Фото: Charlotte Tanguy
Фото: Charlotte Tanguy

Эрмитажное

Семь детских лет меня мучили уроками музыки. Каждый день я играла «Траурный марш» Шопена, любимое произведение училки, мечтая избавиться от послушания. «Вот ты вырастешь, будет не на что жить – сможешь зарабатывать преподаванием музыки», – говорила мама. И вот я выросла, и мне стало не на что жить.

Публиковать меня перестали довольно быстро, и из аспирантуры выгнали – «за аморальное поведение и антисоветские высказывания». «Антисоветским элементом» я стала еще классе в шестом, думая примерно так: живу я в черно-белой тюрьме, как клавиши пианино, а там, за решетками и границами, охраняемыми доблестными овчарками, – большой цветной мир. У бабушки-дедушки была немецкая овчарка, которая покусала маму, и ее отдали в погран­войска. И я представляла себе границу кольцом черных собак на белом снегу, в Москве же всегда снег! Потому что когда наступало лето, цветной мир ненадолго опрокидывался на нашу полянку и я переставала быть «антисоветским элементом». А когда выросла, подражая лету, выгородила себе отдельное пространство. Оно поместилось в моей квартире под номером 13. «Нескончаемый людской поток» нес туда тортики и кексы из булочной-кондитерской внизу, так что вроде и сладкая юность, но жить все равно не на что.

Иногда приходили поклонники и поклонницы – чтоб переписать мои стихи от руки, перепечатать на пишущей машинке, звали почитать у кого‑то дома или в мастерской, и один человек надоумил меня делать самиздатские книжки – на продажу. Самиздата было сколько хочешь: на папиросной бумаге, полуслепые тексты – чтоб одна закладка выдала как можно больше копий. А я стала делать красивые книжки с картинками, и их покупали. Саму возможность открыл ксерокс – как барды возникли благодаря магнитофону. Копировальные машины стояли только в учреждениях, каждая под строгим контролем. Но, как всегда, нашлась женщина, которая хотела подзаработать. Она тайно пробиралась по ночам в свою контору и копировала самиздат и тамиздат, от запретных Набокова и Бродского до кого угодно.

Первая моя книжка стихов называлась «Цветные решетки»: решетки – но цветные! Я изобрела новый вид графики: печатала на машинке буквы и знаки без интервалов, а потом точечно раскрашивала их пером и акварелью. Никто не понимал, как сделана картинка. Что-то вроде компьютерной графики, хотя и ПК тогда еще не было. Книжки переплетались в крашеный холст, в каждой были «пиктограммы» и ксерокопированные стихи. Нельзя же продавать просто стихи, должна быть «вещь», и мне нравилась идея, что у каждого обладателя книги будет уникальный экземпляр – раскрашивала я всякий раз по-разному. В этих картинках было и что-то волшебное: я не просто «красила», это была моя медитация 1981 года. А в 1982-м я увлеклась каллиграфией – китайский период моей жизни: прочла три из «пяти великих китайских романов» («Цзын-Пин-Мэй», «Сон в красном тереме», «Речные заводи»), знала наизусть стихи Ли Бо и Ду Фу; И-цзин и философия искусства Ши-Тао были настольными книгами.
Мой китайский период склонял меня к недеянию, одиночеству, экспериментам над собой: я всё хотела заглянуть за пределы доступных измерений и заглянула, оказалось – страшно. Писала от руки, пером и черной тушью, книгу «Новый Пантеон»: стихи, картинки, узоры, короткие медитативные эссе. В этой же книге был длинный текст, напечатанный на машинке, – онтологического свойства, под названием «Просторечие». Тираж «Нового Пантеона» зашкаливал по сравнению с «Цветными решетками» – тут была не просто лирика, а предложение. К оформлению книжки приложили руку несколько человек. Фотограф Александр Ефремов сделал фотообложку – смотрелось круто, но у меня остался только экземпляр, переплетенный в мраморную бумагу.

