Нина Агишева:
Три сестры из Хауорта

Участники дискуссии: Татьяна Позняк
+T -
Поделиться:
Энн, Эмили и Шарлотта Бронте. Автор портрета – их брат Бренуэлл. 1834 г.

Сегодня это один из самых знаменитых домов Англии, а тогда, в 1820-м, когда молодой пастор Патрик Бронте с женой и шестью детьми переступил его порог, это был обычный английский двухэтажный коттедж из серого камня, с традиционно большими, почти в человеческий рост, окнами (должно быть, жителям таких коттеджей не хватало света в краю дождей, вот они и вырезали огромные окна, презирая холода). Старшие девочки, шестилетняя Мария, названная в честь матери, и пятилетняя Элизабет побежали наверх, радуясь, что теперь у семьи большой дом, и прильнули к окну. К ним подошла мать с новорожденной Энн на руках. Подошла – и в ужасе отшатнулась. Первое, что она увидела, – это бесконечные ряды серых могил, каменные надгробия со стертыми кое-где надписями и пятнами мха по краям. Все было совершенно естественно: над городком Хауорт возвышалась средневековая церковь, рядом с которой разместилось кладбище со всеми почившими за пять веков обитателями Хауорта и стоял пасторский дом. Жена преподобного Бронте, отдав крошечную Энн служанке и прижав к себе старших дочек, горько заплакала, сильно огорчив мужа. Кто знает, может быть, она уже в тот момент почувствовала, что не пройдет и пяти лет, как они все вместе упокоятся на этом самом кладбище: Мария, Мария и ­Элизабет. А потом с пугающей скоростью к ним будут присоединяться другие дети этой самой удивительной и самой талантливой семьи за всю историю Англии. Так они начали свою жизнь в этом доме над городом (за ними были уже только торфяные болота и вересковые пустоши) – и через какое-то время совсем забыли о пугающем соседстве в суете обустройства и налаживания быта большой семьи. Смерть стала чем-то естественным (чем она, в общем-то, и является) и повседневным.

В то время она и в Хауорте мало кого пугала. Средняя продолжительность жизни там составляла двадцать пять лет, в соседнем Лидсе – немного больше. Треть новорожденных не доживала до шестилетнего возраста. Не было нормальной канализации, и вода – даже по меркам викторианской Англии – считалась самой нездоровой во всей округе. Инфекции безжалостно косили местных жителей, многие из которых работали на шерстяных и суконных фабриках Кили – города побольше, что находился в четырех милях от Хауорта. Вокруг – далеко не самая красивая часть йоркширских земель: бесконечные голые холмы, болота и пустоши. Никаких деревьев, только овцы кое-где щиплют траву. Дальние окраины индустриального Йорка. Бедная провинция. В ­Хауорте, по сути, единственная улица, носящая гордое название Main Street – Главная. Она, ­петляя, вела круто вверх – к церкви и пасторскому дому. Там жили дети, которые любили это место до конца своих коротких жизней больше всего на свете. Уезжая, заболевали от тоски, как Эмили, или стремились вернуться поскорее, как Шарлотта и Энн. Ненавидел этот дом только Патрик Бренуэлл, единственный сын пастора и единственный брат своих знаменитых сестер. Его-то как раз можно понять, но что видели вокруг девочки, почему много лет спустя Шарлотта писала подруге, что драить печные дверцы и перестилать постели в отцовском доме ей гораздо милее, чем жить в лучших гостиницах Лидса и Лондона, что питало их сердце? «Как мало ­знаем мы себя, и меньше – кем могли б мы быть», – напишет Эмили в одном из своих стихо­творений.

Дом на холме хранит эти тайны. Он как часовой на границе двух миров: с одной стороны, ­внизу, бедный городок (во времена Бронте менее пяти тысяч жителей) со сточными канавами, которые текли прямо вдоль мрачных домов из местного камня цвета антрацита на Main Street, а с другой, наверху, – до самого горизонта серые равнины и косогоры с редкими каменными валунами. Надо ли говорить, куда отправлялись на прогулки дети?

