Philippe Grollier / Temps Machine
Philippe Grollier / Temps Machine

Этот человек не очень укладывается в стандартную формулу жизненной состоятельности, по которой надлежит кого-то вырастить, нечто построить и что-то посадить. Он растит ­четверых детей, но до этого вырастил порядком капиталов ну и, ­заодно с коллегами, нынешний экономический кризис в придачу, а сажали его самого. Филолог и носитель знаменитой артис­ти­ческой фамилии, он ­побывал уолл-стритским банкиром и главой мультимедийной корпорации.

Воспитанник одной страны, гражданин другой и постоялец третьей, он живет на вилле в самом тщеславном городе Европы и пишет прозу, в которой экзотический культ уатта-водун встречает­ся с учениями гностиков. Он кое-что смыслит в ди­карской магии и квантовой физике и не видит между ними принципиальной разницы.

Многовато для одного человека.

Если, конечно, речь об одном человеке.

Philippe Grollier / Temps Machine
Philippe Grollier / Temps Machine

Альсан петрович, – говорит сидящий за рулем джентльмен с насмешливой вкрадчивостью матерого интеллектуального ловеласа. – Вот я чувствую, чувствую в вас скепсис. Скептическую рефлек­сию интеллигента. Вы скажите-ка мне, Альсан Пет­рович, а что для вас чудо?

– Э-э... Чудо? – переспрашиваю я, чтобы выиг­рать время: с этим собеседником стоит быть аккуратным в формулировках. – Ну, положим, так: событие, наглядно нарушающее базовые законы нашей реальности. Те, которые мы привыкли считать совершенно, удручающе нерушимыми.

Джентльмен за рулем удовлетворенно хмыкает.

– Ну то есть, – уточняет он, – если вы узрите, как этот мотоциклист, – он небрежно дергает рулем, и джип «вольво» мощно обходит мотоцик­лис­та, по-стендалевски запакованного в красное и черное, – как он сейчас взлетит, то это будет чудо?

– Предположим, – допускаю я мрачно.

– Ну что ж, Альсан Петрович, – рыжеватая бровь обещающе приподнимается, «вольво» удачно проскакивает под желтый, и слева распахивается мятое, casual, вечернее море ровно того цвета, который в медицинской униформе именуется цветом морской волны. – Есть два типа магии. Первый – который трансформирует ваше, Альсан Петрович, восприятие столь любезной вам реальности. Тут существуют многочисленные ­техники, которые могут заставить вас увидеть, как наш друг мотоциклист взлетает. Или вот этот гражданин, – острый нос моего собеседника указывает на встречного джоггера, чернейшего афрофранцуза, сливающегося с антрацитовой майкой и трусами в беспримесного ниндзя, – ­превращается в слона. Это ­делается легко. Один шаман, с кото­рым я имел честь общаться, с этой целью жевал различные растительные и даже животные субстанции. Подозреваю, что ему было ­несладко: не все эти субстанции были аппетитны. Он мне объяснял примерно следующее: я, мол, таким обра­зом превращаюсь в хими­ческую фабрику, выде­ляющую вещества, которые заставляют ­увидеть именно то, что я хочу... уважаемый Олег Эд­вар­до­вич, – сказал бы, наверное, он, если бы знал мое отчество. Но он не знал.

Philippe Grollier / Temps Machine
Philippe Grollier / Temps Machine

Мимо рывками, с паузами на светофорах проматываются казино Ruhl – его хозяин когда-то построил для себя особняк, в котором теперь ­живет уважаемый Олег Эдвардович, – и знаменитый ­отель Negresco – его когда-то построил честолюбивый эмигрант из Румынии, романтический апокриф сообщает, что для своей возлюбленной вамп, но на самом деле – для вип-клиентов, и там живали Хемингуэй, Дитрих, Саган, Шанель... Те­перь с гениями напряженка, и там живут русские богачи и состоятельные европенсионеры; аэропорт Кот д'Азур – ничего личного или романтичного – бегло оглушает ревом очередного аэробуса, круто идущего на взлет.

– Это – магия, – говорит Олег Эдвардович. – Но не та.

«Вольво» резко ныряет вправо с целью вынырнуть на трассе А8.

– Магия второго типа, – говорит Олег Эд­вар­до­вич, щелкая кнопкой джи-пи-эс-навигатора ­прямо на руле, – есть трансформация того, что вы, Аль­сан Петрович, и полагаете объективной реаль­ностью. Это когда человек, например, проходит – не заставляет вас увидеть, а действительно прохо­дит – через запертую дверь. Как он делает это? А вы представьте себе модель атома. Представьте пространство кафедрального собора, огромную гулкую пустоту – и только высоко-высоко, ­где-то у витража, парит ма-аленькая пылинка... Вот так примерно и выглядит атом. И запертая дверь, и че­ловек, и вот это... – он стучит кончиком пальца по приборной панели джипа. – Любая материя на самом деле состоит из пустоты. И маг просто заставляет себя ощутить эту пустоту...

Куда уж проще, думаю я и заканчиваю мысль:

– Ну да, и почему бы одной пустоте не пройти через другую?

– Вот! – соглашается Олег Эдвардович. – Вы улавливаете.

Мы всасываемся в туннель. Бетонные стены и зарешеченные лампы сливаются в серо-желтую пульсирующую трубу. Джи-пи-эс растерянно заливается синим. По встречной сплошняком прут здоровенные траки с тевтонскими забралами.

– Не думаю, – осторожно говорю я, – что мое понимание нам поможет, если сейчас мы въедем какой-нибудь фуре в лобовуху.

– Отчего же? – судя по скептической складке губ, водитель всерьез оценивает наши шансы проскочить фуру насквозь.

– Хотя бы оттого, что лично мне, чтобы достоверно ощутить свою пустоту, нужно как минимум пол-литра.

– Вот! – вновь констатирует он радостно. – А говорите, что ничего не смыслите в магии! Пол-литра – это ваша личная техника перехода в нужное состояние?

– Не хуже других, – бурчу я.

Мы выскакиваем из туннеля в подсвеченные гроздьями вилл сумерки. Джи-пи-эс ­оживляется и начинает торопливо давать полезные советы приятным мужским голосом.

– Так что же для вас чудо? – настаивает Олег Эд­вар­дович. Профиль у него не то чтобы мефистофельский, но, пожалуй, бог-трикстер Локи по ходу какой-нибудь успешной каверзы вполне мог бы глядеться таким: рыжеватым, горбоносым, са­мо­уверенно-ироничным и не обращающим особого внимания на встречное движение.

