Фото: Алексей Сорокин
Фото: Алексей Сорокин

С Вы, когда представляетесь, говорите, что вы писатель или психиатр?

При знакомстве с новыми людьми говорю, что я врач, и стараюсь не произносить слово «психиатр», потому что всем сразу кажется, что я их буду анализировать. Применять профессиональные навыки в повседневной жизни – абсолютно безнадежное дело. Ведь у всех людей есть какие-то проблемы, и ты неминуемо начнешь относиться ко всем как к пациентам. Это значит, у тебя не будет ни друзей, ни нормального общения. Для меня очень важно знать, что на работе я психиатр, а в обычной жизни я просто человек.

С И у вас получается просто общаться, не анализируя людей?

Легко. Это как фоновая музыка в кафе – ты разговариваешь с друзьями и не слышишь ее.

С Как вы решили стать психиатром?

У нас в семье было много врачей, и мне всегда говорили, что я тоже буду врачом. Конечно, я взбунтовалась: чего это я буду как все? И решила стать журналистом, тем более что класса с десятого я уже писала. Не поступив на филфак в 1959 году, я нашла работу в «Медицинской газете» – внештатным корреспондентом. А чтобы была официальная штатная работа, мама меня устроила лаборанткой на кафедру оперативной хирургии. Тогда там работал знаменитый ученый Демихов, который собаке пришил вторую голову. Эта собака выжила, даже могла ходить, а у нее на загривке, как всадник, сидела вторая живая голова. Я за этой собакой ухаживала. Было ужасно страшно! Но очень интересно.

Потом с этой кафедры я перевелась работать лаборанткой в Институт сердечно-сосудистой хирургии. Там меня иногда брали на детские операции на сердце, потому что у меня маленькие руки и я могла пальцем проткнуть клапан в сердце, если он был суженным или ригидным. Ведь тогда никаких камер не было, приходилось делать на ощупь. Это было так интересно, что в результате я сдалась и поступила в медицинский! Я хотела быть кардиохирургом, но после института с хирургией не сложилось. Зато сложилось с психиатрией, которую я тоже очень любила. Интересно же, как мозги у нас работают!

С Можно изменить психотерапией человека: например, чтобы он из пессимиста стал оптимистом?

Можно, показав, какие механизмы он использует для того, чтобы приводить себя в состояние депрессии. Нужно понять, что в его подсознании все время проворачивается, как работают его механизмы преуменьшения хорошего и преувеличения отрицательного, и показать их ему.

Для меня интереснее всего, как люди объясняют свое поведение. Мне нравится через интеллектуальное поведение находить связь с эмоциональным. Когда человек понимает, что изо дня в день делает одно и то же, что зациклен на каких-то факторах, которые делают его пессимистом, через это можно выстроить связь с эмоциональным.

С То есть через голову к душе?

Через голову к эмоциональному шлюзу. Люди часто перекрывают эмоции. Для меня гораздо легче выйти на эмоциональную сторону человека через его понимание собственных внутренних механизмов и через поведение. Поэтому я выбрала сферу психологии, которая называется когнитивно-аналитической терапией.

С Есть представление, что советская психиатрия отличалась жесткостью. Это правда?

Наверное, в каком-то смысле да. Например, считалось нормальным, что перед 1 Мая и ноябрьскими праздниками людей с любым психиатрическим диагнозом автоматически госпитализировали – превентивно. Большинство из них знали и сами приходили в нужное время.

Еще существовал великий диагноз – «вялотекущая шизофрения», под который в принципе подходил любой человек. И у нас в больнице было полно людей с таким диагнозом. Но обычно его ставили, если человек сильно пил или страдал от панических состояний либо тяжелой депрессии. То есть это был больной человек, просто сейчас бы ему поставили другой диагноз.

Мы использовали и инсулиновые шоки. Но надо сказать, что иногда люди на них поправлялись. Дело в том, что выбор лечения был очень небольшим, лекарств было мало. Часто непонятно было, что делать, поэтому пробовали все: лечебное голодание, иглотерапию, лечение светом, сном. А, например, в Англии такой альтернативный подход не принимался. Когда я говорила, давайте попробуем иглотерапию, на меня смотрели, как будто я предлагаю пойти поплясать с больным и побегать вокруг больницы. А сейчас и здесь стали пробовать разное.

С Советская и английская психиатрия сильно отличались, когда вы эмигрировали?

Когда я приехала в Англию, то была потрясена, насколько большие дозы они используют. Однажды в Москве я на дежурстве назначила сто миллиграммов аминазина. У меня было безвыходное положение: человек бушевал, бил стекла и бросался столами, и ничего не помогало. Но на следующий день мое решение обсуждалось на утренней пятиминутке как опасное. А здесь, в Англии, в случае необходимости спокойно назначают и двести, и триста миллиграммов.