Эти пустоши и сформировали их души, и придали их книгам неподражаемое ощущение отрешенности от всего наносного, загадочность и неизбывную горечь, как будто и в самые счастливые моменты они видели что-то такое, что недоступно простому человеческому зрению. «Моя сестра Эмили души не чаяла в болотах, мрачнейшая из пустошей казалась ей цветущей розовой поляной, в любой безрадостной расселине она готова была видеть рай. Это унылое безмолвие дарило ей немало упоений, и самым важным, самым дорогим была свобода», – писала Шарлотта. Вереск в Хауорте цвел очень коротко, покрывая тогда окрестности лилово-пурпурным ковром, а большую часть года был ржаво-коричневым и мок под дождем и снегом, мертво лежал в сером тумане и слушал заунывный и постоянный ветер с далекого побережья Атлантики. Ни один английский путеводитель до мировой славы сестер Бронте не рекомендовал эти зябкие и мрачные места для пеших прогулок – при том что англичан не испугаешь плохой погодой и трудными маршрутами. Но они их любили. Героя своего романа «Грозовой перевал» (Сомерсет Моэм включил его в десятку лучших романов мира) Эмили назовет Хитклифф, соединив в этом имени два слова: heather – «вереск» и cliff – «утес». Сестры не замечали непогоды: промочив ноги во время долгой прогулки по любимым moors (еще одно название местности, поросшей вереском), Шарлотта заболела и больше уже не встала. Теперь скромные букеты вереска круглый год стоят в том приделе церкви, где они похоронены.

В шестидесятые годы XIX века, уже после смерти самого Патрика Бронте, пережившего всех своих детей, рядом с домом разбили небольшой садик: должно быть, невыносимо было и дальше смотреть из окон на голые могилы, куда прихожане после службы иногда возлагали скромные букетики цветов – они долго лежали там под дождем, наполняя воздух запахом тлена и увядания. Сохранилась удивительная фотография: хауортский пасторат времен Бронте. Еще никакого сада: могилы, могилы и изящный женский силуэт в черном кринолине на фоне глухой стены. Исследователи уверяют, что это может быть Шарлотта. Хотелось бы – но вряд ли. День явно воскресный: солидные джентльмены в цилиндрах ведут за руку девочек в нарядных платьях, из-под которых по моде того времени видны кружевные панталоны, и несут цветы к надгробиям. Черный силуэт, скорее всего, принадлежит одной из спутниц этих джентльменов. Зачем Шарлотте было приходить сюда вместе со всеми, когда могилы матери и сестер она каждый день видела из окон своего дома?

Этот просторный дом (все поначалу так радовались: в Торнтоне, где родились дети, жилье было меньше) состоял из шести комнат: столовая, кабинет пастора, три спальни и комната для занятий, не считая кухни и помещения для прислуги. Насос подавал в дом воду. Earth closet ­(туалет на улице, между прочим) находился на заднем дворе. Печь топили торфом, благо его на йоркских землях хватало. Пастор Патрик Бронте был евангелистом-методистом, то есть в известном смысле диссидентом по отношению к традиционной англиканской церкви, он пешком ходил в самые отдаленные дома своих прихожан, чтобы донести до них слово Евангелия, и в жизни предпочитал строгость и аскезу. Школьные товарки сестер все как одна находили дом «бедным». Потом, после мировой славы «Джейн Эйр» и «Грозового перевала», написанных в этих стенах, они пытались вспомнить мельчайшие детали: никаких штор на окнах – пастор смертельно боялся огня. (Первые шторы в столовой появились, когда Шарлотте было уже тридцать шесть и был напечатан ее последний роман «Шерли», – она сама купила ткань и сшила их.) Никаких ковров – только в гостиной. Пол и лестница из желтого камня, всегда безупречно чистого, как, впрочем, и все вокруг. Стены не оклеены обоями, но выкрашены dove-coloured (сизой) краской. Книги аккуратно сложены в классной. Большие напольные часы, которые хозяин дома заводил каждый вечер в девять часов и ни минутой позже. К столу подавались в основном овощи (домашнее прозвище любимой служанки Табби – «чистьтошка», то есть «чисти картошку», ­просьба, с которой она постоянно обращалась к девочкам, потом в своих письмах они с удовольствием будут называть ее именно так). Впрочем, сама Шарлотта писала впоследствии, что если это и была бедность, то не та, которая себя таковой считает и страдает от этого. Скудость условий жизни компенсировалась хорошим образованием (книги, две газеты выписывались и одна еженедельно покупалась) и богатым воображением. Кельтская страстность матери, проповедническая истовость отца и жизнь среди скупых на чувства и практичных йоркширцев дали неожиданные плоды. Одиночество и дальние прогулки чуть ли не с младенческого возраста (отец одевал их во фланель, считая, что она полезна для здоровья, и отправлял гулять на целый день) разбудили страсть к творчеству. Все дети писали пьесы и прозу, превосходно рисовали и, в сущности, неплохо жили не только в пасторском доме, но и в придуманных ими странах – Ангрии и Годале.

