растерянности вместо тщательно отработанного безразличия. Женщина оказывается самой известной русской иммигранткой в литературном Нью-Йорке: Лара Вапняр, чьи рассказы появляются в главных журналах, автор трех книг прозы и объект бесконечных восторженных рецензий. Вапняр любит сравнивать свое бытование в литературном Нью-Йорке с наблюдением за животными в зоопарке – признавая, что каждый из наблюдателей является одновременно и животным. Вапняр пристраивается у барной стойки.

К микрофону подходит Проуз: высокая, остроносая, с огромной копной черных кудрей. Рассказывает, как несколько лет назад ездила проводить мастер-класс в Уни­вер­­си­те­те Айовы – самом престижном учебном ­заведении для начинающих литераторов. Как с содроганием ­взяла кипу студенческих работ: вдруг ничего не понравится? «И обнаружила двух потрясающих писателей. И для обоих, – Проуз делает паузу, торжественно обводя взглядом толпу, – английский язык не родной». Одного она представляет в этот вечер: Сану Красиков, автора книги One More Year («Еще один год»), серии рассказов о разномастных женщинах-иммигрантках в Америке. Рассказов глубоких, умных, оставляющих у читателя ощущение неудобства, будто только что подглядывал за чужой болью, – рассказов, иными словами, действительно замечательных. Красиков, как и все сегодняшние лауреаты, подходит к микрофону и пять минут читает из своей книги. Ее папа, мама, сестра и муж сестры пытаются протиснуться поближе, с «мыльницами» наперевес. Милая иммигрантская семья – американские писатели не приводят на подобные мероприятия мам и пап.

Утверждение, что английский язык для Красиков не родной – буквально Проуз сказала, что Красиков пишет «на английском как иностранном», – действительности не соответствует. Красиков приехала в Америку в девять лет, и роднее, чем английский, для нее языка нет. Но не такое сейчас время, чтобы отказываться от ярлыка «русского писателя».

 

История русских американских писателей начинается с Гари Штейнгарта. Лара Вапняр так и говорит, с отчетливой благодарностью: «Гари все это начал». В конце семидесятых маленький Игорь Штейнгарт с папой-инженером и мамой–преподавателем игры на фортепиано (по странному стечению обстоятельств у большинства «­русских» американских писателей имеются не только папы-ин­же­не­ры, но и мамы–преподаватели игры на фортепиано) по­ехал в Ялту на «ужасную дачу». Там мама Игоря повстречалась с женщиной, чей сын – «a giant лось» – недавно вернулся из армии, где лишился почки. Игорь был малорослым, тщедушным мальчиком и явно не обещал превратиться в «a giant лось», поэтому история произвела на маму Игоря глубокое впечатление, и она решила наконец поддаться на давние уговоры папы Игоря и уехать в Америку. Таким образом, в 1979 году семья Штейнгартов уехала из Ленинграда на постоянное жительство в Квинс, один из пяти районов Нью-Йорка.

Здесь мы на короткое время оставим Штейнгарта, чтобы уделить внимание фразе, написанной одним из будущих «русских» американских писателей в сочинении в американской школе. «Мои родители, – написал этот мальчик, – уехали из Советского Союза, потому что советские власти не считали нужным платить зарплату евреям-про­грам­мис­там». Эта фраза с точностью воспроизводит тон, которым эмигранты того времени говорили о покинутой родине: смесь обиды со снисходительностью. При этом фраза не имеет никакого отношения к действительности – я знаю, потому как являюсь старшей сестрой автора сочинения. Кос­те было шесть лет в 1981 году, когда мы уехали из Со­вет­ско­­го Союза, и объяснить ему, зачем и почему мы это делаем, никто то ли не постарался, то ли не смог. Впо­след­ствии, как он утверждает, я много рассказывала ему об антисемитизме – он и описал его, как понял.