В старинной французской книге я вычитала рецепт ее изготовления (это такая красивая, похожая на павлиний хвост или разноцветные мраморные прожилки бумага, которая была на форзацах и кожаных переплетах книг XVIII–XIX веков) и решила попробовать сделать такую же в домашних условиях. Набрала полную ванну, развела растворителем художественные масляные краски и стала их капать на воду. Поскольку поверхность натяжения у красок разная, то одни разбегались паутиной, другие расплывались кляксами, третьи разбрызгивались, как спрей, четвертые затягивали воду плотной ряской. Дальше было искусство или удача спечатать: лист ватмана опускался в воду, и узор приставал к нему навеки. Надо было только высушить – вешала их на прищепках, как белье. Теперь вспоминаю, что белья будто вообще не было – висели одни листы. Листы я продавала переплетчикам, на то (вместе с продажей собственных книг) и жила. Один лист – рубль, особо удавшийся – три рубля. Можно было жить. Музыку я так и не полюбила, но пианино, как памятник мукам, не продавала. Ванна стала, конечно, несмываемой экзотической расцветки, но я и не искала стерильности, к коей склонна теперь.

Последние мои самиздатские книжки назывались «Натюрморт с превращениями» (стихи и опять прекрасная фотообложка, но ничего рукотворного) и «Пространство» (рисованная книжка-раскладушка). Меня много раз спрашивали: «А не хочешь ли ты это издать?» Я не хотела – даже представить себе не могла издательства, в котором такое появилось бы. И вдруг позвонила Ира Тарханова, сказала, что открыла издательство «Барбарис» – специально, чтоб издавать такое. Антисоветское в переносном смысле слова: анахоретское или, то же, но с французским корнем, эрмитажное.

Фото: Charlotte Tanguy
Фото: Charlotte Tanguy

Продолжение следует

В издательстве «Барбарис» выходят в свет три книги Татьяны Щербины: «Маленький вампир», «Пространство», «Новый Пантеон». Все три книги уникальны тем, что изначально рукотворны и еще впервые за двадцать пять лет переиздаются.

С Таней Щербиной я знакома с конца восьмидесятых годов. Тогда мы делали очередной номер журнала «Ракурс ДИ», посвященный стихографике. С тех пор у меня хранится драгоценный Танин авторский лист, опубликованный в нем. Этот лист испещрен крошечными картинками и надписями, срастающимися в очертания карты неведомой планеты или плана неведомой местности. Масштаб ее неизвестен, условные обозначения тоже. Это был очередной легко и талантливо устроенный Таней космос. Меж тем утверждать, что с тех пор я «знаю Таню, ее поэзию, каллиграфию, прозу», будет трагически неточным. Правильнее  сказать, что с тех пор я «НЕ знаю ее поэзию, каллиграфию, прозу». Сейчас, когда я уже как издатель читаю и разглядываю ее бесценные рукописные книжки, которых на свете всего четыре, мне кажется, что не знаю вовсе. Признаюсь, в этом незнании и есть мой нескончаемый интерес к этой графике.

Говорить с Таней конкретно о природе этих книг я бы никогда не решилась. Каллиграфия – вещь таинственная, медитативная и всегда личная, истины не добьешься. А кроме того, каждый разговор со Щербиной для меня испытание, экзамен, на котором могу получить только двойку. Если не экзамен – то линейкой по рукам за неправильное правописание или щелчок по носу за глупость и пронзительно злобный Танин взгляд. Щербина – это жестокая образовательная дисциплина и ее высочайший ценз. Не читал Катулла – пошел вон, не знаешь ни строчки из «Илиады» – не человек, а если вообще ничего не читаешь – сгореть и не жить. Безопасно одно – уединенно листать ее рисованные ­книжки.

«И если знаешь, куда адресовал письмо, то ведаешь и о происхождении слова» – похоже на строку из Торы – будет написано в книге «Новый Пантеон» четкими, резанными острием пера буквами. За ними выстроятся твердые черные точки и мельчайшие пружинки, образующие паутины паттернов, нити строк твердого и ровного каллиграфического бисера. Потом потянутся плоские увражи неведомых архитектур, диковинных существ, животных, растений, а может быть, ­ангелов. Это информация начала, но не конца.

На одной из венецианских архитектурных биеннале меня поразил японский павильон, изнутри сплошь покрытый тончайшей карандашной вязью. Невесомые растения из серебристого графита, легкие и прозрачные, сплели невероятное пространство иного измерения. Тогда я вспомнила о рисунках и книжках Тани. Она задолго до Джунио Ишигами начала выращивать эти крошечные математические кристаллы, мельчайшие прото­частицы графики. Здесь они проросли садом, парковым павильоном. Страстный потомок самурая смоделировал из них озоновый рай. Продолжение следует.

