Перевод романа выпущен издательством «Иностранка» в 2010 году.

Заказать

Кирилл Глущенко
Кирилл Глущенко

Подрезанные крылья

Едва я узнал о том, что моего брата сделали кавалером ордена Почетного легиона, как меня тут же задержала полиция. Не то чтобы полицейские немедленно заломили мне руки за спину и надели наручники. Они это сделали несколько позже, когда транспортировали меня в центральную парижскую больницу, и на следующий день, когда перевозили меня в здание суда на острове Сите. Президент республики только что написал моему брату милейшее письмо с благодарностью за его вклад в успешное развитие французской экономики: «Вы – тот пример, который нам нужен, пример капиталиста-предпринимателя, а не капиталиста-спекулянта». 28 января 2008 года в комиссариате Восьмого округа Парижа служащие в синей униформе, с револьверами и дубинками на поясе раздели меня догола, обыскали, конфисковали мобильный телефон, часы, кредитную карточку, деньги, ключи, паспорт, права, ремень и шарф. Взяли пробу слюны и отпечатки пальцев, приподняли мне яйца, чтобы пошарить в анальном отверстии и посмотреть, не прячу ли я там чего-нибудь. Сфотографировали меня в фас, профиль и три четверти, с антропометрической карточкой в руках, а потом препроводили меня в бетонную коробку размером не больше двух квадратных метров, стены которой были вымазаны граффити, засохшей кровью и харкотой. Я пока еще не знал, что через несколько дней буду присутствовать на вручении моему брату ордена Почетного легиона в Елисейском дворце, в парадном зале, не таком крохотном, как нынешнее мое пристанище. И что буду смотреть в окно, как ветер треплет дубовые листья в парке, словно подавая мне знак прогуляться по президентскому саду. Лежа на бетонной скамье, около четырех часов утра того черного дня я решил, что все предельно просто: Бог хранит моего брата и покинул меня. Как у двух человек, которые были так близки в детстве, могут так по-разному сложиться судьбы? Меня с приятелем только что арестовали за употребление наркотиков на улице. Карманник в соседней камере дубасил кулаком по стеклу – не очень настойчиво, но достаточно регулярно, чтобы никто из арестованных не мог заснуть. В любом случае сон казался утопией – даже когда пленники переставали истошно верещать, полицейские орали в коридорах так, будто они имели дело исключительно с глухими. В кутузке царил запах пота, блевотины и недогретой в микроволновке говядины с овощами. Когда у тебя нет часов и никто не потрудился выключить неоновую лампочку, мигающую на потолке, время течет очень медленно. У моих ног на полу кряхтел, всхрапывал и пукал шизофреник, впавший в этиловую кому. Было холодно, однако с меня градом лил пот. Я пытался ни о чем не думать, но это было невозможно: когда тебя запирают в тесной каморке, мысли начинают крутиться с бешеной скоростью; ты безуспешно пытаешься не удариться в панику. Некоторые на коленях умоляют, чтобы их выпустили, впадают в истерику, пытаются покончить с собой или признаются в преступлениях, которых никогда не совершали. Я бы что угодно отдал за какую-нибудь книжку или таблетку снотворного. Не имея ни того ни другого, я начал писать все это в уме – без ручки, с закрытыми глазами. Я бы хотел, чтобы эта книга помогла вам освободиться, так же как мне в ту ночь.

