Фото: Marina Levitskaya
Фото: Marina Levitskaya

Впервые опубликовано в журнале «Сноб» №11(26) в ноябре 2010 года. Обсуждение материала смотрите тут.

Актриса театра и кино, она первой из российских звезд стала зарабатывать на благотворительность своим именем, как это часто делают звезды в других странах. Собственно, она и стала международной актрисой, она снимается в Германии и США, Австрии и Англии. У нее несметное количество призов, наград и разного рода признаний. В том числе звание заслуженной артистки, Госпремия, «Золотая маска», ТЭФИ и даже премия «За активную гражданскую позицию», которую вручают в Кремле. Практически все деньги, которые она получает за участие в съемках рекламы или для журналов, Чулпан передает в свой фонд «Подари жизнь», который она основала вместе с актрисой Диной Корзун в 2006 году. Их фонд стал самым известным в России. Когда фонда не было, дети, заболевшие лейкозом в России, умирали в девяноста процентах случаев, а теперь – в двадцати.

С Чулпан Хаматовой беседовали участники проекта «Сноб» Тимон Афинский (от редакции), Ольга Балаклеец, Мария Генкина, Сергей Дрезнин, Дария Долорес, Анна Качуровская (от редакции), Юлия Косульникова, Лика Кремер (от редакции), Надежда Ларионова, Ксения Семенова (от редакции), Лилия Скопинцева, Максим Терский, Роза Хацкелевич, Анна Черникова (от редакции), Ксения Чудинова (от редакции), Мария Шубина.

С Вы постоянно сталкиваетесь с человеческой бедой и болью. Не зачерствело ли у вас сердце?

Ч.Х.: Ну все-таки не постоянно. Врачи спасают огромное количество детей. И я сталкиваюсь с этим счастьем, радостью выздоровления. Но, конечно, за те тридцать пять лет, что я живу на свете, сердце не становится мягче год за годом. Тут я ничего не могу поделать – наверное, так устроена природа, что в какой-то момент понимаешь, что ты не ответственен за все, что нельзя решить всех проблем. Раньше я пыталась схватиться за все, тратила столько сил и энергии, а результат был неважным. И я поняла, что всем помочь невозможно, что нужно сконцентрироваться на чем-то одном – так, по крайней мере, не сойдешь с ума. И сейчас к нам в фонд в огромном количестве идут письма: у кого-то забирают квартиру, кому-то не хватает пенсии. Но я их почти не читаю. Проглядываю и, если понимаю, что к нам это не имеет отношения, не вчитываюсь.

С Почему вы создали благотворительный фонд?

Ч.Х.: Был один случай: я как сторонний участник, приглашенная артистка должна была провести концерт, на котором хотели собрать двести тысяч долларов на аппарат для облучения крови. Когда мне врачи сказали, что такого аппарата нет, как мучаются родители, как мучаются дети, мне показалось, что ситуация абсолютно идиотская и чудовищная, ведь этот аппарат в больнице необходим. И я, проведя этот концерт, собравший очень мало денег, что-то вроде двадцати тысяч, рассказала обо всем Дине Корзун. И Динка предложила: «Давай что-нибудь сделаем». Мы решили провести другой концерт, начали всех обзванивать, привлекали все больше и больше людей. И вот мы вошли в эту среду – а мы же были не первые, это не мы начали, и в больнице уже была небольшая волонтерская группа, которая пыталась организовать доноров для сдачи крови. Когда мы увидели, какие люди там работают, то вопроса «Зачем нужно этим заниматься?» больше не возникало. И от окружающих я все реже этот вопрос слышу – просто другие люди рядом.

С Круг общения поменялся?

Ч.Х.: Да, вокруг стало больше людей, для которых такая деятельность – норма. И меня теперь вопрос «Почему вы этим занимаетесь?» приводит в совершенное недоумение – как этим можно не заниматься, когда есть реальный результат.

С Но этот вопрос в России возникает постоянно. От отсутствия культуры благотворительности?