Philippe Grollier / Temps Machine
Philippe Grollier / Temps Machine

– Я понимаю, к чему вы клоните. Давайте сначала договоримся о терминах. Я готов признать, что никаких чудес не бывает. Что бывает только проявление еще не известных нам физических законов, позволяющих обходить законы уже известные. Ле­тать, проходить через запертую дверь. Только совершенно непонятно, как это способен делать с помощью волевого или еще какого усилия самый обыкновенный, с руками-ногами человек...

– Ну, может, и не человек, – соглашается Олег Эд­вардович с удовольствием. – Помните, как дон Ху­ан говорил Кастанеде? «Знаешь, Карлос, мы не совсем люди!» – и он, окончательно обернувшись от дороги ко мне, искренне, заливисто смеется.

Говорят, что один даос, в III веке обретший бессмертие и святость при помощи заветной киноварной пилюли, обрел заодно способность летать, проходить сквозь стены и пребывать в трех местах одновременно: встречая гостей у ворот, развлекая уже пришедших и удя рыбу на реке; тело его могло покрываться чешуей, а зрачки – становиться двойными.

Говорят, что при экзорцизме очень полезны черемица, розовое масло и рута, и не ­спрашивайте, что все это такое, – главное, что бесы очень их не любят.

Говорят, что колдуны-бвили умеют превращаться в животных, но чаще всего в кур и соколов.

Говорят, что одержимый Бароном Субботой, одним из божеств-лоа в гаитянском вуду, ­становится невоздержан в еде, курении сигар, питье рома и сексе (поскольку Барон – Хозяин Кладбищ – с мудростью бывалого единоросса совмещает ряд должностей, отвечая заодно и за деторождение), и неважно, если многие из ваших знакомых соответствуют этому описанию.

Говорят, что северный шаман, определив, какая у человека болезнь – болезнь жара (от избытка духов огня), холода (от избытка духов льда) или влаги (от избытка духов пара), бросается в погоню за духом и в случае успеха отбирает у него душу заболевшего.

И еще говорят – на одном портале в Рунете, что «практический тантрический курс на ­основе легендарной книги Бардо Тодол, известной как "Кни­га Мертвых", позволит вам эффективно управ­лять тонкими энергиями на любом уровне реальности. Двухнедельные занятия от 800 у. е.»

Много чего, короче, говорят.

Илья, герой написанного Олегом Эдвардовичем романа, лично убеждается, что не все это просто разговоры. Со своей возлюбленной, креолкой Ад­ри, он едет в Парамарибо, столицу Суринама, знакомиться с ее родней, чертовски богатым кланом Рутгелтов. Парамарибо, город утренней зари, экзотичен и прян, даром что румбу пасадорес с морем там никто не танцует, потому что город стоит не на море, а на реке; хасиенда Рутгелтов прекрасна; сами они милы и светски-универсальны, как и положено богачам, смешавшим в своих жилах множество угнетаемых и угнетенных кровей. Вот только они всерьез относятся к магическому культу уатта-водун. И не сомневаются в диагнозе семейного колдуна Ам Баке, утверждающего, что дух Ильи делит его тело с куда более сильным духом Папавинти, одной из малых богинь-куманти. И что куманти надо изгнать, потому что иначе Илья никогда не проживет собственную жизнь. Из Парамарибо Илью везут в джунгли и несколько дней подвергают странным, пугающе достоверно описанным ритуалам. Но в итоге оказывается, что дело вовсе не в его двоедушии, и фамилия прекрасной Адри вовсе не Рутгелт, и ­вообще нет никаких Рутгелтов, и Илья давно уже идет вслепую по конспирологическому лабиринту, выстроенному для него неведомыми людьми с неведомой целью. По лабиринту, ведущему из понятной реальности, в которой эзотерика – пикантная приправа к разговору в кафе, в суринамские джунгли и в топи гностической космогонии, откуда не факт, что можно выбраться, и точно нельзя выбраться прежним.

Philippe Grollier / Temps Machine
Philippe Grollier / Temps Machine

Роман называется «Суринам», минувшим летом вышел в «КоЛибри» и отлично продался.

Фамилия героя Ильи – Кессаль. Он выходец из богемной советской семьи, бывший филологический мальчик с эмгэушным образованием. Он отсидел в лагере пять лет «за политику» и эмигриро­вал из СССР. Он живет в Нью-Йорке, ­доучивается в Колумбийском университете на финансиста и работает аналитиком на Уолл-стрит, пишет отчеты о дневной динамике между иеной и долларом. Он не женат и бездетен.

Фамилия автора Олега Эдвардовича – Рад­зин­ский. Он натурально сын Эдварда Радзинского. Он действительно oканчивал филфак МГУ, когда сел за «антисоветскую агитацию и пропаганду», и отсидел пять лет, сначала в Лефортове, потом в лагпункте под Томском. Он жил в Нью-Йорке. Он учился в Колумбийском университете на финансиста. Он сделал карьеру на Уолл-стрит, работал трейдером, стал инвестиционным банкиром. Он провел порядком времени в Южной Америке. Он был с 2002-го по 2006-й председателем совета директоров «Рамблер медиа групп». Он перестал им быть, вообще перестал быть финансистом, банкиром, топ-менеджером, крупным колесиком в механизме глобального мира. Он поселился в Ницце и написал роман, а сейчас пишет следующий. Он женат, и у него четверо детей: две дочери и два сына.

И он, кажется, действительно считает, что проживает не одну – собственную – жизнь, а отрезки разных.

Может быть, чужих.

Значит, так, – инструктирует радзинский. – Из машины ни ногой, сначала выхожу я, потом выпускаю вас.

Мы едем к герою на дом. Джип шустро взбира­ется на гору, тормозит перед воротами, ворота отъ­езжают.

– Эрли, – наставляет хозяин, – еще ничего. Но вот Аскотт – мальчик серьезный. Так что для вашей же, Альсан Петрович, пользы.

Это саркастическое по имени-отчеству входит в условия игры. У Радзинского манера общения, слегка напоминающая обстановку в продуманной миллионерской приемной: все безукоризненно корректно, но кресло для посетителя такое и так поставлено, чтобы тот, садясь, враз ощущал освежающую неловкость.