<...>

Гласные, согласные

28 января 2008-го вечер начинался прекрасно: ужин с отличным вином, затем привычный обход избранных баров, стопки разноцветной водки – лакричной, кокосовой, клубничной, мятной, кюрасао. Выпитые залпом черные, белые, красные, зеленые, синие рюмки разноцветны, как гласные у Артюра Рембо. Оседлав скутер, я напеваю себе под нос Where is My Mind группы Pixies. Я кошу под студента: замшевые походные сапоги, растрепанные волосы до плеч, борода и черный плащ помогают мне скрывать свой возраст. Уже больше двадцати лет я брожу так по ночам, это мой любимый вид спорта. Любимый вид спорта старика, который отказывается стареть. Не так-то легко быть подростком, заключенным в тело страдающего амнезией взрослого. В «Содоме и Гоморре» маркизу де Вогуберу казалось, что он «молод, бодр, обаятелен, тогда как он видел в зеркале – и последнее время боялся даже в него смотреть, – что все лицо у него в морщинах, а ему так хотелось, чтобы оно было обворожительным». Видите, не я придумал эту проблему; к тому же, подыскивая имя маркизу, Пруст использовал название замка моего прадедушки Тибо. От легкого опьянения черты реальности расплывались, мое бегство от нее уже не казалось таким ужасным, мои ребяческие выходки никого больше не шокировали. Уже месяц новый закон запрещал курение на дискотеках, поэтому на тротуаре авеню Марсо собралась толпа. Я не курю, но решил проявить солидарность с девушками в лаковых туфлях, томно склонявшимися к протянутому огоньку зажигалки. На долю секунды их лица освещались, как на картинах Жоржа де Латура. В одной руке я держал стакан, другой опирался на братски подставленное плечо. Я целовал руки официантке, ожидавшей роли в полнометражном фильме, ерошил волосы главного редактора журнала, не страдающего от избытка читателей. Мучимое бессонницей поколение собиралось в понедельник вечером, чтобы всем вместе бороться с холодом, одиночеством, уже показавшимся на горизонте кризисом и бог знает с чем еще, – предлогов напиться долго искать не нужно.

Тут были безработные девушки, актер авторского кино, черно- и белокожие вышибалы, вышедший из моды певец и автор, первый роман которого я когда-то опубликовал. И когда этот писатель вынул из кармана белый пакетик, чтобы высыпать порошок на капот поблескивавшего на боковой дорожке черного «крайслера», никто и не думал протестовать. Нам нравилось делать вид, что мы закон ни в грош не ставим. Мы живем в эпоху Запрета, и вот пришло время его нарушить, как делали Бодлер и Теофиль Готье, Брет Истон Эллис и Джей Макинерни, или Антуан Блонден, которого Роже Нимье вызволял из кутузки, переодевшись шофером хозяина. Золотой пластиковой картой я тщательно разбивал белые комочки, а коллега-писатель тем временем жаловался мне на любовницу, еще более ревнивую, чем жена, что казалось ему (и, поверьте мне, я с ним полностью согласен) непростительной издержкой хорошего вкуса. Неожиданно свет мигалки заставил меня поднять голову. Перед нами остановилась разноцветная машина. Непонятные синие буквы, подчеркнутые красным прямоугольником, нарисованные на белой дверце. Буква P. Согласная. Буква О. Гласная. Буква L. Согласная. Буква I. Гласная. Мне пришла в голову телевизионная игра «Поле чудес». Буква С. Вот черт. Буква Е. За этими разрозненными значками явно скрывался какой-то смысл. Кто-то пытался предупредить нас, но вот о чем? Завыла сирена, синий свет мигал, как на танцплощадке. Мы ринулись в разные стороны, как перепуганные кролики. Кролики в приталенных пиджаках. Кролики в ботинках на скользкой подошве. Кролики, которые не знали, что 28 января 2008 года в Восьмом округе Парижа объявлен сезон охоты. Один из парочки кроликов даже забыл на капоте свою кредитную карточку с выдавленным на ней именем, а второй думал только о том, как бы избавиться от запрещенных пакетиков. В тот день закончилась моя бесконечная юность.