Ч.Х.:  Конечно, в Америке, например, такого вопроса вообще не возникает.

С Как повышать культуру?

Ч.Х.: За десять лет нашей работы уровень этой культуры поднялся в десятки раз. Я сравниваю сборы нынешние и те, что были раньше: они выросли колоссально, но не из-за того, что изменились суммы пожертвований – они как раз уменьшились, жизнь стала тяжелее, чем пять лет назад. Просто огромное количество людей стало участвовать в наших проектах, потому что они начали нам доверять.

С А как же разные государственные программы?

Ч.Х.: Я не очень в это верю. Одно дело, когда у тебя есть собственный импульс, совсем другое – когда есть указание сверху. Мне кажется, это не работает, даже иногда, может, работает в обратную сторону, потому что доверие к государству в нашей стране невелико. И все, что идет от государства, от чиновников... вызывает недоверие. Ты просто понимаешь, что деньги до заявленной цели дойдут не все.

Это я говорю про всякие «годы благотворительности» (2006 год был объявлен Годом благотворительности в России. – Прим. ред.) – мы в фонде их вообще не заметили. Но есть конкретные дела конкретного человека. Нам очень помог Владимир Владимирович Путин. Он приехал в Центральную детскую клиническую больницу, мы провели его по этим заплесневелым подвалам, и он увидел, что происходит страшнейшая вещь: дети выздоравливают от рака, но потом подхватывают вирусы в этих коридорах, и все усилия врачей, государства, людей, которые жертвуют деньги на борьбу с раком, превращаются в мыльный пузырь. Тогда он поговорил с врачами, обсудил с ними постройку нового центра – и вот, я надеюсь, в июне следующего года этот центр откроется.

Были какие-то экстренные случаи, и мы опять обращались к нему, и он снова и снова помогал. Я не в партии «Единая Россия», я никогда туда не вступлю и никогда не буду поддерживать все действия нашего правительства. Но не могу не сказать, что на меня действия этого человека произвели огромное впечатление. И всегда, когда я обращалась к нему с вопросами насчет центра, он был в курсе всех дел, знал детально обо всех этапах строительства...

Фото: Marina Levitskaya
Фото: Marina Levitskaya

С Ручное управление во всем.

Ч.Х.: Ужасно! К сожалению, так устро­ена наша страна: пока никто сам на месте не хочет принимать решения, все будут ждать, когда это сделает главный человек.

Максим Терский: Вы дружите с Юрием Шевчуком. Скажите, когда он начал нонконформистскую речь на встрече с Путиным (речь идет о встрече Владимира Путина с организаторами и участниками благотворительного литературно-музы­каль­но­го вечера «Маленький принц», которая прошла 29 мая 2010 года в Петербурге. Чулпан Хаматова присутствовала на этой встрече. – Прим. ред.), вы чувствовали досаду на друга? Ведь не за тем премьера позвали, чтобы обсуждать общие места.

Ч.Х.: Я и не ждала ничего другого. Нас для того и собрали, чтобы каждый сказал, что думает. И я благодарна Юре, потому что я не могла об этом говорить, у меня были более конкретные темы, жизненно необходимые для детей. Поэтому я рада, что Юра смело и честно, проглотив то, что Путин сказал, что его не знает, не обозлившись, не обратив на это внимания, все-таки высказал мнение огромного количества людей, живущих в нашей стране. Я абсолютно подписываюсь под каждым словом Юры, он сделал все очень деликатно и тонко. У нас феодальная страна с феодальным сознанием, поэто­му, когда появляются такие люди, как Шевчук, ты немножко начинаешь поднимать свою гражданскую самооценку, чтобы дотянуться до него. Проблема не во власти, а в людях.

С Вы ходите на митинги в защиту Химкинского леса и в Кремль, где вам приходится просить помощи и поддержки. Как вам удается сохранять гражданскую позицию при тесном общении с властью?