Комната Шарлотты

К обитателям этого дома все приходило поздно и уходило рано: свою комнату Шарлотта получила только в 1844-м, когда двадцатишестилетней бесприданницей и по меркам того времени безнадежной старой девой вернулась из Брюсселя, где учила французский и преподавала английский в пансионе мадам и месье Эгер и где пережила самое сильное любовное чувство за всю свою жизнь – увы, безответное. Вернулась с разбитым сердцем и ощущением жизненного краха: она прекрасно понимала, что быть учительницей не хочет, хотя и уговаривала Эмили открыть их собственную школу для девочек, а из знаменитых романов еще не был написан ни один. Вернулась в комнату, где сначала умерла ее мать, а потом и тетя Бренуэлл – эта достойная, хотя и суховатая дама приехала в Хауорт сразу после смерти сестры и оставалась там в качестве хозяйки дома и воспитательницы детей до самой своей смерти.

В комнате этой и сейчас можно увидеть портрет матери, Марии Бренуэлл, который четырнадцатилетняя Шарлотта перерисовала с рисунка неизвестного художника, с дочерней любовью заметно приукрасив оригинал, и вещи тетушки Бренуэлл: флакон для нюхательной соли, японские шкатулки и удивительные деревянные калоши, этакие доморощенные сабо: тетя ходила в них по каменным полам, чтобы не мерзли ноги. Такие были только у нее: остальные обитатели дома, должно быть, безропотно страдали от ледяных зимой полов. Собственно говоря, небольшое тетино наследство, оставленное девочкам, и позволило Шарлотте отправиться в Брюссель во второй раз. Эмили, преподававшая в пансионе месье и мадам Эгер музыку и с гораздо меньшим успехом, чем сестра, овладевавшая там французским, возвращаться в Бельгию категорически отказалась. Шарлотту гнало в Брюссель чувство – к своему учителю Константину Эгеру, ­интеллектуалу и «магнетической личности», как описывали его современники. Сегодня с семейного портрета семьи Эгер, сделанного через четыре года после того, как Шарлотта уже навсегда покинула Брюссель, на нас смотрит тридцативосьмилетний красивый черноволосый мужчина с волевым подбородком и властным взглядом поверх очков. Строго говоря, смотрит он не столько на нас, сколько на красавицу-жену, дочь французского эмигранта, тоже учительницу, на пять лет старше его, и их шестерых к тому времени детей. Жизнь приготовила для Шарлотты еще одно унижение, о котором, к счастью, она никогда не узнала: именно мадам Эгер мы обязаны тем, что хотя бы некоторые письма мисс Бронте к ее мужу дошли до нас. Сам адресат часть их порвал, а часть выбросил. О своем пребывании в Брюсселе и любви к Константину Эгеру Шарлотта напишет потом роман «Городок», который Теккерей и Джордж Элиот, да и не они одни, искренне считали лучшим ее произведением.

В самом деле, совершенно непонятно, почему до неприличия растиражированную «Джейн Эйр» знают все, а «Городок», подлинно английский роман о любви, в котором так полно выразились шекспировская страстность и безупречное воспитание этой великой нации, никто не торопится экранизировать. Не то чтобы этому роману так нужна экранизация, он и без нее прекрасен, но она заставила бы многих снять его с полки и убедиться, что история Люси Сноу в чем-то гораздо более изысканна и трагична, чем описание жизни бедной Джейн Эйр. Впрочем, чтобы понять это, стоит перенестись в Брюссель – никаких следов которого в комнате Шарлотты вы не найдете, что тоже не случайно.

…В Брюссель я поехала первый раз только из-за Шарлотты. Именно там, на рю Изабель, 32, в грушевом саду, где Константин Эгер любил проводить занятия по литературе со своими ученицами, она была впервые и по-настоящему счастлива. Об этом и сегодня неопровержимо свидетельствуют письма, которые «англичанка-пуританочка» (так Люси Сноу называет в романе «Городок» месье Поль, прототипом которого и был Эгер) писала своему учителю по-французски, извиняясь за ошибки. Ошибок не было – но была всепоглощающая нежность и удивительное для дочки пастора кокетство, разлитые повсюду: и в рассуждениях о плохой хауортской погоде, и в сетованиях, что адресат запаздывает с ответами, и даже в поклонах его супруге.

