Последний рубеж Уварова

Но ведь и это не исчерпывает нашу проблему. В конце концов, пожелай того идеологическое ведомство Уварова, цензура могла действовать куда энергичнее, Белинского или Герцена могли вообще не печатать. Университеты можно было и вовсе упразднить, да и «прекратить литературу» было вполне во власти правительства. Оно могло все это сделать, но не сделало. Почему? Ответ на этот вопрос, похоже, много сложнее, чем представлялось Герцену. Во всяком случае, формулой «наружное рабство и внутреннее освобождение» тут едва ли обойдешься. Она безнадежно упрощает ситуацию.

Может быть, один эпизод николаевского царствования прольет некоторый свет на сложность проблемы, на которую натолкнуло нас адвокатское рвение «восстановителей баланса». Эпизод такой. К 1849 году напуганный широко распространившимися в Петербурге слухами о скором и полном упразднении университетов, Уваров поручил своему приближенному профессору И. И. Давыдову выступить в «Современнике» со статьей, которой редакция, по-видимому, намеренно дала длинное и скучное название «О назначении русских университетов и участии их в общем образовании». Статья получилась робкая и вялая, в высшей степени благонамеренная, но всё же между строк объясняла тем, кому ведать надлежит, что упразднение университетов крайне невыгодно отразилось бы на престиже России за рубежом. Дальше события развивались стремительно. Когда новый председатель верховного негласного комитета по цензуре, всемогущий тогда Д. Бутурлин спросил, кто разрешил печатать такую крамолу, да еще в «Современнике», Уварову пришлось признаться. Дело дошло до Николая. Он написал Уварову: «нахожу статью, пропущенную в „Современнике" неприличною, ибо ни хвалить, ни бранить наши правительственные учреждения... не согласно ни с достоинством правительства, ни с порядком у нас, к счастью, существующим. Должно повиноваться, а рассуждения свои держать при себе».

Это был приговор. Несколько дней спустя Уваров подал в отставку.

Император отставку принял. По-видимому, несмотря на многократно продемонстрированную верноподданность, он никогда полностью Уварову не доверял, все-таки «ученая голова», бывший президент Академии наук. Проблема была лишь в том, кого поставить на вакантное место, внезапно ставшее таким горячим. Николай колебался, покуда в январе 1850 года не передали ему записку князя Ширинского-Шихматова, бывшего своего рода комиссаром при Уварове. Князь объяснял, что преподавание в университетах следует поставить таким образом, чтобы «впредь все науки были основаны не на умствованиях, а на религиозных истинах в связи с богословием».

Чего же нам искать еще министра народного просвещения? — спросил император, прочитав записку Шихматова, — вот он, найден... И князь приступил к реформе университетского образования. Кафедры истории философии и метафизики были упразднены, преподавать логику и психологию отныне должны были профессора богословия.

Новый министр, ясное дело, не соответствовал должности главного просветителя империи. Прославился он главным образом бессмертным замечанием, что «польза философии не доказана, а вред от неё возможен». Профессора шептались за спиной Шихматова, что он дал просвещению не только шах, но и мат. И никто не оценил его заслуг. А он, между тем, точно угадав то, чего никогда не понял Уваров, спас университетское образование в России. Дорогой ценою, это правда, но все-таки спас. Пусть превратив университеты в богословские заведения, но сохранив, как сказали бы теперь, университетскую инфраструктуру.

У каждого человека есть свои ограничения. Уваров так и не смог принять последние выводы, логически вытекавшие из его собственной доктрины. Для него рубежом, дальше которого он не мог отступить, была статья С.П. Шевырева «Взгляд русского на просвещение Европы» в журнале «Москвитянин», на который велел он подписаться всем гимназиям российской империи. Вот что писал, напомним, в этой статье Шевырев: «В наших искренних, дружеских, тесных сношениях с Западом мы имеем дело с человеком, носящим в себе злой, заразительный недуг, окруженным атмосферой опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся, делим трапезу мысли, пьем чашу чувства — и не замечаем скрытого яда в беспечном общении нашем, не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет».

Да, «отрезать» Россию от Европы — эту мысль Николая Уваров разделял. Объявить Европу «будущим трупом», это пожалуйста. Заставить молодежь поголовно и в обязательном порядке читать «Москвитянин», а, скажем, не «Отечественные записки» со статьями Белинского — превосходная идея. Более того, можно даже предположить, что в этом, собственно, и состоял долгосрочный уваровский план радикального перевоспитания молодежи империи.

Пусть поколение, которое сейчас в университетах, безнадежно испорчено либеральным александровским наследством. Пусть оно потеряно для России. Ограничим ему доступ в университеты, запретим ему поездки за границу, сделаем недоступными для него иностранные книги. Зато поколение, которое придет ему на смену, воспитанное на «Москвитянине» в духе статьи Шевырева, будет истинно национальным, раз и навсегда освободится от европейской заразы. Таким образом мы и добьемся решительного перелома в настроениях молодежи и лица перед Европой не потеряем. Вот тогда и расцветут по-настоящему наши университеты, но уже в том, «неповторимо своеобразном русском духе» (о котором, заметим в скобках, и сегодня тоскует Боханов).

Если и вправду таким был долгосрочный план Уварова, Николай его в 1849 году разрушил, задумав упразднить университеты, как некогда пытался он запретить образование крестьянским детям дабы «не развивать в них круг понятий, не свойственных их состоянию». Тогда его отговорил Кочубей, и причем тем же самым аргументом, который теперь казался крамолой солдафону Бутурлину (и, между прочим, М.А. Корфу, который тоже был членом знаменитого бутурлинского комитета). Но теперь уже не было ни Кочубея, ни Сперанского, никого, кто мог бы отговорить императора от потери лица.

Так, наверное, должен был рассуждать, подавая в отставку, Уваров. Идея Шихматова, что можно сохранить университеты, заменив в них европейские науки московитским богословием, ему совершенно очевидно в голову не приходила. Другое дело, что идея эта была вполне в духе его собственной доктрины, первой в послепетровской России попытки навязать стране антиевропейскую моноидеологию. Между тем, судя по реакции Николая на записку Шихматова, именно это и нужно было императору. Если уж «отрезаться» от Европы, так до конца отрезаться, создав в России то, что много десятилетий спустя евразийцы назовут «идеократией», а Сталин реализует. Иначе говоря, подчинить молодежь не только страхом, но и идеей. Говоря на ученом жаргоне, Николай попытался интроецировать свою национальную идею в самый дух народа, превратить её в «архетип сознания», как сказал бы В.А. Найшуль, — и таким образом увековечить. Причем, сделать это немедленно, одним ударом, еще при своей жизни.

Нет, я вовсе не утверждаю, что император так уж ясно всё это себе представлял. В конце концов происходило дело в 1849 году и слишком много было в Николае от прапорщика. Но именно так самодержец, надо полагать, чувствовал. Уж в этом-то он, предпочтя Шихматова Уварову, сомнений не оставил.

Продолжение следует