Ч.Х.: Очень показательный вопрос – ни в одной стране мира, я думаю, его бы не поняли. Для меня здесь нет противоречия. У меня нет перед властью обязательств, я не обещала молчать, когда у меня есть своя точка зрения. Я не подписывалась под тем, чтобы принять все решения правительства. Власть необходимо раскачивать, необходимо высказывать свое мнение, выходить на площади, если мы хотим, чтобы нас услышали. Конечно, власти спокойнее ничего не знать и не слышать. Но это же и есть гражданское общество, когда каждый гражданин может говорить о своих правах. В моем поведении нет никакого противоречия. Я общаюсь с властью так: задаю вопросы и прошу по очень конкретной теме. Если я начну задавать вопросы по всем темам, которые меня интересуют, я не решу ни одного вопроса. Моя миссия – быть парламентером, не более того. Но при этом я тоже человек, мне не все равно, в какой стране будут жить мои дети. Если ты высказался в защиту Химкинского леса, это не значит, что ты сразу попал в черный список власти. Если так думать, то ничего невозможно сделать. И нам никогда не светит жить в нормальной стране, пока мы не поймем, что все начинается с тебя самого и что крохотные поступки, если ими заниматься, вырастают в большие дела. А фонд – просто реальное доказательство того, что все возможно. Нас с Диной Корзун называли идиотками, дурами за глаза и в глаза, пиарщицами, крутили у виска и говорили, что у нас ничего не получится. Но фонд с сотнями вылеченных детей, с огромным количеством закупленного оборудования, с людьми, которые за деньги, а большинство не за деньги работают, – это доказательство, что просто надо делать и все получится.

С Важно ли, от кого, от какой организации приходят деньги в фонд? Есть ли люди или компании, с которыми вы не будете иметь дело?

Ч.Х.: Вообще мы принимаем деньги от всех. Но бывают случаи, когда мы поздно узнаем, что деньги собирались, но на детей пошли не все, часть осталась в той организации, которая занималась сборами. С такой компанией мы больше работать не будем. Это принцип благотворительности вообще и наш в частности: все деньги, которые ты собираешь, должны уйти именно на благотворительность. А если ты хочешь, например, покрыть расходы, найди для этого спонсора.

Юлия Косульникова: Как вы относитесь к арт-акци­ям в поддержку благотворительных фондов? И как к сотрудничеству с разными продуктовыми фабриками, заводами? Например, можно выпускать шоколадки с логотипом вашего фонда и призывами помочь. Чтобы изменить общественное мнение и вообще привлечь людей...

Ч.Х.: Тут нужно очень хорошо понимать, что это значит: «я устраиваю акцию». Это значит: я сам собираю деньги и сам перевожу эти деньги в фонд или беру эти деньги и сам закупаю лекарства и привожу их в больницу. Это работа, требующая самостоятельности. Нам часто предлагают организовывать акции, в результате все устраиваем мы, а инициаторы только мелькают в прессе и больше ничего не делают. Поэтому сейчас наш директор фонда очень жестко отфильтровывает эти предложения и иногда даже не пускает меня участвовать в некоторых проектах. Что касается сотрудничества с фабриками и выпуска этикеток – дело не только в том, чтобы сказать. Важна реальная помощь, поэтому мы сотрудничаем с теми, кто готов не только разместить материал на этикетке, но и чем-то помочь детям. Например, при продаже посуды Rondell шесть процентов уходит фонду, при этом на каждой кастрюле или сковородке есть информация о необходимости помощи и о том, что, купив эту посуду, вы помогли детям. И сотрудники этой фирмы все сделали сами. Только попросили наш логотип.

С Вы много общаетесь с больными детьми?

Ч.Х.: Раньше – много. Вот последний год, во время беременности и после того, как родила, я старалась не ходить в больницу, потому что это все-таки больница. Так что сейчас перерыв. Но все равно дети звонят, просят прийти к ним в гости, так что я скоро к ним съезжу.

С Как вы готовитесь к визитам?

Ч.Х.: Иногда я спрашиваю у родителей, что нужно из одежды, лекарств, иногда просто покупаю им печенье, сладости в индивидуальных стерильных упаковках.

