«Однажды в детстве я видел Cталина», Former Komar & Melamid Art Studio Archive
«Однажды в детстве я видел Cталина», Former Komar & Melamid Art Studio Archive

Последний раз я видел своего отца, когда мне было пять лет. В 1948 году. В тот год, после развода с мамой, его опять послали в Германию.

Я помню этот вечер. Зазвонил телефон. Дедушка поднял трубку и несколько раз сказал «да». Через некоторое время мы с ним вышли на улицу. У подъезда стоял темно-синий пикап с маленьким кузовом и кабиной на двоих. Отец сидел рядом с шофером. Оба в военной форме. Отец вышел, высоко поднял меня (он был очень высокого роста), крепко обнял, поцеловал, и некоторое время я смотрел на все сверху. Потом отец вернул меня на землю, попрощался с дедом и быстро сел в кабину. Дверца захлопнулась. Через стекло наши глаза встретились, и я увидел изменившееся в свете уличного фонаря лицо.  Для меня это прощание не было первой потерей. Я «терял и находил отца» несколько раз: и до, и после. Эти три слова: «терял и находил отца» – я беру здесь в кавычки потому, что каждое из них живет в моей памяти одновременно в двух значениях: прямом и символическом. 

В течение многих лет я неосознанно проецировал и переносил образ «отца» и на своего деда, и на маму, и на родителей моих ближайших друзей. Но самым главным «отцом» был «великий отец всех советских людей» Иосиф Виссарионович ­Сталин. Сейчас мне кажется, что в начале восьмидесятых, когда мы вместе с Аликом Меламидом работали над холстами из серии «Ностальгический соцреализм», картина «Однажды в детстве я видел Сталина» стала одним из шедевров в цепи моих «потерь и находок».  Когда я пытаюсь вспоминать свое детство (и не только детство), противоречия неизбежны. Слова смешиваются с картинками. События – с их описаниями и изображениями. Реальность – с фотографиями из семейного альбома. Семейный ­альбом – с альбомом по истории искусства.

Мои родители нашли друг друга на войне. Однажды во время бомбежки они оказались наедине. Я думаю, это была любовь с первого взгляда. Оба – военные юристы, и оба – члены Коммунистической партии. Но с одним небольшим и, как мне кажется, важным отличием. Анатолий Васильевич Комар вступил в партию до войны и в армию был призван по закону военного времени. А моя мама – Соня (до замужества – Гельман) – сразу после университета ушла на фронт добровольцем, и только там ее приняли в партию. Перед первым боем она подписала бывшую тогда в ходу магическую бумагу: «Если не вернусь, считайте коммунистом!» Это означало: считайте коммунистом в любом случае, даже если вернусь. Она вернулась.В 1943 году беременная мною мама получила декретный отпуск и вернулась в Москву. Там, в Скатертном переулке, неподалеку от родильного дома Грауэрмана, жили ее родители: мои дедушка и бабушка. До двадцати пяти лет жил там и я. Потом наш красивый старинный дом отдали под посольство, а всех жильцов выселили из центра на тоскливую окраину новой Москвы. Даже в мирное время советские люди редко меняли место жительства по собственной воле. Что же говорить о времени военном? Как пел Окуджава: «Отпуска нет на войне солдату». Несмотря на неоднократные просьбы отца, начальники не разрешали ему съездить в Москву и увидеть меня. Так я «потерял отца» в первый раз.

Но через год отец нашелся. После тяжелого ранения ему разрешили навестить нас с мамой, а затем продолжить лечение и службу в Москве. Вероятно, на войне беременность приравнивалась к ранению, благодаря чему я целый год жил вместе с отпущенными в отпуск мамой и папой. По словам мамы, после появления отца я рано за­говорил. Согласно умилительной семейной легенде, однажды она что-то перешивала, а я играл с рассыпанными на столе пуговицами. Особенно меня привлекали золотые, с советскими гербами пуговицы с маминого кителя. Вдруг я положил две большие пуговицы рядом с маленькой и, показывая на них, сказал: «Пуга – мама, пуга – Тата, пуга – папа». Татой называли меня, это было сокращение от Талик – Виталик.