А кто что вообще понимал? Меньше всего понимали родители, решившиеся на поступок, поразительный в ­своем безрассудстве. У родителей нынешних «русских» американских писателей не было никаких доказательств, что За­пад вообще существует. Один из друзей моих родителей, именовавший Запад «неслыханным развратом», так и говорил: «А что если никакого Неслыханного Разврата не существует вовсе? Что если это все мираж?» Что если вос­тор­жен­ные письма с берегов Неслыханного Разврата ранее уехавшие знакомые писали под диктовку в какой-нибудь темнице? Других доказательств, кроме передававшихся из рук в руки и часто зачитывавшихся на кухнях вслух писем уже уехавших, не было.

В эту бездну неизвестного безумные родители, бросив все – буквально все, что не влезало в стандартные одноразовые чемоданы, – потащили своих детей во имя их спасения. Их отвальные напоминали похороны при жизни: приходили все, включая одноклассников и бывших жен, плакали, смеялись, часто забирали что-нибудь на память, после чего для отъезжавших жизнь в ее привычном понимании заканчивалась, а для провожавших отъезжавшие исчезали навсегда.

Отгуляв на собственных похоронах, эти странные ­люди попадали в Италию, в один из курортных пригородов Ри­ма, где ютились по две-три семьи на квартиру, по три-че­ты­ре койки в комнате. Днем они доказывали американским, канадским или австралийским консулам, что никог­да не состояли в коммунистической партии, а вечером осторожно пробовали экзотический напиток капучино, пока их слегка подросшим детям на соседней улице били морду местные за то, что понаехали тут. Спустя несколько месяцев, получив документы беженцев, они совершали перелет через океан, кто в город типа Нью-Йорка или Бостона, а кто и в деревню где-нибудь на знойном американском Юго-Западе – кому как повезет. Куда бы они ни попали, дальше вели себя строго определенным образом: ни за что и ни при каких обстоятельствах больше не трогаясь с места, изо всех сил строили свою американскую жизнь, покупали дом в пригороде, давали детям образование и вообще вели себя так, будто это нормально – взять да и прыгнуть в бездну. Осмысливать поразительное поведение родителей досталось их отпрыскам-писателям, которые за юностью мало что понимали, а за давностью лет почти ничего не помнят.

«Рассказывают, что мне было непросто, что я много плакала, – задумчиво говорит Сана Красиков. – Но я, похоже, все это вытеснила». То, что запомнила, малопригодно к использованию: «Я помню такой красивый туман» – впоследствии родители объяснили, что в родном городе Рустави, километрах в сорока от Тбилиси, стоял густой дым от местных заводов. Еще она помнит, что в самолете из Рима в Нью-Йорк умер старик, эмигрант из России. «Это ­было сильное чувство, – говорит она. – Он умер на полпути к Америке».

Это все литература, но не истории. Истории для своих рассказов Красиков собрала из жизни иммигрантов более поздней волны – тех, кто неделями и месяцами жил в доме старших Красиковых, тех, кто приехал в девяностые годы по гостевой, студенческой или рабочей визе и цеплялся как мог. Отсюда название ее книжки – One More Year: почти каждая из героинь меряет время «еще одним годом», проведенным здесь, а не там.

Гари Штейнгарт предпринимает периодические попытки воспроизвести ощущения эмиграции. «Я провел ­много времени в Италии именно потому, что не знаю языка и меня интересует этот опыт беспомощности, – объясняет он. – Но ничего не получается: куда бы я ни поехал, деньги у меня все равно есть».

Но если не считать денег, которые действительно есть, – книги Штейнгарта прекрасно продаются по всему миру, плюс он преподает в Колумбийском университете, плюс еще, повинуясь пагубному иммигрантскому страху перед нуждой, не отказывается от журналистской работы – Штейн­гарт все равно чувствует себя иммигрантом. Ну или по крайней мере «ньюйоркцем, но не совсем американцем».