Эрдель Эрли и малинуа – бельгийская овчарка – Аскотт машут хвостами, салютуя хозяину. Радзинский подает знак. Я вылезаю из «вольво». Ужасный Аскотт секунду медлит – и прыгает на меня. Водружает лапы на плечи и пытается разом облизать все лицо.

– Странно, странно, – ворчит Радзинский. – Он вообще-то чужих терпеть не может.

Неодобрение капитуляции Аскотта ­достаточно нарочито, чтобы подразумевать за собой нечто прямо противоположное. Непонятно только, чем доволен хозяин: тем, что гость удачно прошел экзамен у злобного сторожевого сфинкса, или тем, что он, как дурак, сидел в машине, послушно опасаясь добрейшего пса.

Уклоняясь от дружбы прыгучего малинуа, огибая что-то цитрусовое, проходя под чем-то вечно­зеленым и над чем-то голубым, прозрачным – над бассейном то есть, присыпанным цветами не то бегоний, не то бугенвиллей, мы движемся к ­дому. Дом прекрасен. Дом словно перенесен сюда из Се­вильи или Кордовы, с мавританского, ­латинского юга. Внутри он прекрасен тоже: анфилада ­комнат, сквозь отороченные кованым кружевом ­арочные проемы и широкую террасу разбегающаяся в небо, в уходящий уступами вниз сад, в зеленый склон противоположной горы, в скромное равно­бедренное декольте моря, над которым каждые пару минут косо взлетает очередной «боинг» или «эр­бас».

– Этот дом для себя построил хозяин ­казино Ruhl, – информирует Радзинский. – Он бежал с Ку­бы еще до Фиделя, при Батисте, а тут в точности воспроизвел свою родную гасиенду...

Дома хватило бы, чтоб понять: это не ­история про дауншифтинг. Впрочем, это было ­понятно и раньше. Дауншифтинг – это когда менеджер умеренного звена, наладивший ренту, или даже просто столичный житель, удачно сдавший недвижимость, сваливает в Гоа задешево жить в бунгало на берегу, курить хаш, пить пахучий индийский ром Old Monk, плескаться в теплом море и иногда давать залетным репортерам интервью про дзенское слияние с природой, восточную негу и радость простых вещей. Дауншифтинг – такая же, в сущности, опция общества ­гламурного потребления, как покупка мебели в IKEA, ­только более дорогостоящая и менее востребованная; нормальный сегмент индустрии унифицированной индивидуальности, органично встроенный в систему антисистемности. Дауншифтеру обычно нечего и не о чем сказать: что и кому, в сущности, может сказать укуренный менеджер умеренного звена? Успешный уолл-стритский банкир и глава «Рамблера», отходящий от дел, чтобы поселиться в Ницце, на самой тщеславной ярмарке европейского тщеславия, и сочинять нежные гностические триллеры, – это явно какая-то другая история. Более штучная, более хэнд-мейд. Даже если бы банкир и глава не принадлежал к династии Радзинских и не оттянул пятерку на лесоповале за антисоветчину.

Philippe Grollier / Temps Machine
Philippe Grollier / Temps Machine

– Так, сыр, хлеб... Что-то я забыл... – хозяин, стоя с ножом в руке, демонстрирует растерянность временного холостяка: жена Лена улетела в Эдинбург, повезла мальчиков Артема и Даниила в школу. – А! Масло!.. Альсан Петрович, может, хотите яичницу?

В голосе Радзинского звучит надежда, и я отрицательно мотаю головой, надеясь, в свою очередь, что дешифровал надежду правильно.

– Кофе? Чай?

В этом доме практически в каждой комнате есть камин. В том камине, который в столовой, тесно стоят бутылки: вино, виски, какой-то ликер, еще вино, коньяк. Бутылки не початы. Гости привозят больше алкоголя, чем успевают выпить, а хозяин практически не пьет, потому что застарелая язва. И совсем не курит, потому что застарелая астма.

А еще Радзинскому было одиннадцать лет, когда он сломал позвоночник. Год он лежал в больнице, притороченный к ортопедической кровати, растяжка с гирями – на поясе. «Меня не парализовало, – объясняет он. – Я только перестал расти».

Вообще-то он нормального среднего роста. Разве что, когда ходит, держит корпус очень прямо, что придает ему, с его щетиной, не доросшей до стадии бородки мушкетера, нагловатый бретерский вид. И на свои пятьдесят он, действительно, тоже не выглядит, но и никак не на одиннадцать – скорее на хорошие сорок.

Про позвоночник он нехотя объясняет мне потом, намного позже, когда я – уже в Москве – случайно обнаруживаю этот факт в газете с тяжелым названием «Магнитогорский металл».

Это такая профессиональная проблема журна­лис­та, общающегося с Радзинским: он по-на­сто­я­ще­му закрытый человек. Не косноязычный угрю­мец, с натугой вяжущий слова, но легкий и язвительный собеседник, остроумно не говорящий ничего лишнего. А лишнее, по его мнению, практически все.

– Вот и следователь мой, – сообщает он, – тоже мне говорил: трудный, мол, вы подследственный, Олег Эдвардович. Милейший человек, Сергей Бо­ри­сович Круглов. Печеньем меня угощал, да. Бы­ва­ло, помолчим, помолчим, и он мне говорит: ну, говорит, посидите, Олег Эдвардович, в карцере, подумайте. Вот так, условия мне создавал для размышления. Не то что вы.

Увы и ах, я не владею арсеналом средств для стимуляции размышлений, которым ­располагал милейший Сергей Борисович. Возможно, ­поэтому у Сер­гея Борисовича и получилось семь томов де­ла и обвинение по тридцати четырем ­пунктам – я же вынужден довольствоваться ­фрагмен­та­ми про­шлого, которые Радзинский не ­против приот­крыть, а при­от­крывает он их прихотливо. ­Мо­жет, например, тепло вспомнить кормежку в Ле­фор­то­ве: там у него как у язвенника была ­диета, «бе­лый хлеб и пятьдесят грамм масла». «­Кор­ми­ли на трид­цать семь копеек в день, – ­сообщает он. – Что это вы улы­ба­е­тесь? В этапе кормили на ­сем­над­цать, а в Бу­тырке – на тридцать три, а в Мат­рос­ке – на двадцать девять! Лучше было ­только в Свердловской пересылке, я там сидел на ­посту для приговоренных к смертной казни: других одиночек не было. Там кормили кашей с ­курицей. А Ле­фор­тово же не зря в ГУИТУ называли "На­ци­о­наль"!»