По странному стечению обстоятельств брюссельский таксист сразу же привез нас к памятнику некоему генералу на Королевской улице, откуда по каменным ступеням Шарлотта и Эмили много раз спускались вниз на рю Изабель, в пансион, после прогулок в Королевском парке. Генерал невозмутимо стоял, ступени тоже были, но вот вели они на самую некрасивую из всех виденных в Европе улицу: на ней стояли серые дома-бункеры с крошечными окошками, и называлась она теперь рю Рамштайн. Церковь, что соседствовала с пансионом Эгера, снесли, а грушевый сад – как наш вишневый – давно вырубили. На месте учебных корпусов стоит музей современного искусства. О Шарлотте Бронте и Люси Сноу, в чьи уста она вложила самые интимные свои переживания, скрытые не только от посторонних, но и от родных, ничто больше не напоминает.

Неслучайно самый заветный ее роман полон загадок. Почему «Городок» – это о Брюсселе-то, показавшемся английским провинциалкам после Хауорта просто столицей мира? Почему Люси – круглая сирота (как, впрочем, и Джейн Эйр) – значит, именно так ощущала себя самая сильная из сестер Бронте? Отчего большую часть жизни проработавшая гувернанткой и учительницей Шарлотта не скрывает здесь (как и в романе «Учитель»), что это занятие ей скорее в тягость? И финал: потерпевшая любовную катастрофу в жизни писательница заставляет-таки месье Поля полюбить свою строптивую ученицу в романе, но рука ее – такое впечатление, что против воли, – выводит обратное: месье Поль на долгих три года уезжает из Брюсселя в Англию, чтобы затем погибнуть в водах Атлантики во время страшного шторма. Или спастись? «Воцарись, покой! Тысяча плакальщиков, отчаянно воссылающих молитвы с жадно ждущих берегов, уповали на эти слова, но они не были произнесены – не были произнесены до тех пор, пока не настала тишина, которой многие уже не заметили, пока не воссиял свет солнца, для многих оказавшийся чернее ночи!» (перевод Е. Суриц).

Так или иначе, безответная любовь, которой мир обязан лучшими произведениями искусства, и тут сделала свое дело: Шарлотта стала писать романы. В этой самой комнате, никуда больше из Хауорта не уезжая – лишь ненадолго в Лидс за покупками, в Лондон к издателю, когда тайна ­братьев Белл (псевдоним сестер) оказалась раскрыта, и на море в Скарборо, куда она на свои гонорары повезла уже больную Энн, младшую, и где ее и похоронила. События развивались стремительно: после смерти не только Энн, но и брата Патрика, и сестры Эмили Шарлотта еще успеет разделить эту комнату с мужем Артуром Николлсом Беллом, викарием того же прихода, где ­служил ее отец, – в течение девяти месяцев, которые прошли между ее свадьбой 29 июня 1854-го и ее смертью 31 марта 1855-го. Николлс Белл, молчаливый ирландец, несколько раз делал ей предложение – но приняла она его не сразу и только вместе с обещанием заботиться о престарелом отце-пасторе, которое Николлс Белл честно выполнил, долгих шесть лет после смерти Шарлотты ухаживавший за слепым осиротевшим Патриком Бронте.

Сохранились четыре платья Шарлотты (такое, кроме как в Англии, мало где возможно). Так как комната ее невелика, сегодня в ней выставляются одно или два. Нам посчастливилось увидеть в Хауорте как раз свадебное: крошечное (рост Шарлотты был сто сорок пять сантиметров), почти детское на вид, с чуть заметным рисунком на белом фоне. Там же собственноручно сделанная простая шляпка с лентами и белые шелковые туфельки, благо в июне можно было прямо в них отправиться в церковь. 17 февраля следующего года похоронили любимую служанку Табби, а в марте, когда в Хауорте дует самый сильный и холодный ветер, Шарлотта слегла и больше уже не вставала. Она ждала ребенка – всегда хотела ощутить всю полноту жизни, но не сбылось. Когда-то она написала о Люси Сноу – и о себе: «Круг ее жизни не завершен, но главное уже ­произошло».