<...>

Кирилл Глущенко
Кирилл Глущенко

Трудности допроса

<...> Что делал Красавчик Бруммель в норманнской тюрьме в 1835 году, чтобы не потерять достоинства? Через некоторое – показавшееся мне бесконечным – время вошел полицейский в штатском и сообщил, что он будет допрашивать меня в своем кабинете. Мы поднялись на четвертый этаж в комнату, все стены которой были увешаны фотографиями без вести пропавших. В Штатах их клеят на бутылки с молоком, это все-таки более разумно, чем развешивать их в кабинете, где, кроме алкашей и несовершеннолетних преступников, никого не бывает. Сняв потертую кожаную куртку, полицейский осведомился, с какого перепугу мы с Поэтом совершили столь очевидно противозаконный поступок в общественном месте. В застегнутой на все пуговицы рубашке-поло он явно старался походить на Ива Ренье, снимавшегося в «Комиссаре Мулене». Он узнал меня и, кажется, был рад разыграть сцену из телефильма в паре с еще одной звездой. Я объяснил ему, что наш поступок был спровоцирован главой из «Лунного парка» Брета Истона Эллиса, где Джей Макинерни разнюхивает кокс на капоте «порше» на Манхэттене (Джей утверждает, что Брет все выдумал, но я этому не верю). Полицейскому эти имена ничего не говорили, пришлось объяснять, что речь идет о двух американских писателях, которые сильно повлияли на мое творчество. Я говорил о своей солидарности с курильщиками, вынужденными теперь предаваться своему пороку на улице. Я выразил свое восхищение эпохой «сухого закона» в двадцатых годах в США и тем фактом, что она породила мошенника Гэтсби в больном воображении алкоголика Фицджеральда. К моему большому удивлению, полицейский в ответ сослался на пример писателя Жана Жионо: «А вы знаете, что идея "Гусара на крыше" пришла ему в голову в тюрьме, куда его упрятали после Освобождения?» Я офигел. И процитировал ему единственную фразу Жионо, которую я помнил: «Моя книга закончена, осталось только ее написать». Она отлично описывала мою нынешнюю ситуацию. Инспектор в красках рассказал мне, как ограничение свободы влияет на писательский дар. Я поблагодарил его за то, что меня посадили в такую крошечную камеру, ведь это явно должно способствовать расцвету моего таланта.

– Спасибо, господин офицер, что вы поставили меня в один ряд с другими поэтами-узниками: Франсуа Вийоном, Клеманом Маро, Мигелем де Сервантесом, Казановой в тюрьме Пломбы, Вольтером и Садом в Бастилии, Полем Верленом в Монсе, Оскаром Уайльдом в Редингской тюрьме, Достоевским на каторге в Томске... (Я мог бы добавить еще Жана Жене во Френе, Селина в Дании, Альбертину Сарразен, Альфонса Будара, Нана Орусо...) Спасибо, инспектор, мне остается только написать свои «Записки из подполья» или «Балладу тюрьмы Елисейских Полей».

Он печатал все мои заявления на стареньком компьютере, из чего я заключил, что технически он оснащен гораздо хуже любого инспектора из телесериала. Он спросил меня:

– Почему вы стали наркоманом?

– Ну, это сильно сказано.

– Тогда так: почему вы употребляете наркотические средства?

– В поисках мимолетного удовольствия.

Имейте в виду, что где-то в архивах французской национальной полиции существуют показания, в которых вышеупомянутый Фредерик Бегбедер заявляет, что употребление наркотиков было «поиском мимолетного удовольствия». Ваши налоги не пропадают зря. Когда несколькими годами ранее Жан-Клод Лами задал тот же вопрос Франсуазе Саган, она ответила: «Я употребляю наркотики, потому что жизнь убийственно скучна, люди вокруг утомительны и нет больше великих идей, которые стоило бы защищать, и не хватает куража».

– Вы хотите умереть?

– Послушайте, комиссар, мое здоровье не касается вас до тех пор, пока оно не угрожает вашему.

– Вы хотите уничтожить самого себя?

– Нет, мне просто скучно! Но это не ваше дело!

Он попросил меня развить эту тему. Я выразил свое несогласие с обществом, которое претендует на то, чтобы защищать своих граждан от них самих, не позволяет им уничтожать самих себя, как будто человек может жить иначе, чем коллекционировать приятные пороки и привычки к наркотическим веществам. Инспектор парировал, что не он писал эти законы, он всего лишь применяет их... Сколько раз я слышал этот припев. Я удержался от рассказа о том, как моя семья не подчинилась антиеврейским законам во время войны. Ограничился тем, что со вздохом опустил голову, – французские законы с католичеством объединяет пристрастие к признанию обвиняемым своей вины. У меня было впечатление, что я снова стал ребенком (каковым я наверняка и был), и святой отец из школы Боссюэ песочит меня за очередную идиотскую проделку. Инспектор меж тем продолжал:

– Вы вредите не только себе. У вас же есть дочь.