Золотые пуговицы остались, но золотое время кончилось, и моя «потеря» опять повторилась. В 1945-м сначала отца, а потом и маму послали в Германию. Они меня оставили. Оставили с дедушкой и бабушкой. Очевидно, ранний отрыв от родителей стал для меня тяжелым потрясением. Мне было немногим более двух. Дед, который заменил мне отца, позднее рассказывал, что после отъезда мамы я перестал говорить. Каждый день я ждал родителей: забирался на мраморный подоконник в моей комнате и, прильнув к огромному окну, часами смотрел на улицу. Все боялись, что я продавлю стекло и выпаду с третьего этажа. Поэтому дедушка заказал знакомому столяру клетчатую деревянную решетку, и ее установили в оконной нише. С тех пор никто не мешал мне вглядываться в окно. Я видел остатки старой Москвы. Летом, раз в неделю, по мощенному булыжником переулку проплывала белая смирноглазая лошадка, запряженная в старую телегу с огромными бидонами. В нашем доме лифта не было. Две дебелые молочницы несли тяжелые бидоны по лестнице и разливали молоко жильцам в кастрюли и бутылки. Заплатив за молоко, бабушка наливала его в мой стакан и опускала туда корочку черного хлеба. Через пару дней молоко скисало, и я наслаждался незабываемой простоквашей. Зимой наш переулок иногда пересекала маленькая, но не менее сильная, чем молочницы, старушка книгоноша. Она была всегда в черном и на заснеженной улице напоминала мне крошечную корочку хлеба в молоке. На всегда сгорбленной спине книгоноши возвышался гигантский черный мешок, набитый подписными изданиями, которые она разносила подписчикам. У нас она всегда присаживалась отдохнуть и беседовала с дедом.  За моей деревянной решеткой расчерченная на квадраты Москва казалась подготовительным эскизом художника. Потеряв дар речи, я пристрастился к рисованию и к бесконечному рассматриванию репродукций в дедушкиных книгах и журналах по искусству. Кажется, тогда же в первый раз дед сводил меня в Третьяковку. Он любил русское искусство и старинные вещи. Над его бидер­мей­еров­ским столом висел пейзаж Шишкина. Мы жили в тесной коммуналке, но стены наших двух комнат были завешаны картинами. Засыпая, я видел висевшие над моей кроватью парные фотопортреты отца и мамы в двух одинаковых старинных рамках.

Позже я понял, что некоторые старые книги дед прятал не только от меня, но и от мамы. Он был глубоко напуган советской властью и боялся даже своей партийной дочери. Мы жили в страшное время. На уличных афишах и брандмауэрах домов то тут, то там бросались в глаза гигантские слова: «ОЙ – СТРАХ» и «ГОС – СТРАХ». Так сливались в моей памяти объявления о концертах Ойстраха с рекламой государственной страховки жизни. Слово «Госстрах» могло означать «Государственный страх».Сегодня, когда я пытаюсь осмыслить свою детскую немоту, она все больше напоминает мне феномен советской самоцензуры. И немота, и цензура ускользают от однозначных определений. Кроме психологической травмы причиной моей немоты мог быть и брюшной тиф, который я тогда перенес и чудом выжил. До сих пор меня посещает смутное, как сон, воспоминание в стиле пациентов Юнга: «У меня жар. Мне кажется, будто все мое тело завернуто в вату. Этой ватой заложены мои уши. Я уже давно ничего, кроме ваты, не чувствую и вдруг вздрагиваю и прихожу в себя от оглушительного гудка паровоза». Я молчал два года. Речь вернулась ко мне вместе с родителями. В 1947 году. Заговорил я неожиданно для всех, прямо на вокзале, где мы встречали вернувшихся из-за границы мать и отца. Я запомнил трубный глас и гигантские красные колеса оглушительно шипящего Змея Горыныча. И белые облака, из которых появились мужчина и женщина в военных формах. В тех же облаках и тоже в военной форме, высоко над перроном, парил портрет Сталина, нарисованный в круге того же цвета и размера, что и красное колесо паровоза.

С возвращением папы и мамы у меня появилось множество заграничных игрушек. Особенно я полюбил диапозитивы с проектором и немецкий «конструктор», из которого я собирал разные выдуманные мною машины, включая «перпетуум-мобиле». Привычное одиночество моих домашних игр вдруг пришло в противоречие с играми на улице, где после приезда родителей я стал возглавлять ватагу друзей из нашего двора. Иногда я собирал их у нас дома и показывал свое кино. Телевизоров тогда не было. Я проецировал в причудливом порядке смесь рисованных сказок с фотографическими видами европейских столиц и ландшафтов. Комментируя, я рассказывал невероятные истории, где герои сказок, например Маленький Мук, могли попасть сначала в нарисованный дремучий лес, а потом в ночной Берлин. Показывать проекции картинок и говорить о них я люблю до сих пор. Кроме других чудес, отец подарил мне необычную деревянную копию «калашникова». Все дети в Скатертном переулке играли в войну, но такого автомата никто не видел. При вращении ручки раздавался оглушительный треск. Возможно, это была партизанская самоделка. С ней связано воспоминание о том, как отец единственный раз ударил меня. Это произошло на улице. В азарте игры я увидел возвращающегося с работы отца, наставил на него автомат и стал крутить ручку. После этого в войну я больше не играл. А когда играл в футбол, предпочитал не нападать, а стоять в воротах. 