Студия Бренуэлла

Патрик Бренуэлл – единственный сын пастора и надежда семьи – получил при рождении не­обычное имя, соединяющее имя отца и фамилию матери. Он ничем не походил на сурового мизантропа и трудягу пастора, а фамилия рано умершей матери тоже, увы, не принесла ему счастья. С ним все связывали самые большие ожидания – и никто его, в сущности, не любил.

Комната в доме-музее, которая именуется сегодня студией Бренуэлла, по сути, ему тоже не принадлежала полностью, поскольку долгие годы использовалась как спальня для членов семьи. Да и сам Патрик Бренуэлл покидал дом гораздо чаще сестер, так что обосновался он здесь окончательно уже в самый мрачный, последний период своей недолгой жизни, когда большую часть времени проводил в местном трактире «Черный бык». Но те вещи, которые можно сегодня здесь увидеть, абсолютно знаковы для его трагической судьбы.

Прежде всего это портреты обитателей Хауорта и окрестностей. Как и сестры, Патрик прекрасно рисовал. Едва научившись держать в руке карандаш, все дети, поощряемые отцом, тщательно копировали гравюры – штрих в штрих, точка в точку, что позволило им приобщиться к живописи и приобрести восхитительный, каллиграфический почерк. Но только он брал уроки у профессионального художника в Лидсе, щедро оплаченные экономным и бережливым, как все вспоминают, пастором, и даже отправился в 1836 году в Лондон в Королевскую академию искусств, прихватив с собой деньги тети Бренуэлл, которая любила его больше других детей, и рекомендации своего учителя. С этой поездки начинается череда фантасмагорических злоключений Бренуэлла, которые до сих пор не могут распутать его биографы. Дело в том, что через неделю или две он вернулся домой без денег, так и не появившись в академии и никому не показав свои рекомендательные письма. По его версии, его обокрали в некой гостинице в Холборне недалеко от Лондона. По другой версии, нашлись люди, которые подтверждали: да, он действительно жил в Холборне в гостинице, которую держал известный боксер, но вел там разгульную и даже криминальную жизнь. По мнению самых серьезных исследователей (а в Англии Бронте – национальное достояние), Патрик все-таки добрался до столицы, но, побывав в академии и галереях, увидел там такие картины, которые обнаружили несовершенство и даже убожество его собственных работ. Будучи от природы человеком гордым, амбициозным – и слабым, неспособным бороться за место под солнцем, он поспешил уехать.

Страница рукописи «Джейн Эйр»

Следующие четыре (!) года молодой, полный сил юноша пытается заняться литературой: он переводит на язык прозы их детские истории о жизни в вымышленной стране Ангрии, пишет стихи, оды и баллады. Он живет в вымышленном, придуманном им самим мире: неслучайно автопортрет двадцатитрехлетнего Патрика как две капли воды похож на нарисованный им портрет герцога Заморны, байронического героя, придуманного юной Шарлоттой. Вот только ­хауортскому «герцогу» отказывали все журналы и издательства, куда он посылал свои опусы. ­Тогда он вновь взялся за кисть, снял студию в Брэдфорде – и нынешние музеи обогатились ­серией скучных портретов невеселых господ и их жен, которые, как говорят, он писал, чтобы расплатиться за кров и стол. Среди этих портретов выделяются два: миссис Кирби, жены местного ­землевладельца, и Джона Брауна, церковного сторожа и масона из Хауорта. На первом изображена немолодая худощавая дама, в поджатых губах и погасших глазах которой – вся тоска женщины Викторианской эпохи по другой жизни, а облик церковного сторожа, красивого и благородного на вид мужчины, неопровержимо свидетельствует, что и в те времена в окрестностях Йорка была все же какая-то другая – более осмысленная и одухотворенная – жизнь.

И все-таки Патрик Бренуэлл Бронте попал в Лондонскую национальную галерею – там висит его семейный портрет, сделанный в 1834 году: три сестры и брат. Девочки не слишком красивы, разве что младшую, Энн, можно назвать миловидной, но поразительно умные глаза у всех троих. Портрет выдает критический, если не сказать нелицеприятный, взгляд брата на сестер. Правда, к себе он отнесся еще более сурово: между Эмили и Шарлоттой пространство, замазанное более светлой краской, как будто некий световой столб. Здесь было изображение Патрика, но он сам его уничтожил – в обиде ли на кого-то или в пьяном угаре, теперь уже не узнаешь наверняка.