Ирина Тарханова, издатель

Фото: Charlotte Tanguy
Фото: Charlotte Tanguy

Невидимая ворона

Три часа ночи, единственный звук – вентилятор ноутбука, перегрелась машинка, еще бы, двенадцать часов перед монитором. Он светит, единственное солнце. За окном не тьма – огни большого города подсвечивают небо, которое всю предыдущую историю служило обителью разным богам. И небеса эти были облегчением, невесомостью, свободой от тягот гравитации, но теперь там – ­космос, метеориты, космическая пыль, и нечем дышать.

Катя Ворона выходит в «Фейсбук» как на тюремную прогулку, а так сидит в одиночной камере своей квартиры, рискуя высунуться на улицу только ночью. С каждым днем – сегодня шел десятый – с того рокового дня, когда Ворона согласилась принять участие в эксперименте, отчаянье вытесняло надежду, и жизнь «до» вспоминалась теперь как лучший на свете фильм, где все эпизоды были счастьем, даже те, где она обливалась горючими слезами, напевая, чтоб в них не утонуть: «Горюшко-горе, горюшко широко горе», но кино кончилось, а она все еще сидела в темном зале перед экраном, на котором тоже была жизнь, но без нее. Ворона хотела писать только об одном, о том, что с ней произошло, просить помощи (хотя какая тут помощь!), но понимала, что никто ей не поверит. Потому просто сканировала старые фотографии и ставила их одну за другой. Начала на третий день после «катастрофы», как она это назвала сама для себя. Поначалу фотографии всем нравились, а потом Ира, соученица по школе, написала ей: «Ворона, ты достала своим нарциссизмом». Катя ставила фото с собой – последовательно детство, отрочество, юность – других у нее не было, да и зачем другие, когда ее интересовала сейчас только собственная жизнь. А все остальные были подтянутой армией сетевых хомячков, с передовым отрядом хомякадзе, и жили друг другом, общим делом, общими мечтами.

Катю прозвали Вороной еще в детстве, дома, потом в школе, в институте – всем приходило в голову это прозвище. Она сказала маме, когда та впервые взяла ее с собой на море и они устраивались в купе: «Не ложись на верхнюю полку – упадешь». «Что за глупости, – мама раздражалась в таких случаях, – я всегда сплю на верхней полке, взрослые люди не падают, а яйца курицу не учат». И все-таки упала, сломала два ребра и сквозь зубы, сквозь боль бросила привычное: «Ты накаркала, ворона». Катя сказала так потому, что никогда не ездила в поезде и ей показалось, что сверху легко упасть, но так происходило всегда: у Кати был резон сказать, предупредить, отсоветовать, может быть, глупый, но она попадала в точку. Как-то на уроке алгебры, самого нелюбимого предмета, Катя Ворона учуяла запах дыма и, прервав злую училку, встала и ­сказала: «Надо вызвать пожарных». Но никто никакого запаха не чувствовал, училка сверкнула старомодными очками («Тебе что бы ни выдумывать, лишь бы не учиться»), соученики на секунду обернулись на Ворону, и урок продолжился. А минут через пятнадцать в коридоре послышались крики, дверь распахнулась, кто-то кричал «бегите скорее», и уже в школьном дворе, отдышавшись, на нее опять смотрели как на врага: «Ты накаркала, ворона». Если бы и другие унюхали дым, тогда Катю похвалили бы, а так – накаркала.

Дело было даже не в том, что ее чувства бежали впереди паровоза, ее просто не слышали. Ворона хвалит той самой Ире – жили в одном дворе – «Дом духов», который посмотрела на VHS, а через несколько дней Ира звонит: «Заходи, мне тут дали зэконское кино посмотреть, «Дом духов», вместе позырим». – «Я видела, рассказывала же тебе». – «Разве?» И так было всегда и со всеми, Катя Ворона к этому привыкла, но все же неслышимость не давала ей покоя. Она как бы оказывалась в одном ряду с собаками, может, и с воронами, которые все понимают, но сказать не могут, а не с людьми. Она не понимала, почему любые ее слова пропускаются мимо ушей, как если бы она молчала, была немой, она даже пробовала нарочно говорить громко, отчетливо, медленно, повторять дважды, но от этого только морщились, как если бы динамик, настроенный неправильно, издавал свист и вой. И вот, собственно, из-за этого необъяснимого изъяна Катя Ворона становилась все более нелюдимой, и когда пришло ей сообщение, в тот же «Фейсбук»: «Не желаете ли принять участие в эксперименте? Вы можете оказаться первым человеком, который станет невидимым. Эксперимент проводит светило мировой науки, доктор Шуанг Женг, который инкогнито приезжает в Москву на два дня. За вами приедет машина и отвезет обратно. Эксперимент займет два часа. Ваше здоровье не подвергнется опасности. Вы получите гонорар…»