Поскольку он так же отчетливо чувствует себя писателем, еще учась в колледже, он решил выяснить, какова литературная иммигрантская ситуация. И пришел в изум­ле­ние: «Были представлены все этносы, все до ­единого, кроме нашего, который с точки зрения моего ­поколения не представлен вообще». Мальчик получил образование в Америке: ему чужда идея «просто литературы», он прекрасно понимает, что каждое слово откуда-то берется и каждая история представляет чей-то опыт. Факт: последним «русским» американским писателем, который использовал тот богатейший материал, который дают художнику эмиграция и иммиграция, был Довлатов, а он принадлежит к поколению родителей Штейнгарта, да и к американским писателям его можно отнести с натяжкой, его рассказы в журнале New Yorker печатались в переводе.

Художественного материала Штейнгарту хватило практически на все время, что он провел за учебой в институте, и на пятьсот страниц текста настолько тугого, что каждого предложения Штейнгарта Довлатову хватило бы на рассказ. К моменту окончания университета юный писатель работу над романом закончил, но пребывал в уверенности, что «it was crap» – «это дерьмо», поэтому отложил рукопись на пять ужасных лет, в течение которых попытался в угоду родителям стать юристом, пережил нервный срыв, затем устроился на работу в еврейское иммиграционное агентство, где между пьянками с коллегами-соотечественниками занимался общественно полезными делами, например пытался обучить бухарских стариков азам безопасного секса (Штейнгарт показывал, как презерватив надевается на банан; один из зрителей отметил, что если его дочь займется чем-то подобным, он ее задушит). Наконец поступил в аспирантуру, чтобы обучиться на литератора, показал свою давно отложенную рукопись преподавателю, и с ним немедленно случился оглушительный литературный успех.

The Russian Debutante's Handbook (в плохом русском переводе книга называется «Приключения русского дебютанта», а хорошего перевода не существует) вышла в 2002 году. New York Times назвала книгу «очень остроумной и очень ловкой», а воскресный журнал газеты перепечатал первую главу. Родители Штейнгарта, вспоминает он, «были в шоке – они не знали, что у меня не было ­счастливого детства». Зато все остальные «русские» в Америке были в восторге: «Я тогда объездил всю страну, и всюду люди удивлялись, что я смог написать о русском опыте и что это кому-то интересно. Такая есть в русских скромность». Скром­ность? Это в Штейнгарте есть скромность, а «в русских» есть скорее высокомерие.

«Я ему так и сказал, – сообщает Кит Гессен, чья первая книга вышла шестью годами позже. – Я сказал: ты написал о русских иммигрантах все, кроме того, что мы считаем, будто мы лучше американцев». В книге Гессена этот взгляд представляет взрывоопасный персонаж по имени Uncle Misha, узнаваемый типаж – он отказывается снизойти до убогого американского быта и садится на шею родителям одного из главных героев.

Ленивый дядя взрывается в середине книги и орет на родителей главного героя: «Вы как большевики! Вы все говорите о светлом будущем, а сами живете в говне и не замечаете!» – «В говне – это в этом доме?» – спрашивает мать героя. – «А что, хороший дом, – отвечает Uncle Misha, – но вы думаете, что это значит, что здешние люди к вам хорошо относятся. А они вас ненавидят! Вы не заметили?»

Они не заметили; заметили их дети и написали об этом книги. Объединяет абсолютно все книги ­нынешних «русских» американских писателей не жанр, не тон, не стиль и не сюжет, а – в лучших традициях американской иммигрантской литературы, с одной стороны, и русской литературы – с другой, – тема класса. Обе книги Штейнгарта (вторая называется «Абсурдистан») описывают людей, оказавшихся не на своем месте. Сам Штейнгарт ­расска­зы­вает, каково было слыть бедняком среди учеников еврей­ской школы в Квинсе: у Гари было всего две рубашки, и доб­рые люди собирали для мальчика подаяние одеждой. Им­ми­грант­ская одежда – целая тема: персонажи Лары Вапняр ходят в свитерах, купленных на распродаже, поэтому они всегда на размер больше или меньше нужного; ­персонажи Ирины Рейн – ­обитатели русско-бухарско-еврейского иммигрантского гетто в Нью-Йор­ке – озабочены, похоже, исключительно ­ценой одежды и покупательской способностью других персонажей, хотя по замыслу книга Whatever Happened to Anna K («Куда девалась Анна К.») является переложением «Анны Ка­ре­ни­ной», и заботить персонажей должны проблемы иного порядка; главная героиня романа Ани Улинич Petropolis обнаруживает, что на ней такая же куртка, что и на встретившемся бомже; героиня одного из рассказов в книге Эл­лен Литман The Last Chicken in America («Последняя курица в Америке»), гуляя с работо­дательницей и ее детьми, встречает на улице своих родителей: «Они казались такими маленькими по сравнению со своими русскими пальто и своим отсутствием работы и самой Памелой»; герой романа Майкла Айдова (он же член клуба «Сноб» Михаил Идов) Ground-Up («Ко­фе­мол­ка») ­приписывает огромное значение соответствующей статусу одежде и в какой-то момент даже меняет гардероб, чтобы казаться ближе к рабочим, делающим ремонт у него в кафе.