– Я невротик. Я заметил, что всегда отдаляюсь от тех, кого люблю. Если у вас есть кушетка, я расскажу вам почему. За три года управимся.

– Нет, но двадцать четыре часа, или сорок восемь, или даже семьдесят два у меня для вас найдется. Я могу продлить ваше задержание настолько, насколько понадобится. Вы знамениты и подаете своим поклонникам дурной пример. Мы можем позволить себе быть с вами строже, чем с кем-либо еще.

– Если верить Мишелю Фуко, эта идея «биополитики» возникла в XVII веке, когда государство стало помещать в карантин прокаженных и чумных. Однако Франция претендует на то, чтобы называться свободной страной. Это позволяет мне требовать законодательно утвержденных прав: «права сжигать себе крылья», «права низко пасть», «права пойти ко дну». Эти права человека должны фигурировать во вступлении к Конституции наравне с «правом изменять жене и знать, что твои фото не появятся во всех газетах», «правом переспать с проституткой», «правом выкурить сигарету в самолете или выпить виски в телестудии», «правом заниматься любовью без презерватива, если найдешь человека, который согласен рискнуть», «правом умереть достойно, если у тебя обнаружили неизлечимую болезнь», «правом перекусить между обедом и ужином», «правом не есть по пять фруктов и овощей в день», «правом переспать с согласной на все шестнадцатилетней девушкой, зная, что через пять лет она не подаст в суд за совращение несовершеннолетней»... Продолжать?

– Мы немного отвлеклись от темы. Наркотики – это бич, он ломает сотни тысяч жизней молодых людей, которым не так повезло, как вам. Вы родились в богатой семье, учились в университете. Вам не на что жаловаться.

– Только не это! И вы туда же! Можно подумать, что буржуи не имеют права жаловаться. Черт, да мне всю жизнь талдычат одно и то же!

– Большинство здешних заключенных очень бедны, и мне гораздо проще понять, почему они ступили на скользкий путь...

– Если бы все богачи были счастливы, капитализм до сих пор был бы на коне, а ваша профессия была бы куда менее интересной.

– Вы просто не понимаете, какой вред приносит эта дрянь. А я каждый день это вижу. Кокаин уже завоевал все департаменты, города, пригороды, дошел до самых мелких деревень, подростки продают его на переменах! Что вы скажете, когда ваша дочь попробует его в школе?

Вот тут он застиг меня врасплох, его вопрос буквально пригвоздил меня к месту. Я хорошенько подумал, прежде чем ответить. Возможно, это было в первый и последний раз в моей жизни, когда я вел социально-философские разговоры с арестовавшим меня полицейским. Надо было воспользоваться случаем.

– Если в сорок два года я не подчиняюсь закону, то лишь потому, что в детстве был слишком послушным. Мне надо наверстать двадцать лет. Что же касается моей дочери, то, конечно, я должен предупредить ее об опасностях, которые угрожают. Но, само собой, я никогда не укорю ее за то, что она мне перечит. Конечно, я ругаю ее, когда она капризничает, но я бы волновался гораздо больше, если бы она этого не делала. Я напишу книгу о своей семье. Раз уж вы разговариваете со мной, как с ребенком, я попытаюсь снова им стать. Чтобы объяснить дочери, что удовольствие – это очень серьезная вещь. Необходимая, но опасная. Вы что, не понимаете, что этот случай касается не только нас с вами? Речь идет о нашем образе жизни. Вместо того чтобы карать своих жертв, лучше задайтесь вопросом, почему столько молодых людей находится в отчаянье, почему они дохнут от скуки, почему ищут любые острые ощущения, только бы не тоскливая судьба обманутого потребителя, обыкновенного человека, отформатированного зомби, запрограммированного бездомного.

– Я полицейский, а вы писатель. У каждого своя работа. Когда молодой парень поджигает тачку, мы арестовываем его и передаем в суд. А вы пытаетесь докопаться до причин его бунта... Дело ваше.

– Вы отказываетесь понимать, что бунт – это лишь способ сближения, посредник между незнакомцами, уловка, чтобы обмануть одиночество, идиотская, но реальная нить, связывающая стольких потерянных людей... Если вы знаете другое средство, чтобы побрататься с другими несчастными, расскажите мне.