Ворона открыла поисковик, обнаружила, что в 2011 году действительно доктор Женг открыл «покров невидимости», но пока ему удалось сделать невидимыми только мелкие предметы. «Размер скрываемых объектов ограничивается не несовершенством технологии, а только размером кристалла. Возможно создание устройств, скрывающих более крупные объекты», – гласила новость. С тех пор прошел год… «Почему в России, почему инкогнито, почему именно я?» – задала себе вопросы Ворона, хотя обычно без колебаний удаляла мейлы и эсэмэски типа «вас выбрал компьютер» и «умирающий миллиардер оставил вам наследство». Новый нигерийский спам? Но с нее нечего взять, за нее не попросишь выкуп, если это похищение. Теперь Ворона думала, что сошлось несколько факторов, как бывает при всякой катастрофе: она как раз сидела без денег, в последнее время ничего не получалось, сама искала чего-то нового, совсем нового, типа бутылки с письмом, которая упала бы с неба, – другие письма уже неинтересны. В общем, Катя услышала это предложение как шанс. И сама же рассеяла свои подозрения: в России – потому что на Западе запрещены эксперименты над людьми, инкогнито – потому же, а я – это случайность. Читали записи, искали того, кто согласится, – отчаявшегося и ищущего. Полсотни людей отказались, пришла моя очередь. «Откажись!» – говорил, громко и внятно говорил, внутренний голос. Но его же, голос этот, никто никогда не слышал, вот и Катя Ворона решила его не слушать – в конце концов, именно из-за него она и страдала.

Машина доставила Катю прямо к двери, возле которой стоял человек, похожий на молодого Клуни, ловко подхвативший ее под руку. По дороге он скороговоркой представлялся, благодарил и, энергично проведя ее по коридору, вверх, а потом вниз по лестнице, ввел в приемную, где за столом сидела то ли секретарь, то ли медсестра в белом халате, а в креслах перед журнальным столиком – две молодые женщины. Катин провожатый представил всех по именам, референт, похожая на китаянку, по имени Суок выкатила тележку, уставленную винами, ликерами, коньяками, птифурами и пирожными, в прозрачном кофейнике благоухал кофе, посетительниц звали Кристина и Дуся. Они стали показывать Кате на зеркало, занимавшее почти всю стену, и опять смеялись, показывая, как исчезало их отражение в зеркале, а потом появлялось. Так, по крайней мере, Катя это поняла. Это ее успокоило, хотя слегка обидело. Ей же сказали, что она станет первой невидимкой на свете!

Кристина напомнила ей одноклассницу, как если бы ту взяли и улучшили, сделав такой, какой та всегда стремилась казаться. Пыталась понять, на кого похожа грузинистого вида Дуся – в конце концов, все кого-то напоминают. Обеим было порядка двадцати пяти лет. Суок (наверное, все же Сонг, подумала Катя, судя по ее внешности с рекламы сингапурских авиалиний и акценту) вручила Кате конверт («Ваш гонорар») и спросила, хотят ли Кристи и Дуся наблюдать за ходом эксперимента и готова ли Катя приступить к нему прямо сейчас. Катя была готова. Ее провели в помещение, где мигали лампочки, на одном мониторе плескалось море в лучах розовоперстой Эос, на металлическом столе сверкали огромные кристаллы, посередине была труба – что-то вроде большого томографа. Суок надела Кате наушники, помогла забраться в трубу, Клуни, уже облачившийся в белый халат, обольстительным голосом объяснял, что с Катей будет происходить во время сеанса. Внутренность «трубы», довольно просторная, была похожа на кварцевую пещеру, и только когда Клуни, сказав, что волнуется за результат, закупорил пещеру, Катя сообразила, что не спросила главного: где тот прославленный доктор Женг, почему она его не видела? И тут же в наушники услышала голос Клуни: «Вы меня будете слышать, а я вас нет, я буду переводить вам все, что сочтет нужным доктор, он находится над нами, этажом выше, и оттуда руководит процессом».