Классовые признаки и сложности одеждой не ограничиваются. В книге Саны Красиков перед читателем проходит череда героинь: Майя ухаживает за пожилой женщиной в пригороде Нью-Йорка, а деньги посылает в Грузию, где остался маленький сын; Илона, приехавшая из Мос­квы, живет в чужом доме фактически на правах ­прислуги; успешная банкир Асал сбегает из Ташкента и ­фактически отдается в рабство в Америке, чтобы насолить ­мужу; Аня, приличная девушка из Нижнего Новгорода, выходит замуж за деклассированного американского алкоголика, лишь бы остаться в Америке. За шестнадцать лет до выхода книги Саны Красиков настоящая девушка по ­имени Аня из хорошей московской семьи, неисповедимыми иммигрантскими путями попавшей в город Феникс, штат Аризона, где вся семья занималась уборкой в обмен на ­жилье, вступила ровно в такой брак. В аризонском художественном техникуме, куда занесло 17-летнюю ­студентку Строгановки, за ней стал ухаживать один из соучеников. Перед Аней замаячила возможность получить вид на жительство, и она предложила юноше на ней жениться.

«У него была мать-алкоголик и череда отчимов, – говорит Улинич. – Но как же я могла такое понять, я-то ­думала: он американец». 19-летний муж напивался и приходил домой босиком, потеряв ботинки в баре. «But I was such a bitch! – восклицает Улинич. – Я заставляла его читать книжки, библиотека Феникса до сих пор ­требует, чтобы я вернула "Лолиту", и заставила его поступить в колледж». Вид на жительство Улинич, как и вымышленная Аня в книге Саны Красиков, получила уже не как жена американца, а как разведенная жертва домашнего насилия.

Следующий ухажер Улинич при первой встрече держал в руках сборник русской абсурдистской поэзии (по-английски) совершенно добровольно, так что в двадцать лет Улинич опять вышла замуж. Затем переехала в Чикаго, в Калифорнию, в Нью-Йорк, получила всевозможные степени в хороших художественных вузах, родила двоих детей и впала в депрессию. Муж работал программистом, Аня сидела с детьми. Заниматься живописью не могла: не позволяла жилплощадь. Квартира была такая маленькая, дом был такой маленький, лестница была такая узкая, что даже старые картины втащить туда оказалось невозможно. Несколько попыток создать новые, пристроившись на углу кухонного стола, только усугубили депрессию. В конце концов муж всучил жене свой старый ноутбук, и она стала выгуливать его в кафе неподалеку. Так продолжалось три с половиной года: «Я поняла, что это роман, только когда увидела, какая большая стопка бумаги получилась. И подумала: сюжет, наверное, нужен».

По счастью, дело было в Нью-Йорке. Мамаши, встреченные Аней на детской площадке, оказались вполне (или не вполне) профессиональными писателями, ­редакторами и прочими нужными людьми и коллективно помогли ей закончить рукопись. Получился феерический сатиричес­кий роман о девушке Саше Гольдберг, еврейке-мулатке из вымышленного сибирского города под названием «Ас­бес­тос-2», и ее удивительных похождениях в позднем СССР и в Америке.