Еще меня удивило, что в Англии нет закрытых отделений: больным можно свободно ходить по территории и выходить за нее. Помню, как я первый раз в Лондоне нанималась на работу. Я пришла в больницу чуть раньше назначенного, это был солнечный день, и я села подождать на лужайке около больницы. Вижу, выходит какой-то человек, снимает ботинки и носки, потом рубашку. Ну, думаю, понятно, решил позагорать. А в Англии чуть солнышко выглянет – все сразу бегут загорать. Потом этот человек снимает брюки и трусы и спокойно выходит через ворота в город. Я бегу на проходную с криками, что у вас голый человек ушел. А мне спокойно говорят: «А, это Джон, он не любит одежду, но он не опасный, сейчас мы позвоним в отделение». Они неспешно звонят, минут через десять за ним отправляется санитар с пледом, и где-то еще через полчасика они вместе возвращаются. Мне с моим российским опытом это было очень странно.

В чем-то английская медицина мне показалась жестче. Не только большими дозами. Еще меня потрясло, что тут пациенты годами жили в больнице. Родственники только присылали открытки два раза в год – в день рождения и на Рождество. В Союзе, вероятно, вынужденно, семья больного играла большую роль. Больных выписывали домой – в коммунальную квартиру, и родным приходилось быть вовлеченными в его жизнь. Поэтому с родственниками много работали: объясняли, как себя вести, на какие симптомы обращать внимание и так далее. Но за первые десять лет моей практики в Англии эта ситуация сильно изменилась. Семью стали готовить, пытаются как можно больше вовлечь родственников в уход за больными, появились психотерапевтические группы поддержки больного и его семьи. Но сейчас эти программы сокращаются, потому что у государства нет денег.

С На Западе ХХ век – это прорыв в психотерапии, который прошел мимо советской науки. Сложно было догонять?

Действительно, когда я приехала, большинство западных, особенно американских, течений мне было не известно. Но я так и так должна была сдавать все экзамены заново, включая анатомию, биохимию и иммунологию (во время моей учебы в России такой науки в принципе не было), так что на меня навалилось такое количество новых и забытых знаний, что я вдруг поняла, как мало знала. Пожалуй, первый раз в жизни я училась с огромным удовольствием. То, что я заново прошла всю медицину, потом мне очень помогало.

С Как вы стали писателем?

Я всегда писала. Лет в четырнадцать-пятнадцать я писала всякие сентиментальные тошнилки о том, как потрясающий молодой человек, школьник, встречает девушку из параллельного класса, тихую, застенчивую, и какая необыкновенная любовь у них начинается, как они гуляют вокруг Новодевичьего монастыря. А потом, лет в восемнадцать-двадцать, когда я работала на медицинской кафедре, стала писать очень жесткие рассказы про смерть, про то, как люди умирают.

Вокруг меня все писали – мой одноклассник замечательный поэт Александр Величанский, мой первый муж Пётр Шушпанов, их друзья, с которыми мы встречались и тусовались на «психодроме» – университетском садике на Моховой рядом с журфаком, туда приходили историки, искусствоведы, СМОГисты - Юрий Кублановский, Володя Олейников, Саша Соколов, Леня Губанов. Но какого-то драйва, ощущения, что мне надо показывать то, что я пишу, у меня не было.

По-настоящему я стала писать сильно позже, когда у меня появился компьютер. Я дислексик и пишу страшно медленно, переписываю по много раз, двигаю слова. А с компьютером можно было наконец избавиться от всех этих ужасных тетрадей, в которых можно было разобрать только пару строчек, потому что все черкано-перечеркано.

С Вы используете случаи из своей психиатрической практики для своих книжек?

Нет, категорически! У меня разные вещи лежат в разных коробочках. Психиатрия и то, что я пишу, – это разные коробочки. Когда пишешь о реальных событиях, это ограничивает. А так я не знаю, куда меня ведет следующая строчка. Мне гораздо легче просто все придумать. Я частично поэтому перестала быть журналистом: я поняла, что додумываю ситуацию, пишу больше, чем знаю. А для журналиста это дело опасное.

С У вас очень много рассказов, состоящих из потока мыслей героев, который постепенно складывается в сюжет. Как вы это делаете: садитесь и пишете на одном дыхании?

Я собираю по крупицам, пишу очень медленно. Я не придумываю сюжеты – появляется какая-нибудь фраза, а на нее накручиваются события.

Ваши рассказы часто заканчиваются на самом интересном...

Да. Я ставлю точку в тот момент, когда мне самой становится интересно: а что же дальше?