Позднее мама отдала мне отцовские альбомы и тетрадь. Из разрозненных, дневникового типа записей, стихов и рисунков я понял, что он легко нравился женщинам и походил (или хотел походить) на героев Лермонтова – русских офицеров старого времени. Неудивительно, что через год столичной жизни произошло нечто, чего мама не смогла ему простить и подала на развод. В тетрадь была вложена пожелтевшая страница «Вечерней Москвы» 1948 года, где раз в месяц печатался список бракоразводных процессов. На старой газетной бумаге среди множества имен и фамилий я нашел моих родителей. После развода в рамке над моей кроватью мама заменила портрет отца портретом Сталина. Тогда я болел гриппом. У меня был жар, я лежал в постели, видел знакомое лицо на стене, и все образы сливались в моем воображении. Я помню, как в моей голове всплывало то, чему всех учили: «Сталин – наш отец!» И еще нас учили называть Ленина дедушкой.

«…Помню, как мама опять дает мне столовую ложку сладкой микстуры. Опять, как во сне, я вижу в полутьме две рамки: с лицом мамы и с лицом Сталина. «Значит, – думаю я, засыпая, – если Сталин – отец, а Ленин – дедушка, то Ленин – отец Сталина. Значит, Сталин – отец и сын. Значит, Сталин – сын дедушки Ленина. Но у дедушки сына нет. Есть дочь – моя мама. Значит, сын дедушки – женщина. Или дочь дедушки – это его сын? Значит, моя мама – это тоже Сталин… Тогда я сам себе отец… Или я сам себе дедушка? Значит, Сталин – мой отец и мой сын… Да, я не только сын Сталина, но и его отец… Значит, я – дедушка Ленин… Да, я – Ленин… Мы всегда вместе – отец и сын – Ленин и Сталин…» В моем засыпающем, сумеречном воображении, в моей несчастной детской голове от этих символических проекций и переносов весь мир слипается и начинает медленно кружиться. Мне кажется, что моя голова и мое тело – это капитель и каменная колонна, которые качаются и начинают разрушаться.  А днем я чувствую себя лучше и начинаю рисовать тройки лошадей, состоящих в сложных семейных отношениях. Они свиваются в треглавый (папа, мама и я?) клубок и похожи на собак. Мне это не нравится. Я начинаю кататься по полу, плакать и кричать: «Почему? Почему лошадь похожа на собаку?»  Меня опять укладывают в кровать».

Хотя клетчатая деревянная решетка с моего окна давно исчезла, я продолжал рисовать на моей любимой бумаге в клеточку. У меня было много сказочных карандашей, кистей и красок, привезенных родителями из Германии. В какой-то момент, после того как мама подписалась на «Огонек», я начал использовать ножницы и вырезать из цветных вкладок портреты Сталина. У деда хранились разрозненные номера старых журналов: «Аполлон», «Мир искусства», «Свободным художествам» и др. Там меня привлекали идеальные обнаженные и полуобнаженные фигуры, Венеры и музы, но вырезать их мне никогда не приходило в голову. А с «Огоньками» можно было делать все что угодно. Мои «детские Сталины» хранятся у меня до сих пор. Вероятно, я так старательно, по контуру, вырезал его знакомое всем «родное» лицо потому, что при этом происходила магия оживления. Удаляя фон, я придавал Сталину игрушечную трехмерность. Исчезала привязанность образа к плоскости.  Как у Гоголя, «Портрет» выходил из рамы.