Но пройдемся по крошечной студии дальше. Вот небольшой листок бумаги, на котором нарисован некий джентльмен с тростью в руке, вглядывающийся в расстилающиеся перед ним просторы, а сверху мелким почерком написано стихотворение с посвящением Лидии Гисборн. Внизу в левом углу взятое в рамочку слово MEMORIA. Это довольно манерное на сегодняшний взгляд послание адресовано Лидии Робинсон, в девичестве Гисборн, супруге мистера Робинсона из Торп-Грина, который имел несчастье пригласить наделенного столь многими талантами Патрика Бренуэлла в качестве репетитора к своему сыну. Патрик страстно влюбился в хозяйку, почему и получил менее чем через два года предложение навсегда покинуть Торп-Грин и никогда больше не общаться с его обитателями. Он немедленно заявил, что Лидия отвечала ему взаимностью, а сам Робинсон был плохим отцом и мужем и даже угрожал жене, что если после его смерти она выйдет замуж за своего любовника, то лишится наследства. Эта романтическая версия была столь популярна, что легла в основу фильма о сестрах Бронте, снятого французским режиссером Андре Тешине. Увы, в действительности все обстояло иначе. Лидия охотно беседовала с пылким и образованным репетитором, но не более того, причем в числе таких же ее конфидентов значились и семейный доктор, и даже кучер. Когда Робинсон через год действительно умер, в его завещании не нашли ни слова о Патрике Бренуэлле, а вдова через некоторое время благополучно вышла замуж, даже не вспомнив об учителе своего сына. Реально пострадала лишь бедная Энн Бронте: служившая гувернанткой у дочерей Робинсона, она вынуждена была покинуть их дом из-за позорной истории с братом.

Патрика снова отвергли. Отец негодовал, сестры откровенно стыдились его. Вымысел – и в жизни, и на бумаге – приносил одни лишь разочарования. Он стал пить – бесстыдно, тяжело, однажды чуть не спалив дом, писал друзьям безумные письма, иллюстрируя их безумными же рисунками, пристрастился к опиуму и в сентябре 1848-го умер, не дожив до тридцати двух лет, как заявили врачи, от туберкулеза. В студии его, словно в насмешку, и сегодня стоит деревянное кресло из трактира «Черный бык» – говорят, он его очень любил. Так иногда заканчиваются большие надежды.

Три талантливые сестры и любимый, но опустившийся брат. Когда погружаешься в историю семьи Бронте, просто-таки пугает ее неопровержимое сходство с сюжетом чеховских «Трех сестер». Известно, что Чехов брал в таганрогской библиотеке биографию сестер Бронте. Наверняка многое показалось ему близким и понятным: бедная жизнь при строгом, даже чересчур строгом отце, бьющие через край таланты детей, разящая семью чахотка, которая в конечном итоге погубит и его самого. И даже то, кто как распорядился этими талантами: известно ведь, что братья Чехова считались поначалу едва ли не одареннее его самого, но что с ними стало потом. Можно предположить, что именно эта история вдохновила писателя на создание знаменитой пьесы. Совпадают даже характеры: Ольга – это, конечно, рассудительная и трудолюбивая Шар­лотта, тоже всю жизнь проработавшая учительницей, Маша – страстная и порывистая Эмили, а младшая, Ирина, – «маленькая», как ее ласково называли в письмах, Энн, добрая и нежная, чья жизнь оборвалась в двадцать девять лет все от той же чахотки. Строгая самодисциплина, привычка к труду, тяга к прекрасному, к искусствам и безусловная человеческая порядочность – так жили и в Хауорте, и в Мелихове и Ялте. А пыльные окраины Таганрога конца XIX века неуловимо напоминают чем-то провинциальный английский городок его начала.

Комната для занятий. Эмили

В Хауорте и сейчас можно увидеть рисунок из дневника Эмили: она изобразила себя сидящей в углу небольшой комнаты с книгой в руках, у ног ее лежит любимый мастиф Кипер, а в центре – стоящая вдоль окна кровать, занимающая едва ли не все пространство. Это спальня Эмили в последние годы ее жизни, а до того – children’s study, как прозвали ее слуги, потому что именно там дети Бронте часами писали свои повести и рисовали к ним иллюстрации в самодельных рукописных книжицах, а потом – комната Бренуэлла как единственного мальчика и юноши в семье. Кровать под белым покрывалом и сегодня стоит у окна, смотрящего на огромные часы на церковной башне. Именно они отмерили Эмили тридцать лет жизни.