...В местах достаточно отдаленных Радзинский позволял себе недозволенное: писал ­рассказы. И успешно их прятал. Потом из этих рассказов получилась его первая и единственная до «Су­ри­на­ма» книжка – сборник «Посещение».

Philippe Grollier / Temps Machine
Philippe Grollier / Temps Machine

Все пока логично. Логично, что юноша из хоро­шей литературной семьи, угодивший в пенитенциарные жернова не столько по выстраданному диссидентству, сколько по молодому книжному идеализму, но в силу того же идеализма не сломавшийся, сочиняет лагерную прозу: так поступа­ли те, с кого он хотел делать жизнь. Логично, что, когда Горбачев с Рейганом ­договариваются в Рейкь­явике и повзрослевшего на опыте «не верь, не бойся, не проси» филологического ­юношу вкупе с прочими вольнодумцами выпускают в 1987‑м, он считает за благо уехать из страны: спасибо, мы уже видели ваши «другие альтернативы». И то, что на непременной итальянской пересылке он подвизается сельхозрабочим, очищает от камней какое-то богом забытое тосканское поле, и хозяин дает ему каждый день с собой панини и бутылку кьянти, и ему кажется, что лучше ничего никогда и быть не может, но потом он все равно улетает в Америку, – это логично тоже.

Несколько менее логично, кажется мне, что этот юноша, переставший быть юношей – ему уже двадцать девять лет, идет учиться на финансиста, а не выбирает какие-нибудь более простые и логичные пути, которые, уж верно, были доступны с его прошлым и генеалогией в конце восьмидесятых.

Радзинский со мной не соглашается.

– И какие пути, – спрашивает он едко, – по вашему мнению, являются более простыми и логичными? Мне они неизвестны, как сейчас, так и тогда. Должно быть, от этого незнания я растерялся и просто спросил у знакомых, кто ценится в Америке. Филологи и лесорубы – единственные мои на тот момент квалификации – не рассматривались. Ответ был достаточно стандартный: финансисты, юристы, врачи. Срок обучения на финансиста был меньше всего. Кроме того, я не знал, кто такие инвестиционные банкиры, так что решил: заодно и выясню. Но так и не выяснил.

Конечно, это остроумно. Но, конечно же, совершенно не похоже на правду.

В «Суринаме» один важный персонаж говорит: «Все, что мы знаем о мире, – это рассказанные другими истории».

Я думаю, что догадываюсь, какую историю рассказывает о мире и о себе финансист и писатель Радзинский. В этой истории главное – лукавый understatement, ироническое снижение, многозначительное умолчание. Почему стал финансистом, банкиром, топ-менеджером? Зачем перестал ими быть?..

В «Суринаме», да и в других его вещах – и в отличном, завораживающе-страшном рассказе «Свет­лый ангел», который напечатали в русском «Эс­квайре», и в сочиненном а-труа с Александром Зельдовичем и Владимиром Сорокиным сценарии Cashfire, по которому Зельдович так и не снял фильм, – чрезвычайно значимы пройденные точки бифуркации: те моменты в прошлом героев, когда бильярдное соударение рока и личной воли определяет траекторию судьбы.

Я думаю, что траекторию своей судьбы Рад­зин­ский старается прочерчивать так, чтобы она нигде, ни в одной точке не повторялась, не пересекалась сама с собой.

И еще я думаю, что до сих пор не видел ни од­ного человека, которому и впрямь удавалось бы делать это сознательно. Направлять траекторию судьбы. Становиться разными личностями, оставаясь одним человеком. Я думаю про Илью Кессаля, который столь многим совпадает с Олегом Рад­зин­ским: детство, лагерь, Columbia University, Уолл-стрит. Я думаю про куманти, про чуждую высшую сущность, обитающую в Илье. Про две личности в одном теле – и каждая пытается жить собственную судьбу, чертить свою траекторию.

Конечно, это бы все объясняло.

Но, конечно же, этого не бывает.

Илья Кессаль еще в Нью-Йорке находит однажды в парке странную, нелепую фигурку с вбитым в нее гвоздем. Позднее он узнает, что это ­фигурка бога Ешу и что он, взяв ее себе, взял заодно чужую, кем-то отброшенную судьбу. Он относит ее обратно в парк и исполняет простенький ритуал избавления от чужого, про который ему рассказала мимолетная пуэрториканская возлюбленная. Он не знает, сработал ритуал или нет.

Олег Радзинский, когда я – уже потом, из Мос­квы – пытаюсь договориться с ним насчет ­визита фотографа, присылает мне в ответ снимок. По­ставь­те его, пишет он, разницы все равно никто не заметит.

Конечно, это шутка. Это снимок странной статуэтки с недобро смеющимся лицом.

И, конечно, это статуэтка бога Ешу.

Истории, рассказанные о мире, не обязательно правдивы. Важно то, что неважно, правдивы они или нет. Но нам трудно это понять и еще труднее с этим примириться. Нам очень хочется поймать и посадить на причинно-следственную цепочку то, что мы потом и называем «правдой».

Собственно, поэтому я здесь.

Я курю на террасе. Внизу, между чем-то цитру­совым и чем-то вечнозеленым, Эрли настигает Аскотта, и наоборот. Сначала эрдель гонится за малинуа, потом малинуа за эрделем.

...В конце ХХ века, говорит мне Рад­зин­ский, пока мы пьем кофе, случился кризис ката­стро­фи­чес­кого – ну или эсхатологического – ­мышле­ния. Раньше, давно, мышление было другим. По­чи­тай­те древние мифы, Альсан Петрович: борьба добра и зла происходила каждый день заново. Солнце пожирал змей, бог убивал змея, солнце ­восходило вновь – и так без конца, и это давало колоссальную стабильность вне этической оценки происхо­дящего, и крестьянин мог в неиз­менном, каждый день гибнущем и возрождающемся мире спокойно растить свой ячмень. А потом все испортил Заратустра, пообещав, что будет финальная битва Добра со Злом и приход Мессии, который зальет мир кровью, и мир-как-мы-его-знаем кончится, и Мессия будет судить всех. И началось. Иудаизм, христианство, марксизм – все основано на идее этой финальной битвы. А кульминация – коммунизм и фашизм. Но, хотя их харизматичность невозможно сравнить со скучной флегмой западного либерализма, выиграл именно он; и, надо думать, это начало возврата к цикличности, в которой Добро и Зло ежедневно одолевают друг друга, как малинуа и эрдельтерьер.