Катя поняла, что заснула, когда пещера открылась, и Клуни с Суок стали вытаскивать ее из трубы. Ей хотелось еще полежать, поспать, ее будто тащили издалека, с большой глубины, и скорость перемещения была выше ее физических возможностей. «Не надо», – сонно сказала Катя, но ее продолжали тащить, поставили на ноги, под руки вывели в приемную и усадили в кресло. «Отдыхай, Ворона, смотри не проворонь», – услышала она, а может, снова погрузилась в сон, и это ей снилось. «Скорее всего, дали какой-то наркотик, или это облучение, или гипноз», – подумала Катя, когда Суок и Клуни, державшие ее под руки, скомандовали хором: «Открой глаза». Она повиновалась, с трудом, глаза будто пересохли, увидела перед собой зеркальную стену, где отражались Суок, Клуни и две девушки в креслах, которые по-прежнему смеялись, глаза закрылись сами собой. В подъезд своего дома она вошла самостоятельно, более или менее очнувшись, поднялась на лифте, открыла дверь, кинула сумку на банкетку в прихожей, посмотрелась в зеркало – и не увидела там ничего, то есть себя. Катя посмотрела на свои ноги – и не увидела их, даже туфель, в которых была, не увидела рук, серого свитера, джинсов, хотя все это присутствовало на ощупь.

Катя вспомнила, как голос Клуни предупреждал ее, что покров невидимости может достигать пяти сантиметров, так что и одежда, и все, что будет у Кати в руках, может оказаться невидимым. Катя пошла за шваброй – и точно, швабра висела в воздухе, это Катю даже развеселило. Ей захотелось выбежать на улицу. «Только сперва надо пере­одеться, – подумала, – ведь покров сверху, другая одежда будет видима. А может, невидимость уже и пройдет». Катя открыла сумочку и обнаружила там лист бумаги, со своей подписью, лист был озаглавлен: «Договор», а дальше шел текст микроскопическим шрифтом. Ну да, она ведь действительно подписывала какую-то бумажку – почему-то про это забыла. Без лупы не прочесть. А подписывала вроде без лупы. Пункт пять гласил, что невидимость может продолжаться неопределенное время, может не наступить вообще, может иметь большую или меньшую глубину проникновения, и еще масса слов про то, что «может». Сонливость, бессонница, головокружение, сердцебиение, перепады настроения…
Катя надела сиреневый джемпер, сверху желтую куртку (чтоб поярче, позаметнее, вернее, повидимее – сама над собой посмеялась), но в зеркале по-прежнему ничего не отразилось. Ладно, посмотрим. Она пошла по тротуару, и не шла, а лавировала между прохожими, которые норовили сбить ее с ног. Тем не менее лобовое столкновение произошло: Катя обернулась, чтоб увернуться от обнимающейся парочки, готовой врезаться в нее сзади, а тут тетка влетела в нее на полном ходу. Тетка завизжала так, что все уставились на нее, ее выпавшую из рук сумку, пакет, из которого апельсины покатились по мокрой грязи асфальта, а тетка продолжала вопить, показывая пальцем в одну точку – точкой была Катя, которая стала быстро отступать, и тут же ее сбил с ног плотный мужик. Катя невольно вскрикнула: «Совсем, что ли?», мужик остановился и словно окаменел, портфель его упал в лужу у тротуара, он не двигаясь смотрел на Катю, вернее, ее отсутствие, и она поняла, что нужно немедленно возвращаться домой. С обеих сторон улицы народ стекался к тетке и мужику, тетка перестала причитать и громко, обращаясь ко всем, крикнула: «Вызовите милицию!» «Хулиганство, – продолжала она, – совсем обнаглели, вот и заплатишь мне за испорченные продукты», – вскинулась она на окаменевшего мужика, будто это он выбил у нее из рук пакет. Катя пробиралась по стенке к своему подъезду, села в лифт, вслед за ней вскочил знакомый сосед (лысый, всегда улыбающийся, директор цветочного магазина, розы дарил на Восьмое марта), и она вжалась в дальний угол, затаила дыхание, но предательский чих заставил соседа резко обернуться, и он зашептал: «Господи, спаси от нечистой силы, клянусь, завтра же пойду в церковь и поставлю свечку! Все понял, все осознал, больше не буду», – степенно добавил в голос и выскочил как ошпаренный.
Дома Катя первым делом позвонила лучшей подруге, попросив ее приехать поскорее, привезти продуктов, потому что сама она купить ничего не может, Катя говорила возбужденно, подруга поняла, что произошло ЧП, но приехать могла только вечером, и вот она заходит, Катя ее обнимает, приговаривая: «Сейчас все расскажу», и та чуть не падает в обморок. Подруга не выдержала и получаса, она не поняла ничего, ее просто пробирала дрожь и жуть. «Еще немножко, и я сойду с ума, прости», – сказала она и была такова.