– Ладно, ладно... И все-таки мне интересно, как вы собираетесь писать о своем детстве.

– Это еще почему?

– Ну всем же известно...

– Что всем известно?

– Ну, в общем, что от кокса люди теряют память.

Да, этот полицейский был крут. Я был поражен. Он только что объяснил мне, почему в камере я так усердно пытался вспомнить все, что забыл. Работа полицейского, как и работа писателя, состоит в том, чтобы сблизить вещи, не имеющие друг к другу никакого отношения. Это нас объединяет, его и меня: мы оба убеждены, что случайностей не существует. Я переварил информацию и попытался собраться с мыслями.

<...>

Кирилл Глущенко
Кирилл Глущенко

В Нейи

Меня не били, не насиловали, не оставляли в приюте, я был всего лишь вторым сыном пары, приехавшей с юго-запада Франции. После развода меня растила мать, хотя одни выходные в месяц и частично каникулы я проводил у отца. Запись в регистрационной книге суха: я родился 21 сентября 1965 года в Нейи-сюр-Сен, бульвар де Шато, дом два, в 21.05. И все. Мое детство ускользает от меня, как сон поутру. Чем настойчивее я пытаюсь вспомнить, тем дальше в туман уходит оно.

Мир, в котором я родился, не имел ничего общего с нынешним. Это была Франция до мая 1968 года, которой все еще управлял генерал в серой униформе. Я уже достаточно пожил на этом свете и видел, как исчезают образ жизни моих родителей, манера разговора, фасоны одежды, прически, черно-белый телевизор с одной программой, гвоздем которой было цирковое представление. В те времена у полицейских были свистки с шариками и белые жезлы. Это было через двадцать лет после Освенцима и Хиросимы, шестидесяти двух миллионов погибших, депортаций, Освобождения, голода, бедности, холода. Взрослые говорили о войне, понижая голос, когда дети входили в комнату. Они подскакивали каждую первую среду месяца в полдень, когда раздавался сигнал воздушной тревоги. Единственное, о чем они могли думать на протяжении всего моего детства, был комфорт. После войны весь мир на пятьдесят лет стал одержим обжорством. Потому-то мой отец и выбрал себе прибыльную профессию, ушел в бизнес, хотя истинным его призванием всегда была философия.

<...>

На улице Мэтр-Альбер

Снова став свободным, мой отец поселился в Пятом округе в двухэтажной квартире с деревянными балками и белым ковром с длинным ворсом. Нам с братом было отведено по комнате на втором этаже, но мы проводили здесь от силы одни выходные в месяц. В то время моему отцу было тридцать пять лет: на восемь меньше, чем мне, пишущему эти строки. Судить бурную жизнь тридцатилетнего отца с позиций своих сорока, да тем более из тюремной камеры? Ну уж нет. По моим воспоминаниям, он круто изменился после развода: деловой менеджер уже ничем не напоминал студента, увлеченного античной философией, неловко чувствовавшего себя в свадебном костюме, как видно по фотографиям. Он управлял американской конторой хедхантеров (мой отец одним из первых импортировал во Францию профессию «охотника за головами»), объезжая вокруг света четыре раза за год. Он стал джетсеттером в костюме от Теда Лапидуса, уверенным в себе, какими бывают, кажется, только несчастные люди. Связавшись с капиталистическим миром, он стал задирать нос и быстро смирился с тем, что стал successful. Одинокий богатый красавец часто приглашал друзей на коктейль. В этом слове сосредоточилось для меня все мое детство: у меня ощущение, что все семидесятые годы я провел на коктейлях. На столиках валялись журналы, набитые голыми тетками: Absolu, Look, Lui («журнал современного мужчины»), между ними затесалась парочка номеров L' Expansion и Fortune. У моего отца-бизнесмена был портфель-дипломат, «астон-мартин» DB6 и кубинские сигары. Эти аксессуары успеха не мешали относиться ко всему с насмешкой образованного человека. Сенека и «Семья Тибо» лежали на его прикроватном столике, под коробками спичек из отелей Orient в Бангкоке, Hilton в Сингапуре или Sheraton в Сиднее. На улице Мэтр-Альбер собиралась веселая и беспечная толпа, дело было еще до первого нефтяного кризиса. Это поколение переживало золотой век материализма, мир был менее опасным, чем сейчас, и этот сон продолжался добрых тридцать лет. На мраморном столике при входе валялись карточки из всех возможных клубов: Le Privé, Élysées-Matignon, Griffin's в Женеве, Régine's в Нью-Йорке, Castel, Diners Club International, Maxim's Business Club, Annabel's в Лондоне, Apocalypse... Монеты всех стран копились в пепельницах, по соседству с бесполезными мобилями (стальными шариками на ниточках, которые стукались друг о друга со звуком «так-так») или гаджетами, привезенными из Нью-Йорка (первые жидкокристаллические часы Timex с красными цифрами, первые электронные шахматы, первые калькуляторы Texas Instruments, первый складной телефон из белого пластика и – чуть позже – первый плеер Sony).