...А хотите про нынешний кризис, говорит Рад­зин­ский, про финансовый, ­конспирологическую теорию? И мигом разыгрывает конспирологическую теорию на манер дедукций Эраста Пет­ро­ви­ча Фандорина – это раз, это два, это три, – в которой кризис сдирижирован правительством Со­единенных Штатов. Скажете, бред, Альсан Пет­ро­вич? Не проблема: хотите, можем рассмотреть другую конспирологическую теорию, и по ней кризис будет инспирирован Россией. Или Ма­да­гаскаром. Просто ведь, Альсан Петрович, на самом деле никто не знает, почему это все происходит. На самом деле рационального объяснения нет. И в течение ближайшего месяца появится сто двадцать пять, не меньше, очень хорошо обоснованных теорий кризиса: финансовых, политических, макроэкономических, конспирологических, модельно-математических. И ни одна из них не будет правильной. Ни одна. Потому что, как говорил товарищ Леннон, nothing is real.

У Радзинского звонит телефон. Он берет ­трубку и что-то выясняет на своем втором родном английском.

С моря задувает резко и холодно, обещая перемену погоды.

– Вы не против, – говорит Радзинский, – съездить в такой милый маленький городок Вальбон? Я заберу домой свою младшую. А вы мне составите компанию. Заодно и поужинаем.

Я не против. Мы идем в дом говорить про мес­та, где уж точно nothing is real.

– А где именно вы были в Южной Америке?

– В Суринаме был. В Гайане. В Венесуэле... Хо­ро­шая страна. Ну не знаю, как сейчас, при пол­ков­нике-то Чавесе, а тогда была хорошая, – Рад­зин­ский откидывается на спинку дивана. Резное, с мо­гендовидом, блюдо из ритуальной утвари марок­канских берберов-иудаистов, прислоненное к сте­не позади него, смотрится как большой тяжелый нимб. – У них там график жизни примерно такой. Рано утром, к восьми – на работу. Работают до сиесты. Потом – сиеста, и где-то до пяти все спят. В пять возвращаются на работу, работают до девяти вечера. Едут домой, переодеваются и возвращаются к одиннадцати в клубы, где танцуют. Вся страна танцует совершенно ­профессионально. И делает это до двух-трех ночи. Потом все едут ужинать. К пяти утра приезжают домой, ­ложатся спать. И к восьми утра идут на работу. Через неделю такой жизни я понял, что не могу ­больше функционировать. Танцевать я не умею, спать днем не могу. Я был мертвый.

Philippe Grollier / Temps Machine
Philippe Grollier / Temps Machine

У Радзинского в романе очень сочно, достоверно выписанная Южная Америка. И очень сочно, достоверно выписанная любовь к роковой креольской красавице Адри, которая верит в магию и не боится магии. Которая нарушает запрет колдуна Ам Баке и беременеет от Ильи Кессаля, и точно знает, что обещанное плохое теперь случится, но это не важно, важно только не бояться своего точного знания. Само собой, мне хочется спросить, списана ли с реальности и эта линия. Само собой, такой вопрос задавать нельзя.

– И чем вы там занимались, кроме изучения танцев? – спрашиваю я трусливо.

– Мы, – говорит Радзинский, – там сливали. И поглощали. Attardi company, изрядный произво­дитель вина, покупала сеть предприятий, выпус­кавших бутылки и пробки. Вино они делали шипучее, и самое важное тут – пробки, а к пробкам – проволочки. И они нам дали наказ: купить еще и тех, кто производит проволочки. И мы нашли их в Италии. И купили. Эх. Был еще жив сам синьор Аттарди. Он меня любил. Говорил мне: «Сы­нок, ну зачем тебе уезжать в Нью-Йорк? Ну вот посмотри, у меня дочка только что развелась, красавица. А ты хоть и не итальянец, но все равно хороший человек, а что еврей – так это ничего, мой брат был фашистом в Италии, но он всегда говорил Муссолини: не надо, дуче, трогать евреев, до добра это не доведет!.. А дуче отвечал: да мы и сами не хотим, но вот немцы на нас давят...»

Радзинский смеется.

– Олег, – спрашиваю я, – а там и впрямь все так всерьез воспринимают магию? Вы в «Суринаме» краски не сгустили?

– И впрямь, и вкривь. Не сгустил.

– А вы-то сами как относитесь к... – я осторожно подбираю слово. – Ну к этим метафизическим вещам?

Слово оказывается подобрано неправильно.

– Я, – наставительно говорит Радзинский, – плохо отношусь к термину «метафизический». Я не считаю, что есть две реальности, физическая и метафизическая. Есть одна. В ней мы и живем. Что и доказала физика, квантовая и ядерная, которая исходит из того, что все мы состоим из атомов... Но мы с вами, Альсан Петрович, так же как этот стол и этот дом, подчиняемся законам нью­то­нов­ско-кеплеровской механики. А атомы, из которых мы состоим, – нет. Представляете, как интересно? Мы с вами состоим из элементов, которые не подчиняются законам реальности, которым подчиняемся мы. Метафизика это или как?

Он из тех людей, чей взгляд – умный, нагловатый, насмешливый – принято называть острым, и эта острота ощущается как вещественная характеристика. Не острота набоковской булавки, заставляющая почувствовать себя неудачливым чешуекрылым, нет, скорее издевательская острота рапирного жала. Всегда на дистанции (длина руки плюс длина клинка), всегда в движении (труднее попасть), в полунапряге (не потерять важные доли секунды), в готовности (отбить со звоном и уколоть). Фехтовальное позерство, ставшее жизненной позицией. Лучшая защита, которая известно что.

Philippe Grollier / Temps Machine
Philippe Grollier / Temps Machine

– Это, видимо, физика, – покорно отступаю я. – Ну давайте я тупо так спрошу, в лоб. Вы что-то ма­гическое... э-э... в действии... наблюдали?

Радзинский смотрит на меня.

– Да, – говорит он. И молчит.

– Не расскажете?

– Нет, – говорит он. И молчит.

– Почему?

Радзинский вздыхает.

– Во-первых, – говорит он, – я был не вполне наблюдателем. Скорее уж объектом. Я не очень склонен делать свое личное публичным. А это был очень личный опыт.

Он снова смотрит на меня.