С Есть ли у вас амбиции, связанные с литературой?

В детстве единственной областью, где я была жутко амбициозной, был футбол. Во дворе всегда играли в футбол, и я всегда дралась за свое место левого крайнего защитника. Однажды, лет в шесть-семь, одному большому мальчику запустила кирпичом в голову, потому что он сказал: «Какой из тебя левый крайний?»

Я радуюсь, когда меня печатают, но в общем я совсем не амбициозный человек.

С А почему вы уехали в Англию?

Отчасти из-за мужа англичанина. Мы познакомились в Москве. Он тогда работал в издательстве «Прогресс» переводчиком. Мы все время боялись, что с Китом разорвут контракт. Даже поженились, чтобы у него не было никаких визовых проблем.

Но на самом деле уехали исключительно из-за сына. Нам было хорошо в Москве. Но, когда Сашке было четырнадцать, сын одной нашей знакомой вернулся инвалидом из Афганистана. Мне стало страшно, что это ждет и моего сына, и в восьмидесятом мы уехали.

С Почему не отмазали сына?

Мне и в голову не приходило отмазать Сашку. Человек с шизофренией становился невыездным, он не мог водить машину, его не на всякую работу брали. Тем не менее психиатры часто отмазывали людей от армии. У нас в отделении было шесть так называемых диагностических коек для ребят, которых отмазывали от армии. Мы всегда пытались объяснить, чем им будет грозить диагноз. Но если они настаивали, им всегда помогали.

С Вам сложно было эмигрировать?

Очень! Понятно было, что детям там лучше. Детям сразу понравилось. Дочь Машка – дислексик и леворучка. В Москве ей в школе левую руку просто привязывали, чтобы она ею не писала. Конечно, в Лондоне ничего подобного быть не могло. А я первые годы в Лондоне чувствовала себя какой-то замороженной. Все деньги уходили на телефонные разговоры с Москвой. Я делала все, что положено, учила язык, сдавала экзамены. Но все это как-то на автомате, мне было никак.

С А когда вам там стало нравиться?

Англия не может не нравиться, это очень красивая страна. И англичане приятные люди, а за те тридцать лет, что я там живу, они еще очень изменились, стали более открытыми.

А жить мне там понравилось, наверное, года через четыре после переезда. Когда я стала активно писать. Мы очень подружились с Александром Пятигорским (филолог, философ, востоковед, один из основателей Тартуско-Московской семиотической школы. – Прим. ред.), и он был моим первым читателем, все мои рассказы я волокла ему. Постепенно это меня как-то примирило с обстоятельствами. А сейчас раз в пару месяцев я обязательно приезжаю в Москву.

С Зачем вы так часто приезжаете в Москву?

Россия и Англия – это две мои жизни. Наверное, мне нравится, что можно быстренько покидать все в чемодан, бросить неубранную комнату и приехать сюда. Или наоборот. Но моя связь с Россией гораздо теснее, чем с Англией.

С Вы интересуетесь политикой?

В Лондоне я ходила на все демонстрации против войны в Ираке, потому что считаю: любая война – это плохо. В Москве я иногда хожу на «марши несогласных» тридцать первого числа, подписываю письма в защиту Ходорковского или белорусских политзаключенных.

Вообще я считаю, что политика – очень грязная вещь. Только один раз я болела за политика: когда были выборы Обамы, я всю ночь не спала, слушала радио. А в итоге оказалось, что он такой же, как все.

С Как вы для себя определяете «качество жизни»?

Мы живем по старой московской привычке: заработали – истратили, копить никогда не умели. Для меня хорошее качество жизни – это когда есть душ, есть компьютер и есть деньги на то, чтобы купить билет и уехать. Еще мне очень важен порядок. Я сама живу в постоянном, глобальном беспорядке, где ничего нельзя найти. И со временем у меня ужасные отношения. Мне всегда кажется, что времени намного больше, чем на самом деле. Поэтому я везде опаздываю. Я в состоянии контролировать только свой стол, где точно знаю, в какой куче что лежит. А большее пространство я контролировать не могу. Поэтому мне очень важно, чтобы кто-то был рядом, кто мог бы организовывать порядок вокруг меня.

С Вы терпеливый человек?

Совершенно нет. Если что-то меня задевает, я всегда лезу исправлять. Вчера я с двенадцатого этажа увидела, как какой-то мальчик ломает дерево. Я чуть с балкона не вывалилась: «Немедленно прекрати ломать дерево!»С

* В номере 11(38) журнала «Сноб» интервью с Мариной Бувайло по техническим причинам было опубликовано с ошибками. Приносим свои извинения Марине Бувайло и всем читателям и представляем исправленную версию этого интервью.