Своей любовью к гаджетам отец напоминал мне Джеймса Бонда, точнее, даже пародию на него – Джеймса Кобурна в фильме «Наш человек Флинт». Я помню, как был восхищен, когда у отца в его «астон-мартине» появились первые автоматически открывающиеся окна, и первая автоматически складывающаяся крыша (уже в следующей машине – Peugeot 604), и первый мобильный телефон Radiocom 2000, и первый видеомагнитофон Betamax. Еще он коллекционировал статуи Будды и старинные часы, которые отбивали время каждые пятнадцать минут. Субботними вечерами десятки друзей сбегали от своих детей, чтобы приложиться к бутылочке шампанского Pierre Cardin или посмолить сигареты Cartier на его кухне. Припоминаю очень высокую девушку по имени Роз де Гане, бывала тут и актриса Лоренс де Монаган, сыгравшая главную роль в фильме Эрика Ромера «Колени Клер» (она без конца повторяла отцу, что не прочь усыновить меня, и я был согласен!), равно как и бельгийская топ-модель по имени Шанталь, которая предпочитала, чтобы ее называли Ким. Кто ж еще, дайте подумать... Близнецы Богдановы, Жан-Люк Брюнель из агентства Karin Models, Эмманюэль де Мандат-Гранси, который тогда выставлял свою кандидатуру на муниципальных выборах в Шестом округе Парижа под соусом «прочие правые партии», князь Жан Понятовский (тогда редактор журнала Vogue), портной Мишель Барнс, Бертран Менгар из агентства Top Étoile, галерист Боб Бенаму, владелец Revenu Français Робер Монтё и бывшая супруга императора Индонезии Деви Сукарно – я помню, как слушал пластинки с ее дочерью Кариной, которая, кажется, скупила весь музыкальный магазин на Елисейских Полях. В отцовской квартире можно было встретить длинноногих манекенщиц, курящих сигареты с ментолом, и его развеселых приятелей, играющих в трик-трак. Имени некоторых из них никто не знал, их называли по частям гардероба: «блондин в шляпе и с серьгой» ездил на «роллс-ройсе», он сколотил состояние на магазинчиках гаджетов, которые располагались напротив больших универмагов; «старикана в кожаной куртке» с гривой седых волос всегда сопровождали студентки актерских факультетов... Эти люди, сами того не подозревая, были адептами некоей религии. Это то, что кажется мне сегодня жутко старомодным: они все были оптимистами. Взрослые часто говорили о некоем ЖЖСС (Жан-Жаке Серван-Шрайбере), который воплощал для них прогресс, или о Жане Леканюэ – «французском Кеннеди». Они летали самолетами компании Pan Am – о чем свидетельствовали косметички в отцовской ванной. Даже сегодня я не переношу людей, которые смеются над прическами семидесятых, костюмами Renoma из коричневого твида с широкими лацканами, галстуками с широким узлом, тонкими ботинками из шевро и мужчинами в «алясках», благоухающими кремом после бритья Moustache от Rochas, – мне всегда кажется, что эти люди смеются над моим детством. Я разносил закуски. Девушки требовали босанову. Я ставил пластинку, которую мой отец только что привез из Нью-Йорка: оригинальную запись «Чайки по имени Джонатан Ливингстон» в исполнении Нила Даймонда. Ничего общего с босановой, но манекенщицы обожали (и обожают по сей день) эту слащавую музычку (дарю вам это наблюдение, вдруг пригодится), или Year of the Cat Эла Стюарта – успех был гарантирован, они тут же начинали хлопать в ладоши и кричать «Вау!» Я отлично чувствовал себя в окружении этих богинь, которые были гораздо старше меня, и мне так хотелось, чтобы мои красавицы-одноклассницы из лицея Монтеня увидели меня в таком окружении! Отец ворчал, потому что его гости тушили окурки о ковер. Он без конца посылал меня на кухню за пепельницами. Но его гостям было наплевать, некоторые даже не знали, что он хозяин дома, девушек по углам зажимали лжефотографы, большинство даже не говорило по-французски. Иногда я чувствовал себя лишним – я мешал разговорам взрослых, а девицы прыскали, когда я входил в комнату, начинали размахивать руками, чтобы избавиться от сладковатого запаха травки, господа понижали голос и извинялись, что сказали «вот сука» и «твою мать», «думаешь, он слышал?», «тсс, это сын Жана-Мишеля...», «упс! ты ведь не скажешь папе, правда?», «your Daddy is so crazy, Freddy!» Кончалось все обыкновенно тем, что отец смотрел на часы и задавал очень предсказуемый вопрос: «Послушай-ка, разве ты не должен в это время быть в постели?» Эту фразу я слышал чаще всего в своей жизни. И если я часто колобродил ночью, то исключительно из чувства протеста.