– И это был очень страшный опыт, – говорит он. – Это во-вторых. Меня вообще трудно напугать. Я мало чего боюсь. А то, что я увидел, ­меня напугало. И пугает до сих пор. На ­логическом уровне я понимаю, что это некая ­манипуляция моим сознанием... или то, что называется un­making of reality – манипуляция ­составляющими реальности. Но в любом случае... Это. Было. Страшно.

Говорят, что святой иоанн копертинский в XVII веке «вознесся в воздух и внутри собора летал, как птица, над алтарем Господа».

Говорят, что чародей, сотворяющий чары на ветер (в точности такие, как пытались творить казанские татары над войском царя Иоанна Грозного, стоявшим под стенами города), должен дождаться попутного – по направлению к супостату – ветра и бросить на оный снег или пыль, приговаривая: «Кулла, Кулла! Ослепи такого-то, черные, вороные, голубые,  карие, белые, красные очи. Раздуй его  утробу толще угольной ямы, засуши его тело тоньше луговой травы, умори его скорее змеи медяницы!» – и свершится по слову его.

Говорят, что посвященный гаитя­нин, опять же с помощью пыли (крем­ня и магнитного железняка) может призвать на помощь лоа грома, и у врагов его в радиусе трех метров лопнут барабанные перепонки.

Говорят, что даос, одетый в красное платье, синие носки и черную шляпу, заходит в дом, которому досаждают духи, с чашкой в левой руке и мечом в правой, и делает семь шагов налево и восемь направо, и поет: «Бог неба и земли, облеки меня своими полномочиями, дабы мог я изгнать из этого жилища злых духов всех видов...» – ну там много еще пунктов, похожих на юридически грамотный контракт, но духи натурально изгоняются.

И говорят также – на одном портале в Рунете, что полезно мастерить куклы вуду в домашних условиях, поскольку «это деятельность, которая вызывает смех и которая может стать пищей для важного и ­потенциально терапевтического общения в кругу ­семьи и друзей».

В принципе описанный Рад­зин­ским суринамский уатта-водун, в действенность которого верит креолка Адри, и гаитянское вуду – один и тот же культ, привезенный из Африки черными рабами и причудливо обто­ченный напильником ­католичества. Похожие магические техники, в том числе манипуляции с куклами. По­хо­жие эгоистичные, жизнелюбивые, насмешливые боги. Так, Ешу, фотографию которого любезно пришлет мне Олег Эдвардович вместо своей, зовут еще Легба, или Элегба, или Элегбара. Он – лоа перекрестков. Бог коммуникации, посредник, хозяин и ­охранник путей меж мирами, связной между богами и людьми. Коллега Локи и Гер­меса, вестник и каверзник, неоценимый помощник и жестокий шутник, любитель загадывать загадки и перекраивать судьбы.

В городке Вальбон никто не слышал ни про Ешу, ни про Легбу, а за связь отвечают мобильные операторы; соединения с миром духов они не обеспечивают, даром что великий изобретатель Эдисон рассчитывал на это.

В городке Вальбон много кукол в вит­ринах магазинов и ресторанов, но это, кажется, не куклы вуду.

В городке Вальбон вряд ли бывает сиеста, но рестораны закрыты до глубокого вечера.

Philippe Grollier / Temps Machine
Philippe Grollier / Temps Machine

У нас не получается поужинать в городке Вальбон, мы не ждем глубокого вечера. Мы везем младшую дочку Олега Радзинского Соню в Ниццу. Озабоченный Радзинский ­поминутно звонит в Лондон. Там в аэропорту Гат­вик, на пересадке в Эдинбург, его жену и двух сыновей задержали на контроле. Сыновьям не успели сделать студенческую визу. Вообще-то они американские граждане, им не ­нужна виза для въезда в Британию. Но вот для учебы в Британии нужна. Если бы жена и сыновья сказали, что летят в Шотландию посмотреть на лохнес­ское чудовище, их бы пустили. А так – посадили в карантин, куда обычно помещают нелегальных иммигрантов, отобрали бумажники и телефоны и собираются депортировать в Ниццу. А Радзинский собирается их встречать.

– Вот, Альсан Петрович, – повторяет он раз уже в третий. – Видите, как не любят они нас, простых американцев?

Дочка Соня на заднем сиденье «воль­во» не хочет говорить по-русски и хочет спать. Соня – ладная светловолосая девочка, красивая не то славянской, не то североевропейской, а может, и ашкеназийской красотой. По ней уже понятно, что она вырастет в очень привлекательную девушку.

Старшая дочь у Радзинского уже взрослая и живет в Штатах. Соне сейчас девять.

– А сколько вашим сыновьям? – спрашиваю я Радзинского.

– Двенадцать, – говорит он.

– То есть они близнецы? – уточняю я.

Радзинский смотрит на меня странно и отвечает непонятно:

– Ну практически.

Мы встречаемся утром в ­брассери Le Mirador. Место предлагаю я; там маленькие столики под желтыми тентами, расставленные на мостовой, газовые обогреватели на тонких металлических ножках, а главное – хороший вай-фай.

– Забавно, – говорит Радзинский, садясь и озираясь. – А ведь именно тут, в этом кафе, я когда-то решил, что буду жить в Ницце.

Гарсон приносит кофе. Радзинский объясняет свой географический выбор.

– Я понял, – говорит он, – что эта позиция, по-английски именуемая closed observer – позиция наблюдате­ля, очень удобна и дает ­колоссальную защиту. Потому что есть нечто ­вроде буфера между тобой и реальностью. Жить в каком-то социальном, поли­ти­ческом, культурном ­пространстве и принадлежать к нему мне было бы сложно. Поэтому я живу во Франции. Я тут чужой. Я очень плохо говорю по-французски. Я могу себе позволить пребывать в иллюзии, что когда прихожу покупать круассаны в буланжери, все люди там беседуют о Сартре и обсуждают поэтику Рембо, а не, например, то, как много развелось иностранцев. Когда в Америке я понял, что стал не просто следить за политическим процессом, но вникать в то, что делает наш районный конгрессмен от Западного округа Ман­хэт­тена, я понял, что пора уезжать. Потому что я перестал быть чужим.

– А в России? – спрашиваю я. – В России вы чувствуете себя своим?