С А морально как?

Ч.Х.: Только к тому, что, когда туда едешь, это займет не меньше половины дня. Мне морально уже не надо готовиться.

С А раньше?

Ч.Х.: Наверное, первые разы – да. Но я уже не помню этого ощущения. Для собственного самосохранения я настроила свой мозг, что все у этих детей будет хорошо. Конечно, разные бывают ситуации, и очень тяжелые в том числе, но у меня чаще всего нет времени, чтобы настраиваться. И это, наверное, хорошо.

С Вы постоянно живете для других. Что послужило толчком к такой жизни?

Ч.Х.: Есть люди, которые любят получать подарки, а есть те, которые любят дарить и смотреть на эмоцию. У меня нет ощущения, что я живу для кого-то, я живу для себя и делаю это для себя. Когда ты пришел к больному ребенку и подарил ему два часа времени, его времени – и он в этот момент счастлив, и ты к этому причастен, – это совершенно эгоистический момент. И испытывать это – моя потребность. Да, бывают тяжелые моменты. Но мне и профессия актрисы нравится, хотя и она очень тяжелая. Делать из этого святой образ, говорить, что я все бросила и пошла служить людям, неправильно. Может быть, я могла бы это сделать, но сейчас это не так.

С Как вы рассказываете своим детям о фонде?

Ч.Х.: Рассказываю конкретно про детей. Вот эта девочка болеет, надо собрать деньги, чтобы купить ей лекарство, поэтому надо пойти туда-то и туда-то. И они прекрасно все понимают, для них это уже норма. Они, наверное, даже уже не очень разбирают, кто я – артистка или хожу только деньги собираю. Только вот есть одна сложная тема, когда не удается спасти ребенка, а они уже про него знают и спрашивают. И я пока не знаю, как тут вести себя. Жду, когда подрастут. Эту тему мы еще не трогали, я пока боюсь.

С Ваши дети не ревнуют?

Ч.Х.: Ревнуют. И к театру, и к фонду. Раньше этого не было, а теперь я стала это чувствовать. Трагической ситуации нет. Но раз я стала это замечать, значит, на это надо обратить внимание, подробнее им все объяснять, разбирать ситуации, когда мне надо уехать и почему.

Ольга Балаклеец: Фонд «Подари жизнь» действительно один из самых ярких и активных благотворительных фондов в России, и я с великим уважением отношусь к его деятельности. Как вы находите в себе силы и время для того, чтобы заниматься и артистической деятельностью, и активной работой фонда?

Ч.Х.: Сейчас фонда все-таки меньше в моей жизни. Одно время мы делали все буквально на коленке, я занималась всем сразу. Потом фонд начал разрастаться, стало понятно, что всех административных проблем я решить не смогу – нам понадобился очень хороший менеджер. Раньше, чтобы сделать какой-то концерт, нам с Диной надо было отменять все съемки и спектакли – сейчас это не так.

Роза Хацкелевич: Кажется, что вы очень и очень крутая и будто бы все у вас хорошо. А от чего вам бывает очень плохо?

Ч.Х.: От того же, от чего бывает плохо обычной женщине. У меня профессия публичная, я стараюсь быть презентабельной в этой роли, хотя не очень это умею и совсем не люблю.

С Что значит «презентабельной»?

Ч.Х.: Артистка должна быть артисткой. Как-то Людмила Марковна Гурченко, отругав меня, что я на телевизионное интервью пришла без прически, сказала: «Ты не имеешь права так делать. Актриса должна быть всегда в струне, должна быть идеалом, такая девочка-мечта, девочка-сказка, какой бы ты ни была уставшей». Я стараюсь соблюдать этот закон, вернее, я о нем помню... Но у меня, наверное, другое представление об актерской профессии. Более театральное. Актриса должна быть в струне на сцене и в кадре. Но не в личной жизни. А интервью – это все-таки пространство личной жизни, можно побыть и не в струне. Это я так себя оправдываю. На самом деле Людмила Марковна, скорее всего, права. Быть легендой, ощущать, что ты звезда, – этого у нашего поколения не было. В Советском Союзе был целый институт звезд кино. У нас звездой может быть любой: есть у тебя богатый друг – тебя сняли в кино, ты поешь песню, вот ты и звезда. Сейчас все размыто, нам не повезло в этом смысле.