Веселая разнузданная атмосфера отцовского дома – со стенаниями Хосе Фелисиано (пуэрто-риканского Рэя Чарльза) на заднем плане, с визгливым смехом женщин, не говорящих по-французски, с запахом виски, мешавшимся с запахом дыма от потрескивавших в камине поленьев, с автомобильными гудками, доносившимися с улицы через всегда раскрытые окна, с вечным шумом голосов, с мисками орешков, с переполненными пепельницами, где иногда рядом с окурками валялись капсулы амфетамина, – весь этот современный праздник резко контрастировал со строгостью, что царила в доме моей матери, которая слушала заунывные песни Барбары, Сержа Реджани и Жоржа Мустаки, неукоснительно соблюдала школьное расписание, делая зимние дни еще более монотонными: неизменное какао по утрам, тяжеленные портфели, давившие на наши хрупкие плечи, омерзительная столовка с вечным сельдереем с горчицей и салатом из овощей, и унылая мина Роже Гикеля по вечерам на экране взятого напрокат цветного телевизора, после ужина на кухне – эскалопа в сливочном соусе, спагетти, йогурта (обязательно марки Chambourcy), и пораньше спать, потому что следующий день будет абсолютно таким же. Похоже, мой собственный развод воспроизвел ту же самую схему в глазах моей дочери: она постоянно живет с ответственной, любящей, правильной матерью, а каждые вторые выходные проводит у неуловимого, безответственного папаши-соблазнителя. Что ей больше нравится? Так просто сыграть выигрышную роль. Когда вы проводите с ребенком каждый день, это снижает вашу ценность в его глазах, вы становитесь повседневностью. Дети неблагодарны. Если вы хотите привлечь чье-то внимание, этого человека надо бросить.

<...>

Кирилл Глущенко
Кирилл Глущенко

Итог

Все думают, что я постоянно пишу о себе. А на самом деле я только что начал. Мне бы хотелось, чтобы вы прочли эту книгу так, будто это первое мое произведение. Не думайте, я не отказываюсь от своих предыдущих опусов, наоборот, я надеюсь, что однажды все заметят... ну и так далее. Но до сегодняшнего дня я описывал человека, которым не являюсь, тем, кем мне хотелось бы быть, надменным соблазнителем, каким мечтает стать мещанин, живущий во мне. Я всегда считал, что искренность утомительна. И вот я впервые попробовал освободить кого-то, кто, казалось бы, заперт надежнее некуда.