Катя открыла компьютер: клавиши с буквами исчезали под пальцами, и она с трудом набрала в поисковой строке «Фейсбука» имя приславшего ей приглашение на эксперимент. Такого имени больше не было. Никаких следов. А она даже адрес не спросила. Дорогу тоже не запомнила, стекла в машине были затемненные. Короче, все попытки отыскать концы провалились, а в договоре не было ни адреса, ни телефона, можно было считать его инструкцией по применению, под которой Катя подписалась, что ознакомлена. Хорошенький договор, односторонний! Деньги у нее теперь были, но потратить их не представлялось возможным. Простейшее – платить карточкой в интернет-магазинах и просить оставить покупки у двери, но на карточку же деньги не положишь, сидя дома! Впрочем, в первые два дня Катя была уверена, что наваждение вот-вот пройдет. Но и на третий день она проснулась, не увидев своего тела, ночной рубашки, тапочки исчезли, едва она сунула в них ноги, она стала «сгустком пустоты», как в стихотворении про Бобо. «Только «Бобо мертва», а я еще нет», – сказала себе Катя и занялась сканированием своих изображений. Стала забывать, как она вообще выглядит и даже как выглядела раньше. Может, ее никогда и не было? Фотографии утверждали: была. Вот она с Иркой, той самой, что попрек­ну­ла нарциссизмом. Третья – Лена, называвшая себя Элен. Вот на нее-то и была похожа та, встреченная в таинственной приемной девушка.

Фото: Charlotte Tanguy
Фото: Charlotte Tanguy

•  •  •

– Может, продолжим завтра? Устала рассказывать, – сказала я.

– А если забастовка кончится и ты завтра улетишь?

– Не кончится.

– Ну, тебе видней.

Грек, родом из СССР, директор величественного отеля «Корфу Империал», только кивал головой после того, как я отказалась делать чек-аут, сказав, что не улечу из-за забастовки авиадиспетчеров. Сперва вскинулся: какая еще забастовка! Но через час узнал, что так и есть. И согласился оставить меня бесплатно в своем отеле еще на день, причем не в моем номере – уже приехали следующие постояльцы, – а на вилле, где останавливаются президенты и прочие персонажи, которым требуется не просто роскошь – исключительность. Два этажа, пять комнат, собственный бассейн, отдельный пляж, внутри антикварный салон вкупе с баккара и Филиппом Старком, бар, полный «Вдов Клико». Шкафов с маркетри и скрипучими дверцами столько, что в них поместится не один десяток скелетов, горничная является по первому зову – подать сухое полотенце, например. Это и есть исключительность. Когда я спускаюсь к личному пляжу, некоторые постояльцы пытаются разглядеть и даже сфотографировать: наверняка ж я если не Ангела Меркель, то Анджелина Джоли или первая, вторая, третья леди русской мафии. Но все так устроено, что без телескопа ничего не увидишь – далеко.

Директор решил, что оставит меня на сутки в отеле, поселит в этот рай земной после того, как я сказала ему: «Хотите, расскажу вам необыкновенную историю? Из страны вашей юности, затонувшей и давно покинутой вами, вдруг вы тот самый грек, которому нужно ее узнать?» Грек стал сильно теребить небритый подбородок, чесать ­седеющую шевелюру, одергивать дорогой костюм и сказал: «О’кей». Вот я и стала рассказывать. На следующий день, когда мне на виллу принесли два бокала аперитива с пастой из оливок, цацики, долмой и прочими мелкими закусками, вслед за официантом явился директор. Я продолжила:

– Катя Ворона пыталась поднять на ноги всю Москву, но безрезультатно, более того, ей казалось, что чем больше она делает усилий по обнаружению мирового светила, секретной лаборатории, Клуни и Суок, а может, Сонг, и хотя бы тех двух молодых особ в креслах, тем безнадежней становится ее положение. Доктор Женг не приезжал в Москву («Так он же инкогнито», – жалобно возражала Катя), никаких опытов с покровом невидимости не проводилось («Они же секретные!» – пыталась вдолбить Ворона лицам, которых ей называли в качестве компетентных), вскоре дело запахло вызовом скорой психиатрической помощи, и Катя сдалась. Она стала жить со старыми фотографиями, за еду расплачивалась полученными из рук Суок деньгами, выкладывая их (сдачи не надо, в квитанции распишитесь за меня сами) за дверь, когда слышала, как раздвигаются скрипучие дверцы лифта и курьер несет ей провизию.

– А что ты там говорила про другую женщину – Элен? Звучит как «эллин», не находишь?

– Да-да, Лена, называвшая себя Элен. Странная девица, казалось, что она появилась здесь, в советской школе, на машине времени, поскольку сама ее внешность, одежда, манера держаться и разговаривать указывали на то, что время ее – декаданс, ар-деко, кокаин, дамы в кринолинах. Странно, что вас заинтересовала она, а не другая, Дуся – с греческим именем Евдокия. Сейчас все узнаете.

На двенадцатый день невидимой жизни Катя подумала, что все, кого она читает в «Фейсбуке», тоже невидимы, жизнь стала письменной, а язык объединяет живых и мертвых: читает она Пушкина или своих современников, смотрит кино и фотографии – кто их автор, кто изображен, это же неважно. И она стала жадно читать, записывать то, о чем думала, ею стали интересоваться, она вообще забыла о том, что ее как бы и не существует. Не хватало одного – простора. Хотелось оказаться у моря, но это было неосуществимо. И вдруг позвонил Клуни. Хотя какой он Клуни – это я так говорю, чтоб было понятнее. Он был такого типа, наружности яркой и заурядной одновременно. Он сказал: «Я верну тебе видимость и даже слышимость, хотя в сегодняшнем состоянии мира все говорят и никто не хочет слушать, Земля звучит сплошной какофонией. Но у меня есть два условия: ты должна рассказать мне про мать той девушки, Кристины, которую ты видела, и выслушать мой рассказ о другой девушке, Евдокии, и передать его, когда окажешься у моря, одному человеку». Но не сказал кому и где.

– Вы уже, наверное, поняли, что Кристина – это дочь Лены. Элен-Лена часто звала Ворону к себе, она жила рядом со школой и всегда стремилась произвести впечатление. Как-то показала ей штук двадцать губных помад, удивившись, что та вообще не пользуется косметикой. «Женщина (им было лет по пятнадцать), – сказала она, – это оперенье, оно должно быть ярким и всегда разным». Потом она ложилась на тахту и, полулежа на горе вышитых подушек, декламировала стихи из своего блокнота. «Нравится?» Кате не нравилось, и она просто пожимала плечами. Ирку Элен-Лена тоже заманивала в свое логово, но Ирка читала журнал «Юность» и обнаружила, что переписанные в блокнотик стихи, которые Элен-Лена выдавала за свои, были переписаны оттуда. Лена была некрасивой: полная, хоть и не жиртрестпромсосиска, как тогда дразнили, с отсутству­ющим подбородком, толстой короткой шеей, тяжелым задом, лицом, словно чуть свернутым набок, – короче, природа не дала ей форы. Но она хотела быть красавицей и стала ею. Хотела быть поэтессой и, переписывая чужие стихи от руки, воспринимала их как свои. Уличение в плагиате нисколько ее не смутило: какая разница, кто первым написал, сейчас они мои. Сегодня это в порядке вещей – по интернету бродят тексты и фотографии, часто теряющие по дороге имя автора. По крайней мере, тот, кто их ставит, ставит потому, что «подписывается» под ними, ощущает как собственные. Но тогда над Элен-Леной издевались дружно все, и она ограничила общение одной Катей Вороной, испытывавшей искреннее любопытство к странной девочке, создававшей из себя «образ», совершенно далекий от ее натуры. Это гораздо позже «имиджи» стали цениться больше естества.