Улинич обладает редкой для писателя способностью объяснять свои книги: «Я хотела написать о том, каково это – скучать по тому, по чему скучать не стоит. Поэтому я создала Асбестос-2 – чисто советский город, родился в тридцатые годы, умер в девяностые. Понимаете, я не из России, я из 91-го года». Кроме того, «моя героиня могла бы быть просто еврейкой, но антисемитизм – это не худшая форма расизма, ни там ни тут». Так она стала мулаткой, внучкой заехавшего в 1957 году студента. «И мне надо было написать о расе как о чем-то случайном, ­поэтому Сашу, когда она появляется на Кони-Айленде, поначалу все воспринимают как чернокожую, а когда она открывает рот и начинает говорить по-русски, она сразу ­перестает быть чернокожей». И еще, конечно, про класс: «Мы ­уеха­ли до того, как в России появились классовые различия. И для меня было ужасно, что я вынуждена мыть чей-то туалет, – в Советском Союзе даже у детей, которые учились в спецшколе, не было домработниц». И наконец: «Саша – это такой Иван-дурак». В первой половине книги с Сашей происходит все самое ужасное, что только может произойти с девочкой-подростком: над ней издеваются, ее насилуют во всех смыслах этого слова, она остается одна в чужой стране, съедаемая болью и тоской, которая кажется невыносимой, но проходит. При всех изгибах сюжета в ней нет ни русской чернушности, ни американского подвывания. Есть фантастический оптимизм. «Я хотела описать персонажа, который занят чисто выживанием. А когда ты занят выживанием, самого себя ты не ищешь».

Не ищешь, конечно, но иногда находишь – причем, как правило, в каком-нибудь несвойственном тебе месте. В этом, пожалуй, заключается секрет моды на «русскую» американскую литературу. Традиционный американский нарратив – это поиск самого себя. «Русские» же авторы и их герои будто утверждают, что самих себя они давно нашли, они ищут, точнее, отвоевывают свое правильное, собственное, законное место. Такой уверенности в собственной правоте – и в собственно праве на место под солнцем – американская литература, пожалуй, никогда не видела. Секрет уверенности прост: книги «русских» американских писателей написаны взрослыми словами, но детским голосом. Изумление, возмущение, восторг и страх, которые авторы испытывают при столкновении с американской жизнью, – опыт неожиданно брошенного в эту жизнь ребенка.

Вот Улинич искренне убеждает меня, что в СССР не было классового общества и не было домработниц. Передо мной сидит 35-летняя женщина, написавшая замечательный роман, а говорит ребенок. «Русский» опыт этих писателей – детский опыт. Главная черта детского мировосприятия – его абсолютная эгоцентричность. Каждому ­кажется: что было в детстве, было всегда, было именно так и ­было так для всех. Их подростковый опыт понимания собственной трагичной уникальности и не менее трагичной типичности наложился на опыт иммиграции, ­безнадежно с ним смешался и превратился в литературу. В конце концов, взросление – это всегда своего рода иммиграция, а иммиграция – неизбежно всегда взросление.

И если задуматься, вся американская литература XX века об этом. А если еще задуматься, вся она создана выходцами из России и их потомками: Солом Беллоу, Бернардом Ма­ла­му­дом, Филипом Ротом, Эдгаром Лоуренсом Док­то­роу (все они, в отличие от Набокова, National Book Award хоть раз да получили) и  другими. «Они – слава американской литературы», – сказал как-то главный нееврейский писатель этого поколения Джон Апдайк. Сам он написал три книги о персонаже по имени Хенри Бек – о том, кем был бы сам Апдайк, если бы был евреем и жил в литературном Нью-Йорке.

– Но они все родились в двадцатых годах, – подхватывает эту мысль писатель Гессен-младший. – Так что на продолжении двух поколений эта линия в литературе становилась все тоньше.

– Пока от нее не осталась только американская пригородная тоска, – говорю я. – Нужен был дополнительный материал.