Фото: Marina Levitskaya
Фото: Marina Levitskaya

С То есть вам не хочется быть звездой в сегодняшнем понимании?

Ч.Х.: Нет, это как-то смешно. Думаю, это может позволить себе только Рената Литвинова, и у нее это очень талантливо получается. Она чувствует эту фактуру, делает это очень изящно, красиво, она получает от этого наслаждение, в этом есть стиль, вкус. Это творение образа – но это немножко отличается от моего понимания профессии. И даже если я захочу быть, как она, у меня не получится, потому что я вижу смысл своего актерства в том, чтобы быть разной.

Сергей Дрезнин: Назовите, если можете, три главных отличия актерской школы у нас и в Западной Европе (например, в Германии).

Ч.Х.: Мне очень интересна эта тема – разница техник. Я не люблю этот русский снобизм по поводу того, что круче русской актерской школы ничего нет. Это не так. У нас был Стани­славский, был Михаил Чехов – это здорово, но сейчас говорить, что мы впереди планеты всей по уровню актерского мастерства, я бы не стала.

Например, вся немецкая школа – это школа представления. А у нас школа переживания. Они этого не умеют. Вернее, умеют, конечно, но только те, у кого природный талант – но этому не учат. Школа Станиславского у них не пошла, как в Англии и Америке. Немцы могут репетировать со стеной, долбить текст в нее, и ты можешь сидеть рядом, говоря: «Давай вместе попробуем», – но нет, актер проигрывает, прокручивает со стулом, со стеной весь текст и только потом подключает тебя. И твое присутствие мало что меняет. Это немного холодная техника. Нет проживания, но, с другой стороны, это очень высокая степень мастерства – а русская школа куда более расслабленная. Мы все думаем, вот сейчас мы – рааааз! – рубашку порвем, эмоционально, и мы не думаем в этот момент, как мы дышим, в какой тональности говорим, какие делаем паузы. У нас только голое чувство, ра­зум выключен абсолютно. Мы задыхаемся, шея краснеет, мышцы дрожат. Конечно, это работает. А немец сначала подумает, как он дышит, как он стоит, как двигается, как жестикулирует, как задействован артикуляционный аппарат, а далее, если актер одарен талантом еще и чувствовать, получается феноменально.

С Получается, мы застряли в Стани­славском и не развиваем актерскую школу?

Ч.Х.: Да, мы не ассимилируемся, не знаем, что в мире появилось уже огромное количество новых техник, новых школ, про которые русские ничего не знают. Например, техника Александера (австралийский актер Фредерик Матиас Александер. – Прим. ред.) уже завоевала и Америку, и всю Европу. У нас никто не знает, что это такое. Это история про такого человека – Александера, который лишился голоса и потом с помощью дыхания и движений тела голос себе вернул. И показал, как все взаимосвязано в актерском аппарате. Как можно дышать через пятки, как можно восстанавливаться за пять минут, как можно настраивать дыхание. И это не теория, это все очень практично. Я не успела полностью погрузиться в эту технику, но то, чему я научилась в Лондоне, я часто применяю. Продышаться перед спектак­лем, почувствовать, что каждая твоя клетка проснулась, работает и готова. Это очень помогает. В нашей школе мы готовы умереть на сцене, и, в общем-то, нас так учат, что умереть на сцене – высшее проявление таланта. На самом деле умереть на сцене – значит быть незащищенным в этот момент. Ты можешь порвать связки, лишиться голоса, повредить позвоночник.

С На износ.

Ч.Х.: Да, каждый раз как последний. В Европе совсем не так. И мне узнать об этом было очень полезно, потому что я как раз из тех артистов, которые в полете, в желании попасть в какую-то эмоцию могут не заметить, что ударились, дернули мышцу, что-то сломали. Кому-то эта школа, может, и не нужна. Но мне кажется, что не знать ее, когда ее знает весь мир, – это упущение.