«Из семейного альбома», Former Komar & Melamid Art Studio Archive
«Из семейного альбома», Former Komar & Melamid Art Studio Archive

Я мечтал увидеть не картинку, а настоящего Сталина и просил деда взять меня на демонстрацию, на Красную площадь. Там, стоя на мавзолее Ленина, великий Сталин махал людям рукой. В конце концов 7 ноября 1949 года я оказался в сводной колонне МТХТУ и РАНИТа (Московское театральное художественно-техническое училище и Кооператив работников науки и техники), где служил мой дед. Я сидел у него на плечах и думал о том, что трибуна мавзолея так далеко, что лицо Сталина может показаться не больше почтовой марки. Мои опасения не были напрасны. Когда мы поравнялись с мавзолеем, я увидел там много героев, но Сталина на трибуне не было. Вокруг говорили, что он скоро вернется, но я не мог остановиться и дождаться его. Колонна, зажатая меж двумя рядами солдат, неумолимо двигалась. Дед сказал, что останавливаться запрещено. Я его не послушался, стремительно съехал с него, упал на землю и неожиданно очутился в темной непроницаемой массе людей и их ног. Я не видел ни деда, ни Сталина. Я потерялся и потерял. Толпа долго несла меня и вынесла в какую-то незнакомую часть города.  Придя в себя, я неожиданно увидел красную гранитную статую Сталина и за ней знакомый фасад Третьяковской галереи. Теперь я знал, где искать остановку пятого троллейбуса. ­Подойдя к длинной очереди, я объяснил, что потерял дедушку, что мне шесть, что мне нужно доехать до Никитских ворот и сойти у магазина, где в витрине стоят одетые, как люди, «три поросенка» и держат в руках подносы с продуктами. Все меня слушали, улыбались и помогали мне.  От «Трех поросят» я легко добрался до дома. Увидев меня одного, мама и бабушка стали ахать, удивляться моей самостоятельности и возмущаться дедом. Было ясно, что он боялся появиться без меня. Действительно, дедушка долго меня искал, потом заявил в милицию и вернулся домой поздно вечером. Мама с бабушкой решили его разыграть. Они велели мне спрятаться и, когда он по­явился, сделали вид, что ничего не знают. Деду пришлось оправдываться, обещать и всех успокаивать.  Я не выдержал, смеясь, вылез из-под кровати и стал рассказывать, как дождался Сталина и как он помахал мне рукой. Все слушали, соглашались, и никто со мной не спорил. После этого мы все сидели за столом, пили чай под большим оранжевым абажуром и радовались, что все хорошо, что хорошо кончается.  Так, в поисках отца, я потерял и нашел своего деда. После этого мама подарила мне книгу С. Розанова «Приключения Травки» о потерявшемся в Москве мальчике.


И все-таки однажды в детстве я увидел Сталина. Это произошло вскоре после той незабываемой демонстрации. Обычным зимним вечером мы с дедом возвращались домой. Собираясь завернуть с Садового на улицу Алексея Толстого, мы остановились. Улица была перегорожена. В ворота мидовского особняка въезжал кортеж одинаковых правительственных «эмок». Я провожал их глазами и вдруг в заднем окне одной из них, совсем близко, увидел Сталина. Это было нереально, как галлюцинация. Его голова стала медленно поворачиваться, и он тоже увидел меня. Через стекло наши глаза встретились, и в свете уличного фонаря я увидел знакомое, родное лицо.  Иногда я вспоминаю слова деда о том, что, возможно, это был не Сталин, а кто-то из охраны: тоже с усами или просто похожий на него человек. Сейчас я понимаю, что культовый образ ­Сталина не имел ничего общего с реальным ­диктатором. Его отеческая улыбка была, как принято говорить в ХХI веке, «имплантирована» в мой детский мозг. Советский агитпроп окружал и гипнотизировал каждого жителя великой ­страны.  Может быть, как бывший студент духовной семинарии Сталин втайне видел себя кровавым наказанием человеческой греховности, демоническим «бичом Божьим»? Не знаю. Для меня образ «отца народов» был опасной разновидностью сладкого и тревожного оптического обмана. Позднее мое нереальное, мимолетное видение повторилось в работе «Однажды в детстве я видел Сталина». Как я уже говорил, эта картина входила в серию «Ностальгический соцреализм», которую вместе с Аликом Меламидом я начал в восьмидесятых годах. На темных холстах Сталин появлялся то с музами, то наедине с одной из них, то в одиночестве перед зеркалом. Для этого очень пригодились мои детские вырезки из «Огонька». Иногда для роли Сталина позировали мои старые друзья-художники: Алик Меламид, Вагрич Бахчанян, Миша Одноралов и другие как усатые, так и не усатые товарищи. Среди этих картин были изображения не только Сталина, но и Ленина. Его вечно живое, забальзамированное тело я впервые увидел в том же году, в котором увидел живого Сталина. И опять вместе с дедушкой. Посещение мавзолея, бесконечная очередь людей, светящийся в красной тьме хрустальный гроб и спящий в нем дедушка Ленин произвели на меня сильное впечатление.  Мама рассказывала, как однажды по своим адвокатским делам зашла со мной в суд. Оставив меня в зале ожидания, она через час вернулась и застала придуманную мною неслыханную игру. Я лежал на скамейке, а все дети бывших там посетителей ходили вокруг меня. Мы играли в мавзолей Ленина.