Англичане не без оснований считают ее самой странной и самой талантливой из всей семьи. Однажды она написала о себе все в том же дневнике, конечно, не подозревая, что спустя десятилетия его будет читать сонм литературоведов с лупами: «Сердце умерло еще в детстве, а тело?.. пусть уходит». Сотни страниц исписаны: почему сердце умерло в детстве? Суровая школа для девочек в Коуэн-Бридж, где умерли маленькие Мария и Элизабет и откуда отец срочно забрал после этого еще более маленьких Шарлотту и Эмили? Недетские разговоры с Богом о свободе и долге, вечном и преходящем, которые потом стали основой ее гениальных философских стихотворений (к сожалению, они много теряют при переводе с английского)? Или что-то другое, о чем никто не догадывается? Много стихов, один-единственный роман (но какой – «Грозовой перевал»!) – и ни малейшего намека на какой-либо роман в жизни. Насмотревшись на страдания Шарлотты от неразделенной любви к Эгеру, на разочарование Энн по поводу милейшего викария Уильяма Уэйтмана, который и не думал на ней жениться, наконец, пережив вместе со всей семьей страсть брата к Лидии Робинсон, приведшую его к алкоголю и наркотикам, Эмили, должно быть, раз и навсегда сделала выбор в пользу любви небесной, а не земной. Герои «Грозового перевала» Хитклифф и Кэти, нежно любящие друг друга с самого детства, так и не смогли соединиться в этой жизни. Но как же бунтовало сердце страстной Эмили, когда она писала страшный финал своего романа: обезумевший от горя Хитклифф выкапывает из могилы тело Кэти, чтобы наконец соединиться с ней навсегда!

Эмили часами в полном одиночестве бродила по вересковым пустошам – и больше всех занималась домашним хозяйством, пекла самый вкусный хлеб, о чем вспоминали все, кто его пробовал. Она тяготилась пансионатом Эгера в Брюсселе, решительно отказалась ехать вместе с Шарлоттой и Энн в Лондон к издателю Джорджу Смиту, с визита к которому, по сути, и началась слава сестер, – и больше всех помогала бедным, безропотно караулила брата у паба, чтобы поскорее забрать его домой подальше от посторонних глаз. На его похоронах она и простыла, после чего за два месяца сгорела от подогретой простудой чахотки. До последнего дня решительно отказывалась лечиться – то ли понимая безнадежность этих усилий, то ли с радостью отдавая себя Богу, о чем писала в стихах. Одно из лучших так и называется – No coward soul is mine:

No coward soul is mine
No trembler in the world’s storm-troubled sphere
I see Heaven’s glories shine,
And Faith shines equal, arming me from Fear.

(Душе неведом страх.
Не содрогнется, бурями гонима.
Свет брезжит в небесах.
И вера, как всегда, невозмутима. – Перевод Т. Гутиной).

Шарлотта почему-то упрямо считала его последним стихотворением сестры, хотя датируется оно январем 1846-го и после были написаны еще. Смерть Эмили стала для нее страшным ударом, она и через два года в предисловии к переизданию «Грозового перевала» признавалась: «Я во всех подробностях помню обстоятельства ее болезни и ухода, но до сих пор не в силах говорить об этом. Эмили все делала быстро, любая работа кипела в ее руках – так же быстро она и оставила нас. Чем больше она слабела физически, тем сильнее становилась. Я никогда не видела и не увижу ничего подобного: муки усиливались, но терпения и любви прибавлялось. Полная сострадания к другим, она никогда не жалела себя. Она была сильнее любого мужчины и проще любого ребенка, ее натура всегда оставалась неизменной и – одинокой…»