Можно писать так, как Гудини разрывает свои путы. Письмо может служить проявителем – в фотографическом значении этого слова. Именно за это я и люблю автобиографии: мне кажется, что в любом человеке таится приключение, которое нужно всего лишь найти, и если получится вытащить его из себя на свет Божий, это будет самая удивительная история, которую никто никогда и никому не рассказывал. «Однажды мой отец встретил мою мать, а потом родился я и прожил свою жизнь». Естественно, если представить дело таким образом, то только псих может решиться на это. Понятно, что всему остальному миру до этого нет никакого дела, но это же ваша собственная сказка. Конечно, моя жизнь не более интересна, чем ваша, но и не менее. Это всего лишь жизнь, и единственная, какая у меня есть. Если у этой книги есть хоть один шанс из миллиарда обессмертить моего отца, мать, брата, тогда она заслужила того, чтобы быть написанной. Как если бы я приклеил на эту стопку бумаги объявление, гласящее: «ЗДЕСЬ НИКТО МЕНЯ БОЛЬШЕ НЕ ПОКИНЕТ».

Ни один из обитателей этой книги не умрет никогда.

Неожиданно из этой книги для меня проступил невидимый доселе образ – так бывало в детстве, когда я клал бумагу на монетку, заштриховывал ее простым карандашом, и на листе проступал силуэт сеятельницы во всем ее полупрозрачном великолепии.

 

«А» как Атлантида

Когда-то давно Францией управлял человек, который считал, что религия придает жизни смысл. Тогда почему он организовал этот ад? Мое нелепое злоключение похоже на религиозную притчу. Патетический эпизод с капотом «крайслера» открыл передо мной новые горизонты, как яблоко, упавшее на голову Ньютону. Я решил никогда больше не притворяться никем другим. Они хотят, чтобы я играл роль блудного сына, чтобы я вернулся домой? Я стал собой, но чтобы не было недопонимания, – никогда я не встану на правильный путь. Суд стал моей геенной огненной. Меня уже предали проклятию, осталось только уверовать. Я предпочитаю, чтобы мои удовольствия были запретными, – это мое убеждение ближе всего к католицизму. Я не заслужил публичного унижения, но теперь я знаю, что всегда буду подвергать себя этому риску. Я всегда смогу улизнуть от вашего контроля. Вы объявили мне войну. Я никогда не буду одним из вас, я выбрал другой лагерь. «Мне приятно мое бесчестье», – писал Бодлер Виктору Гюго после запрета «Цветов зла». Не верьте мне, когда я буду вам улыбаться, сторонитесь меня, я трусливый камикадзе, я вероломно лгу вам, я избалованный, испорченный, потерянный для общества, гнилой, как зуб, который уже не залечить. Как подумаю, что меня считают светским человеком, когда я асоциален аж с 1972 года... Да, я ношу пиджак и галстук, а мои ботинки были вычищены вчера вечером прислугой одного роскошного парижского отеля. И все же я не один из вас. Среди моих предков был герой, погибший за Францию, и если я разрушаю себя ради вас, то это просто у меня в крови. Такова миссия как солдата, так и писателя. В нашей семье погибают ради вас, не будучи одним из вас.

Такие мысли мелькали у меня, когда моему брату вручали орден Почетного легиона в парадном зале Елисейского дворца, вскоре после моего освобождения. Моя мать надела красные серьги, а отец облачился в темно-синий костюм. Когда президент республики прокалывал Шарлю лацкан пиджака, его трехлетняя дочь, моя крестница Эмили громко заявила: «Мама, я хочу кака». Президент сделал вид, что не расслышал этой анархистской реплики. Внешне мы казались дружной семьей. Прислонившись спиной к золоченой колонне, я ладонью пригладил волосы. Это стало уже дурной привычкой, я так часто делаю, когда не знаю, куда девать руки. К тому же, прихорашиваясь таким образом, можно почесать голову. Окна, выходящие в парк, запотели. Я подошел, чтобы просто поглазеть на деревья, и вдруг, неожиданно даже для самого себя горделиво нарисовал указательным пальцем на стекле букву «А».С

© Frederic Beigbeder, 2009