Дария Долорес: Какими методами вы пользуетесь для вживания в роль и сколько вам требуется для этого времени?

Ч.Х.: Театр и кино – очень разные профессии. В театре ты вживаешься в роль постепенно, шаг за шагом, день за днем. Сначала она вся хромая, потом у тебя есть возможность укрепить ее, это как ощущение второй кожи, когда персонаж начинает внутри расправляться, сам тебе диктует, как ходить, как думать и дышать. Очень сладкое ощущение, особенно для тех актеров, которые любят играть характерные роли. В кино такой возможности нет. Там все очень быстро. Надо быть гением, Евстиг­не­евым, Шоном Пенном, чтобы так сразу – раз, и впрыгнуть в роль. Я, конечно, скорее театральная актриса. Я люблю понежиться в этом состоянии, повариться.

С Вы снимаетесь обнаженной?

Ч.Х.: Если я понимаю, что сняться обнаженной необходимо и это несет смысловую нагрузку, конечно, я же актриса.

С Что вы никогда не сделаете на съемочной площадке или на сцене даже у гениального режиссера?

Ч.Х.: Если режиссер гениальный и если это будет гениальное решение, то даже при моих внутренних сложностях я все равно попробую это сделать.

С Вы работаете с европейскими режиссерами, сейчас вы на съемках в Америке (Чулпан Хаматова снимается в фильме режиссера Мако Камицуны. – Прим. ред.). Вам никогда не хотелось уехать из России?

Ч.Х.: Очень часто возникает такое желание. Но я не хочу, уехав из своей страны, приехать в другую и попасть в зависимость. Я хочу остаться свободной. И сейчас я более свободна в России, чем если я приеду в Европу или Америку и буду стараться играть по чужим правилам. Я попаду в западню.

С Расскажите о вашем последнем проекте в России.

Ч.Х.: Это телесериал «Башня». В жанре психологического триллера. Я была приятно удивлена, работая в таком формате, как телевидение, что можно позволять себе подробную работу и во время подготовки, и во время съемок. Вообще у команды, которая представляет этот проект, нормальные, здоровые, достаточно четко выраженные амбиции, потому что лезть с таким форматом на наше телевидение – очень большой риск. Это сериал не для тех, кто хочет спокойно провести время после работы. Он раздражает и заставляет думать. Сериал рассчитан на аудиторию, которой в принципе телевидение уже не нужно. Это такая русская версия сериала Lost (на российском телевидении сериал показывался под названием «Остаться в живых». – Прим. ред.), даже не версия, а прочтение подобной ситуации: что такое потеряться. Главные герои сериала оказываются фактически запертыми в башне. Но за время фильма осознают, что эта башня внутри них самих. Мы все сидим в укрепленных башнях без окон, боясь высунуть нос наружу. Это сериал про ответственность каждого поступка: тебе может казаться, что ты его совершил и пошел дальше, но если этот поступок подлый и нечестный, он, пусть даже через долгое время, все равно отразится на твоей судьбе. Это такое телевизионное философское высказывание.

Мария Генкина: Вы хоть немного еще чувствуете себя татаркой? И если да, то в чем для вас состоит эта идентификация?

Ч.Х.: Не очень понимаю, что такое чувствовать национальность. Я очень люблю, попадая домой, соблюдать все обряды и традиции – это что-то такое из детства, мне кажется, это и определяет мою национальность. К сожалению, я не говорю по-татарски.

Фото: Marina Levitskaya
Фото: Marina Levitskaya

С Вы чувствуете себя космополитом?

Ч.Х.: Да, это моя мечта – быть адаптированной к мировому пространству. Не переезжать навсегда, а выбирать место жительства самой.

С Почему в России так мало улыбаются?