– Нет, это чужая страна. Заграница. Не очень мне понятная. Не очень мне приятная. Где по какой-то причи­не говорят по-русски. Где ­почему-то ­живут некоторое количество ­знаком­цев дет­ства, бабушка, папа, ­тетя. Но это не моя родина. Моя родина – это Со­вет­ский Союз, а еще точнее – мое детство и моя юность, прошедшие в определенной реальности, которой не ­стало. Так что я мог бы жить в России. Но как только бы осознал, что вовлекаюсь в происходящее, выбираю в этом позицию, я бы уехал и оттуда. Мне дорога возможность жить без диффузии мнений и взглядов. Как только я почувствую, что стал своим во Франции, буду искать другое место. Ангола вот, говорят, ничего. Там я до-олго не стану своим!

– Продолжаете жить кусочки разных жизней?

Он пожимает плечами.

– А я не могу иначе. Я бы тогда согласился с тем, что существует ­судьба. А я всегда пытался доказать, себе в первую очередь, что ее нету; что нет никакой роли, которую мы обречены разыгрывать... Я не знаю, впрочем, насколько получается жить отрезками. Не знаю, не иллюзия ли, что это я выбираю отрезки, а не они меня – или кто-то другой, другая, другое вставля­ет меня в них. Не знаю. Возможно, этот коллаж и есть моя судьба. Это тоже начинает меня пугать. Ну изменим что-нибудь... радикально.

– А книги? – спрашиваю я. – Пи­са­тельство – это тоже... просто отрезок?

– Альсан Петрович, – говорит он. – Представляете себе, как устроено ядро атома? Электроны на каждой орбите стремятся достичь определенного количества. Это создает стабильность; на этом основаны все химические соединения: атомы с разным количеством свободных электронов на орбитах соединяются и образуют молекулы... Вот если представить, что и мы – так же, то у нас есть некое количество незаполненных мест на наших орбитах. Мы должны найти что-то, что их заполнит. Деньги. Секс. Книги. Власть. Это дает нам устойчивость. Иначе, по идее, мы должны рассыпаться. И мы ищем то, что подходит лично нам. Я всегда, сколько себя помню, хотел писать книги. И вот я заполняю некое свободное место на последней орбите меня: пишу книги. Я знаю, сколько я хочу их написать. Я примерно знаю о чем. А потом...

Он делает рукой некий незаконченный жест.

– Сколько же будет книжек? – интересуюсь я. – И о чем?

Радзинский трогает подбородок.

– Лично меня, – говорит он, – в литературе больше всего волнует ритм параграфа. Но вообще... Мне кажется, пришло время не литературы слов, а литературы месседжа. Человечество запуталось в пертурбациях рубежа веков: социальных, политических, философских. Почему так популярны утопии и антиутопии? Потому что в них описывается, как будет, как должно или как не должно быть. И вот читатель, сдается мне, ждет рассказа о том, что может быть, и о том, каким он должен быть, чтобы жить в этом новом мире, или, наоборот, что должен сделать, чтобы в нем не жить. Так что я представляю себе еще три книги, где я попытаюсь высказать свое представление об альтернативных путях: для человека как биологического существа, для человека как религиозного существа, склонного к вере, и для общества – возможна ли альтернатива тому способу его построения, к которому мы привыкли за последние двадцать пять тысяч лет.

Я киваю. Я пытаюсь вывести для себя формулу этого человека, так любящего формулы. Получается не очень; он упорно не сходится у меня в фокусе, не сводится к единому знаменателю. Филологический мальчик, прошедший через лагерь, однако осуществивший золотую грезу литературоцентричного русского интеллигента – жить в Ницце, не нуждаться в деньгах и писать книги о том, о чем ­хочется. Но и финансист с Уолл-стрит, топ-ме­неджер, глава «Рамблера». Человек, почти фанатично ­преклоняющийся перед наукой и научным способом мышления, уставивший полки в домашней библиотеке трудами по квантовой и ядерной физике, разбирающий головоломную ­математику Ди­рака и сетующий, что его ­знакомцы ученые общаются с ним разве из жалости. Но и человек, абсолютно серь­езно говорящий о магии, считающий ее не менее научным спосо­бом работы с реальностью, чем какая-ни­будь теория туннельной ионизации. Гражданин мира, живущий во Франции, влюбленный в Южную Америку североамериканец по пас­порту, написавший стопроцентно коммерчески выверенный роман, какой мог бы выйти из-под пера, например, англичанина. Но написавший его по-русски.

Впрочем, возможно, он сам дал ключ – в «Суринаме». «Суринам» вооб­ще отчетливо напоминает фаулзовского «Волхва», сконструированную знаменитым британцем «эвристичес­кую мясорубку», историю о том, что в мире нет и не может быть единственной, финальной правды, что любая, самая законченная картина относительна и неполна. В «Волхве» виртуозный манипулятор Кончис вел главного героя через лабиринт иллюзий и искушений, чтобы в итоге вытолк­нуть под слепящий свет – не ­истины, но сознания того, что истин множе­ство. В «Суринаме» тоже есть такой персонаж, «играющий в бога». Зо­вут его Кассовский. По происхождению он хасид из польского местечка Рад­зин. Радзинский, стало быть, хасид. Радзинский.

Я думаю, он вполне имел это в виду: деля себя-автора на многое повидавшего, но простодушного Кессаля, уверенного, что достаточно идти своим путем и что существуют ответы на вопросы, и фонетически ­близкого Кессалю искушенного Кассовского, умеющего переводить на путях стрелки и знающего, что единственно правильного пути просто нет.

Про кого я сейчас совершенно не думаю, так это про Ешу. Посредника, бога коммуникаций, ­холодного и азарт­ного шутника. Трикстера, в род­стве с которым, несомненно, состоит играющий в бога Кассовский – как фаулзовский Кончис состоял в род­стве с Гермесом. Лоа перекрестков, прихотливо меняющего траектории судеб. Про Ешу я стану думать намного позже, когда Радзинский пришлет мне фото смеющейся ­статуэтки, маленькое, плохого разрешения, в формате jpg.

Philippe Grollier / Temps Machine
Philippe Grollier / Temps Machine

Артем, депортированный из англии во Францию сын Олега Радзинского, играет во что-то виртуальное, умес­тив мобильный на краю столика. Он тоже предпочитает английский. Ему нет особого дела до скучных русских взрослых разговоров.

– Ну что, – спрашиваю я, – долго вас вчера мариновали в Гатвике?

Артем улыбается.

– Их еще и сюда не пускали, – отве­чает Радзинский-папа. – Отправили паспорта напрямую французским пограничникам. Те очень веселились. «О, мадам Лена, мафия рюс?» А потом долго и любезно рассказывали, что с англичанами такое бывает. Потому что у них комплекс бывшей империи.