– И самый сообразительный американский еврейский писатель моего поколения написал книгу о том, как он ездил в Россию, – продолжает Костя, имея в виду Джонатана Сафрана Фоера, автора бестселлера Everything Is Illuminated («Полная иллюминация»). – Но он съездил в Россию буквально на две недели. А мы-то на самом деле из России. Так что можно считать, что мы – обновление американской литературы. Или можно сказать осторожнее: люди, выросшие на произведениях Беллоу, Рота, Грейс Пэйли и Ма­ла­му­да, понимают то, что мы пишем.

Издатели осторожничать не настроены, а настроены вовсе педалировать «русскость» авторов и  персонажей, пока благоволит мода. Сана Красиков жалуется, что на обложку ее книги издательство хотело поместить матрешку (она отбилась). Майклу Айдову редактор Кортни Ходелл настоятельно посоветовала сделать русским главного героя, который в черновом варианте русским не был (Идов согласился). В романе Ирины Рейн – который, напомню, являет собой переложение «Анны Карениной» – глава третья называется The Great Russian Soul («Великая русская душа»), глава четвертая – Should She Bring in Dostoevski? («Не пора ли обратиться к Достоевскому?») Говорят, одна нью-йоркская литературная девушка как-то, когда разговор зашел о Ларе Вапняр, в сердцах воскликнула: «Так вот что надо делать, чтобы преуспеть! Перейти на ломаный английский!»

Лара Вапняр действительно говорит по-английски не­уве­рен­но. Она приехала в Америку позже всех своих коллег – в двадцать два года. Теперь преподает литературное письмо в Нью-Йоркском университете. В первый день занятий она произносит речь. Она говорит, что в Америке замечательная литература. Еще говорит, что американская литература – литература по сути иммигрантская. И такая, говорит, это прекрасная страна и удивительная литература, что включает в себя даже писателей, «которые говорят, как я». Посредством нехитрого пропагандистского ­фокуса Вапняр делает то, что издревле делают аутсайдеры: превращает свои недостатки в достоинства. Недостатком является то, что американцы назвали бы «толстым» русским акцентом. Впрочем, это не главный недостаток: «Куда хуже ошибки, которые я делаю, когда пишу имейлы студентам».

Удивительно, однако, то, что Вапняр пишет без ­акцента. Ее английский точный, лаконичный, будто прозрачный, а свою главную лингвистическую слабость – то, что она не умеет передавать живую речь, – Вапняр давно обратила в преимущество: ее персонажи, начиная говорить, уносятся в какие-то литературные дали, и это придает ее текстам некую мечтательность.

С очевидным акцентом пишет только Эллен Литман, приехавшая в Америку в девятнадцать лет и почти семь лет проработавшая программистом, прежде чем осмелилась начать писать по-английски. Даже в прошедших редактуру и опубликованных рассказах часто попадаются неверные артикли, а персонажи временами говорят какие-то глупости: например, «Eat and snack!», то есть «Пей и перекусывай!» Но кто сказал, что говорить с акцентом можно, а писать нельзя? New York Times назвала прозу Литман «теплой, правдивой и оригинальной», сама Литман тоже учит американских студентов писать прозу – в Университете Коннектикута. «Мне очень повезло», – раза три или четыре говорит она за время нашего интервью.

Повезло? Не то слово! «Мы всех сделали! – восклицает Улинич. – Нам за это платят! Мы иммигранты. Мы выучили английский!» Отвоевали, иными словами, самих себя и свое место.

В самом конце романа Улинич герой-американец говорит Саше Гольдберг: «Может, людям нашего возраста пора признать, что мы живем не в каком-то там городе, а во всем мире». В этот момент становится понятно, что он может быть миллион раз прав и даже что эти русско-аме­ри­кан­ские писатели пытаются доказать всем своим существованием, что так оно и есть, что человек, даже человек пишущий, может жить везде и нигде, быть своим повсюду и одновременно сторонним наблюдателем, но никто лучше этих детей-эмигрантов не знает, насколько они на самом деле одни, маленькие, прикованные к отдельно взятому месту и времени этого бесконечного и почти неизведанного мира. За это их и читают.С