Ч.Х.: Потому что мы боимся. Вот сейчас улыбнемся, а в ответ получим что-нибудь плохое. У меня есть любимая история про то, в какой стране мы живем. Мы с молодым человеком пошли в Пушкинский музей. Покупаем билеты. Там для русских граждан цена одна, а для иностранцев – другая. Я стою, улыбаюсь. Кассир спрашивает у нас гражданство, мой друг говорит, что мы русские, и она уже почти пробивает билет, потом смотрит на меня и спрашивает: «А она русская?» Мой друг отвечает: «Русская». На что кассир довольно агрессивно: «А что она тогда улыбается!» Мне кажется, было бы здорово, если бы все больше улыбались. Пусть даже будет больше не таких «глубоких, продуманных» улыбок, как у русских, а таких легких, как у американцев. Все равно будет неплохо.

Лилия Скопинцева: Как часто вы быва­ете на своей родине, в Казани?

Ч.Х.: Довольно часто – туда на лето уезжают мои дети на дачу к маме. К сожалению, в самом городе почти не бываю. Он так обновился и перестроился, что я в нем теряюсь.

С Не планируете ли вы организовать в Казани благотворительные проекты?

Ч.Х.: Я была в Казани в больнице, там работает несколько потрясающих врачей. Там есть маленький фонд, который собирает деньги, он называется «Анжела Вавилова». Один человек, который не смог спасти своего ребенка, организовал этот фонд, стал активно им заниматься, дошел до Минтимера Шаймиева. Это я к тому, что не­обязательно быть известным, если хочешь что-то сделать, есть куча возможностей. В Казани замечательное больничное отделение, я осталась очень довольна, было приятно за родной город.

С Что вас спасает от ежедневной рутины?

Ч.Х.: У меня нет рутины, у меня такая профессия прекрасная, что рутины нет.

С Какие бессмысленные действия вы регулярно совершаете? Скажем, бывает такое, что смотрите на часы, но не запоминаете время?

Ч.Х.: Да, бывает. Могу еще, например, пойти куда-нибудь и забыть, зачем шла. Раза три приходится вернуться на место, чтобы вспомнить. Я очень несобранная. Я все записываю: если посмотреть в мою записную книжку, может сложиться впечатление, что у меня давно склероз, что мне сто девять лет. Я записываю даже такие бытовые вещи, как почистить зубы, умыть лицо. И без этого списка я могу потеряться во времени. Несобранность – моя плохая черта. У моей средней дочери, кстати, этого вообще нет, она всегда знает, что нам надо взять с собой, проверяет, на месте ли билеты, паспорта, в общем, она наша надежда. Старшая дочь похожа на меня, я имею в виду эту разболтанность. Я ее пытаюсь при­учить тоже записывать. Потом еще покупала песочные часы нам на двоих, и мы с ней решали так: вот пока сыплется песок, ты занимаешься русским, а я пойду тоже какое-то дело сделаю.

С Какие еще ваши качества вы не хотели бы видеть в своих детях?

Ч.Х.: Я бы не хотела видеть в детях неумение настоять на своем, даже когда видишь, что ты прав. Не знаю, откуда у меня самой этот преувеличенный страх обидеть кого-то. И из-за него я делаю себе хуже. Потом думаю, что надо было проявить волю. В основном от такого малодушия никому не бывает хорошо, оно никому ничего не дает. Ну и еще лень и неумение распределять свое время.

Надежда Ларионова: Вы в обычной жизни можете без больших усилий переключаться или абстрагироваться от пережитого? Как вы психологически справляетесь с взятой миссией?

Ч.Х.: А я думать прекращаю, и все. Выключаю голову. Потому что когда видишь, насколько несправедлив мир, и понимаешь, что все равно планета не будет крутиться так, как хотелось бы тебе, и не будет состоять только из тех людей, которых ты любишь, что вокруг столько горя и несправедливости... Я дальше думать не могу, это то же самое, что думать о бесконечности, о таких вещах, которые я постичь не в силах. Я запрещаю себе думать, у меня нет ответов на такие вопросы.

Автор: Ксения СеменоваС