Через год я пошел в школу. Первое, что я там прочел, был висящий над входом красный лозунг с белыми буквами: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Потом учительница попросила поднять руку тех, у кого отец погиб на фронте, и я, видимо, стараясь объяснить отсутствие отца, тоже поднял руку. Одной потерей стало больше. Когда я учился в третьем классе, Сталин умер, и я потерял отца еще один раз. Вместе с дедом мы опять пошли в мавзолей. Там я увидел, как укрытые красными знаменами и освещенные, как герои Караваджо в космической тьме, спали рядом наш дедушка Ленин и наш отец Сталин.  Через несколько лет началась борьба с культом личности, и Хрущев выкинул Сталина из мавзолея. Когда к нам в гости пришла одна знакомая и показала газету с этой новостью, мама крикнула: «Не верю! Это провокация!» – вырвала у нее из рук газету и начала читать. Мамино лицо стало меняться. Газета упала на пол. Так я еще раз «потерял отца». После этого, все в той же старой рамке, мама заменила портрет Сталина на портрет Моны Лизы. Сталинская улыбка уступила место улыбке Джоконды. Тогда я еще не знал о Марселе Дюшане, пририсовавшем ей усы и бороду. Но независимо от знаменитого дадаиста в моих глазах знаменитая Леонардовская улыбка навсегда слилась со знаменитыми Кремлевскими усами. 

В 1969 году у меня родился сын, и я нашел своего отца в себе самом. После развода с первой женой я уехал из Союза и только в 1991 году смог навестить Петю в Москве, а он меня – в Нью-Йорке.  Иногда я чувствую себя на порочных кругах магических повторов. Отец моего отца тоже оставил сына и жену и после революции не вернулся в Россию. Моя вторая жена, профессиональный психолог и поэт, считает, что мы гораздо чаще, чем нам кажется, неосознанно подражаем поведению своих родителей. Часто мы видим, как человек бессознательно наказывает сам себя, искренне не понимая собственной ответственности за связь своих страданий со своими же действиями, причинившими ранее страдания другим.  Иногда мне кажется, что источник непостижимой справедливости может находиться не только вне, но и внутри нас.

Следующая попытка найти отца произошла не совсем по моей воле. В конце семидесятых многие художники, работы которых были уничтожены на «Бульдозерной выставке», стали уезжать из Советского Союза. Среди них был и я.  В московском ОВИРе (отдел виз и регистраций) кроме множества бумаг и документов у меня потребовали письменное разрешение от отца. Я стал спорить и доказывать, что такого разрешения получить не могу, так как с 1948 года с отцом не общался и где он – не знаю. Я пытался объяснить, что денежные переводы, которые до 1961 года приходили нам с мамой, имели никому не понятный обратный адрес – цифровое обозначение какой-то почтовой станции. Но мои слова были бесполезны. В конце концов я заполнил кучу непостижимых анкет и подал запрос на розыск отца во Всесоюзное справочное бюро. Через три месяца пришел ответ, что на территории СССР такой человек не проживает. Но сведений о смерти такового гражданина тоже не ­найдено. Когда я принес эту справку в ОВИР, мне стали объяснять, что им необходимо получить от меня или свидетельство о смерти моего отца, или бумагу с его подписью. Без такового документа, несмотря на согласие матери и бывшей жены, меня никуда не выпустят. Путаясь в ритмах и мелодиях бюрократической речи, я опять начал спорить и что-то доказывать. На шум вышел какой-то, вероятно, самый ­опытный чиновник, пригласил меня в кабинет и сказал, что ничего не гарантирует, но можно попробовать: мне надо написать объяснение и приложить к нему справку из Всесоюзного справочного бюро. Так я и сделал. Страничка ­воспоминаний об отце с пришпиленной к ней справкой на официальном бланке и с печатью выглядела вполне в духе концептуального искусства. Хранится ли где-нибудь в России эта работа – вряд ли. А темный холст «Однажды в детстве я видел Сталина» хранится в Нью-Йорке, в музее Modern Art.

Позже я случайно узнал, что отец умер в 1985 году. Но узнал я об этом только в 2007-м, в год смерти моего сына. Есть потери, которые повторяются. У меня осталась копия старого фильма «Приключения Травки», где маленький Петя играл роль мальчика, потерявшего папу.С