Когда после школы все поступили в институты и еще продолжали перезваниваться и встречаться, обнаружилось, что Элен-Лена говорит тем, кто учится в МГУ, что она в педагогическом, и наоборот. Это тоже быстро выяснилось, и все опять злословили про мифоманку, которая то ли не училась нигде, то ли скрывала – были тогда такие «стыдные» вузы типа рыбного или «керосинки», из которой вышли впоследствии нефтяные магнаты. Но тогда нефтегаз был низким жанром. Катя встретила Элен-Лену снова, когда им было лет по двадцать пять. Поразилась ее манере держаться: с одной стороны, она плыла горделиво, как королева, даже шея ее будто удлинилась, с другой – Элен-Лена «лезла» ко всем подряд, буквально подряд. Заглядывала в глаза, прижималась, ластилась – так ведут себя только проститутки и кошки. Она переспала со всеми Катиными приятелями и вообще, казалось, со всем взрослым мужским населением. «Бешенство матки», – так про нее говорили. Но однажды она вышла замуж: спешно, за пожилого невидного мужичка. «Зачем?» – спросила Катя. «Мне срочно надо родить», – ответила Элен-Лена и действительно родила девочку. А вскоре, когда девочке было два или три годика, умерла. Оказывается, у нее был рак, а было ей всего тридцать лет. Так что ее придуманная жизнь оказалась правильно придумана: ей было все равно, какой ее видят и как судят, надо было уложиться в короткий срок. Осуществить за этот срок то, чего больше всего хотелось, отметая лишнее типа учебы в институте, но в среде, к которой она хотела принадлежать, высшее образование считалось обязательным.

– Дочь стала всем ее несбывшимся, – сказал Клуни. – А мужичок оказался хорошим отцом, когда Кристина родилась, ему было пятьдесят, а теперь – семьдесят пять, и он вполне бодр. Ты ведь поняла за эти три недели, что нет ничего невозможного. Не перебивай, – он остановил рукой Катину попытку возразить. – И что придуманное – это тоже настоящее, чужое – твое, и что жизнь – подарок. Кристина хотела узнать о своей маме то, что могла знать только ты. Я ей все дословно передам.

– Но...

– Но ты не сказала, что восхищалась ею? Что, стыдясь дружить с той, которую презирали, все же дружила с ней? Это я тоже скажу. Я опекаю этих двух девушек, да и тебя опекаю, чтоб ты знала: всякое испытание, от которого бежишь, все равно настигнет, так что, считай, уже все позади.

Катя невольно бросила взгляд на себя – пустое место, чистый голос:

– Почему Кристина не спросила про Элен у меня?

– Нельзя. Есть вещи, которые нельзя передавать прямо. Как соль.

– А почему девушки все время хохотали?

– Суок дала им веселящий напиток. Они обе были грустными девушками, прячущимися в коконе, в некотором смысле тоже невидимыми, но теперь с ними все будет хорошо. Евдокия никогда не видела своего отца. Он грек. Уехал от ее матери по имени Инна, когда Дуся еще не родилась. Теперь она хочет его найти. И когда ты его увидишь, передай ему вот эту карточку.

– Как? – оторопел грек. – Инна?

Я достала из сумки визитную карточку с фотографией и передала ее греку. Он долго ее рассматривал, молчал, кряхтел, а потом сказал, что я его благодетельница и гостья навеки.

– Завтра улечу, – сказала я.

– Погоди, – пытался сосредоточиться грек, – так Катя Ворона – это ты?

– Конечно, только я теперь не Катя и не Ворона. Я придумала себе новую жизнь.

– Да погоди ты! Я в результате ничего не понял.

– Я тоже. Все, что от нас требуется в жизни, – это сочинить свою историю.

– А доктор Женг?

– Он продолжает заниматься невидимостью и делает успехи. Наверное, он предвестник того, что в конце концов все исчезнет. Но пока же не исчезло! Я думала, пока жила невидимкой, что никогда не хотела казаться, выглядеть, мне всегда и хотелось быть невидимой, но оказалось, что для этого надо осесть в пещере. Вообще, невидимых, старающихся жить незаметно и ухитряющихся проворонить все бесконечное разнообразие, которое нам подарено, большинство, они забиваются в пещеры, спасаясь от других невидимых, недосягаемых, которых, может быть, несколько сотен, эти и есть настоящие вороны. Одни терпят – платят за невидимость, удобную, в сущности, когда видимый мир рушится, а другие рушат. И те и другие – орудия Рока, вашего, древнегреческого. Он нам ставит на вид.С