Мы смеемся.

– Вы, надеюсь, понимаете, Альсан Петрович, – говорит Радзинский очень серьезно, – что это все неправда? Про Гатвик, про англичан? Ра­зу­ме­ется, это я все придумал исключительно ради вас. Чтобы у вас была фактура для материала. Понимаете, да?

Мы опять смеемся.

Артем, почти близнец, но не близнец своего брата-погодка Даниила, не похож ни на сестру Соню, ни на ­папу Олега.

У него отчетливо смуглая – креольская – кожа и почти по-негритянски вывернутые губы.

Утром моего последнего дня в Ниц­це свет гаснет.

Я как раз стою под душем; на секунду все погружается в беспримесную влажную тьму, потом в отеле включается аварийное освещение, изжелта-серое.

Потом гаснет и оно.

Я одеваюсь и выхожу из номера. На лестничной площадке раззявили двери парализованные лифты.

Я иду вниз. Внизу, в лобби, ­обслуга переминается с ноги на ногу в полумраке на манер зомби из фильмов Ро­меро.

Я выхожу на бульвар Felix Faure. Чер­неют витрины. Продавцы и официанты растерянно выходят из дверей. У неработающего светофора – автомобильный тромб. В небе, как туск­лая вольфрамовая нить, дрожит радуга. Из вентиляционной решетки подземного торгового комплекса Vincie на Place Massena валит густой белый дым. Двое полицейских заторможенно смотрят на него и кому-то звонят по мобильному. И гопнического вида подростки, смотрящие на полицейских, тоже звонят по мобильному.

Вообще все звонят по ­мобильному. Официанты из погасших кафе. Про­давцы из обесточенных магазинов. До­рого одетые старушки с фиолетовыми волосами и ­наманикюренными микротерьерами. Баклажанный неле­гал, разложивший сумчатый контра­факт на удобной, типа «хватай и беги» – с веревками, подшитыми к углам, простыне. Торговка ­жухлыми тюльпанами. Прикинутый как клошар тип с лицом закоренелого алко­голика, свободной рукой запираю­щий дверцу сверкающего, словно мечта, антикварного «мерседеса». Они все хотят срочно что-то кому-то сказать. Например: «Ну вот, в Ницце началось!» Например: «Дорогая, ­срочно упакуй чемоданы и забери детей из школы». Например: «Милый, купи в супермаршан соль и спички... Что? Не работает касса? Тогда укради!»

Долговязый гарсон в Le Mirador отрицательно качает головой на просьбу об эспрессо. «Блекаут! – сообщает он громким шепотом. – Электрисити нет на всем побережье, от Тулузы до Ментона!» – и без спросу приносит рюмку коньяку.

Беспроводные сети в радиусе действия не обнаруживаются.

В винном подвальчике на ­полпути к набережной торгуют в темноте. Не­возмутимый хозяин предлагает пальчиковый фонарик для ночной охоты на спиртное.

Отмеряя расстояние крохотными глотками из фляжки, выхожу на набе­режную. Море у берега голубовато-бе­лесое, вспененное миллионами неразличимых пузырьков: в лохань блю кюрасао вывалили пачку соды. Слева накатывает гроза. Там небо фиолетовое над фиолетовой водой, узкий просвет между штопают тоненькие, хирургические нити молний. Раскаты докатываются глухим шелестом, словно шуршат хорошей газетной бумагой: кто-то наверху, возможно, лоа грома, читает биржевые котировки и комкает в раздражении. Справа, над аэропортом, сизая муть, в которой уже не различить гипотетических самолетов.

У входа в гавань желтый корсиканский паром лихо, почти на одном месте разворачивается кормой, как авто в голливудской сцене погони. Огром­ные богатые яхты звенят ­карабинами. На палубе одной из них, с российским морским флагом – столик, на нем – завтрак на четверых, завтрак дымится, людей нет. Яхта, шикарный серебристый болид, называется «Оф­шор». Впрочем, не исключено, что имели в виду другое.

Дождь все не начинается.

Philippe Grollier / Temps Machine
Philippe Grollier / Temps Machine

На туристических улочках неистре­бимый блошиный рынок: исцарапанные часы, мутные броши, бижутерия, камеи, телефоны, подсвечники, мундштуки, табакерки, пепельни­цы, портсигары, авторучки, стеклянные ­бусы и зеркальца, траченный ­временем колониальный хлам. На лотке перед строгой старухой неопознаваемо экзотической национальности – коричневые туземные боги, птицы, звери и демоны из полированного дерева. Они выглядят старыми, выглядят настоящими; подразумевается, что их сделали где-нибудь в Нигерии много лет назад. Один из них похож на Ешу, только я еще этого не знаю. Перед старухой – глиняные куколки с услужливо воткнутыми иглами. Они выглядят потрепанными, выглядят оригинальными; подразумевается, что за каждой из них маячит тень вудуированного гаитянина. «Комбьен?» – спрашиваю я и тычу пальцем в кукол. Мне интересно, почем деятельность, которая вызывает смех, которая может стать пищей для потенциально ­терапевтического общения в кругу семьи и друзей. «Фифти юро», – говорит ­старуха. Мы улыбаемся друг другу. Мы ­знаем, что все это за центы сделано иммигрантами в каком-нибудь подвале в де­сятке кварталов отсюда.

И тут сверху напористо, разом падает дождь.

Он разгоняет туристов и ­продавцов, смывает с мостовой окурки, заставляет забиться под тент какого-то темного кафе-с-видом-на-море, где есть газовая плита и потому все еще варят кофе.

Он идет две, нет, три, нет, четыре чашки.

И так же разом прекращается.

Кто-то наверху, возможно, лоа грома, устав от чтения котировок, широко раздергивает облака. В прорехе повисает серебристый курсор авиалайнера. В окружающих витринах вспыхивает свет. Телефон на столике вздрагивает от эсэмэсок: очнувшийся отель упорно пытается снять с моей пустой кредитки одиннадцать евро за местные разговоры. Колесики и ремни мира приходят в движение. Официант приносит счет.

Телефон звонит, высвечивая незна­комый местный номер. Я думаю, что это, вероятно, Олег Эдвардович. Что он хочет спросить, все ли мне по­нра­вилось. Удачна ли концовка. Пра­виль­но ли обставлено завершение. Спа­си­бо, говорю я мысленно. Все понравилось. Удачна. Правильно. Я тяну руку к телефону.

И телефон замолкает.