Глупо представлять сестер – и особенно Эмили – этакими схимницами, проводящими дни в одних молитвах и благих делах. Все было в хауортском доме: и смех, и праздники, и любовное подтрунивание друг над другом. А когда в хауортском приходе в качестве второго священника появился молодой викарий Уильям Уэйтман – тот самый, в которого влюбилась Энн и который не без удовольствия обменивался с ней нежными взглядами даже во время церковных служб, – сестры стали бывать в Кили на званых вечерах. Это Уэйтман убедил своих женатых коллег в Кили приглашать девушек на чай и выступать их chaperon (что в переводе с французского означает пожилую даму, сопровождающую юных незамужних особ в обществе). Шарлотта нарисовала портрет Уэйтмана, про Энн мы уже говорили, и только мудрая Эмили ничем не обольщалась и даже получила в то счастливое время шутливое прозвище Майор – за то, что ревностно охраняла сестер. Секрет был в том, что благие дела – в широком смысле слова – воспринимались ими как нечто совершенно естественное, будто утренний чай или послеобеденная прогулка. Несгибаемую нравственную структуру просвещенных представителей викторианского общества я лично поняла только тогда, когда прочла одно из писем Шарлотты, обращенное к дальней родственнице. Перед той стоял непростой выбор: остаться дома и ухаживать за больной матерью или выйти замуж и уехать, оставив мать на чужих людей. Не сомневаясь в том, какое решение примет молодая девушка, Шарлотта писала о том, что завидует ей, завидует тому, что Бог позволил раскрыться лучшим сторонам ее души. Самое поразительное, что в этом не было ни тени ханжества или позы – письмо было абсолютно искренним и простым.

За эту же простоту Эмили беззаветно любили дети, слуги и животные. Тот самый рыжий мастиф Кипер, что как живой смотрит сейчас со своего портрета в Хауорте, потряс всех на похоронах хозяйки: он медленно шел рядом с преподобным пастором Бронте в составе процессии, вошел со всеми в церковь, тихо лег возле скамьи и, не шелохнувшись, пролежал так всю службу. Потом он шесть месяцев каждый день приходил в комнату Эмили и горестно искал ее, заглядывая даже под кровать.

Хауорт сегодня

Складывается впечатление, что в красивом и ухоженном доме-музее сестер Бронте почти нет случайных посетителей. Даже многочисленные японские туристы, немедленно образующие очередь за билетами, здесь чем-то все-таки отличаются от своих соотечественников в очередях за «Шанель» и «Луи Вюиттон». Может быть, так происходит еще и потому, что добраться до Хауорта непросто. Нас с мужем вообще сначала отправили по неправильному адресу: девушки в туристическом агентстве на Piccadilly Circus долго искали наманикюренными пальчиками этот городок на карте, а потом продали нам билеты до Йорка. Там уже выяснилось, что ехать надо было в Лидс, оттуда опять на поезде – до Кили, а вот уже из Кили – на машине или автобусе до Хауорта. Сегодня в этом крошечном городке настоящее царство Бронте. Преподобный Патрик и сестры смотрят на вас со стен и в пабе, и в аптеке, и в кондитерской. Туристы по Main Street медленно поднимаются к собору, который по-прежнему как бы парит над городом. Собор строгий и аскетичный: внутри белые готические своды, неяркие витражи. За ним – старое кладбище и дом, все как раньше. Все робко интересуются, где могилы Бронте, и их отправляют в особый церковный придел, где тоже белые голые стены и простые глиняные горшки с вереском. Его много и за оградой: при желании можно отправиться на дальнюю прогулку по отрогам Пеннинских гор и увидеть деревянный мост через горную речку, который любили сестры, гордый маленький домик на Грозовом перевале и Мызу Скворцов, воспетые Эмили. Оттуда вообще почему-то не хочется уходить. Там есть гений места: там веришь в то, что можно и нужно быть абсолютно счастливым и свободным – несмотря ни на какие жизненные обстоятельства.

Уже в Лондоне я долго бродила по Вестминстерскому аббатству, где, как известно, есть много памятных знаков, посвященных знаменитым английским писателям, и мучительно искала что-нибудь касающееся сестер Бронте. Снова и снова смотрела на пышные барельефы с известными фамилиями, ничего не находила и уже злилась на англичан, пока наконец не заметила в углу скромную белую доску из мрамора с их именами (ее действительно нелегко обнаружить) и короткой надписью, состоявшей всего из одной фразы: With courage to endurance. «Отвага терпеть»? «Храбро переносящие испытания»? Нет, есть более точный перевод: «Умей нести свой крест и веруй. Я верую, и мне не так больно…» Финальная реплика чеховской Нины из «Чайки» была написана золотом на стене главного лондонского собора. Коттедж в Хауорте не нуждался в подобных надписях – там и так жили по этим правилам.С

Комментировать Всего 1 комментарий

Нинулик, 

"всем сестрам по серьгам", и очень основательно. Воплотила-таки свою неизбывную любовь к сестрам Бронте, о которой я до сей поры только слышала. Респект!

СамоеСамое

Все новости