Периодизация русской истории

Вот и подошло к концу наше грустное повествование о николаевском «перевороте в национальной мысли», определившем, как думал Чаадаев, это ключевое в новой истории России царствование. Теперь мы во всяком случае знаем, что происходит со страною, когда она «морально обособляется от европейских народов». Не мне судить, подтвердила ли нарисованная здесь картина положенную в её основу гипотезу. Единственное, что я могу еще в заключение сделать, это поделиться с читателем некоторыми неожиданными для меня самого мыслями, пришедшими мне в голову, когда я перечитывал рукопись.

Первая из них чисто академическая. Она касается общепризнанной — и в классической, и в советской, не говоря уже о западной историографии — периодизации истории дореволюционной России. Делится она, как скажет вам любой учебник, на периоды московский и петербургский. Но можно ли серьезно говорить о каком-то петербургском периоде, если, как видели мы в этой книге, состоял он из двух не только не похожих друг на друга, но и враждебных друг другу по своей культурно-политической ориентации периодов — петровского и николаевского? А ведь то же самое получается и с московским периодом, куда так настойчиво звали Россию славянофилы.

Можно ли в самом деле отождествить прогрессивную европейскую Москву Ивана III и Великой реформы 1550-х с противопоставившей себя миру фундаменталистской Московией — с её собственным Русским богом, «никому более не принадлежащим и неведомым»? Можно ли, если одна процветала и шла вперед, а другая безнадежно топталась на месте в историческом тупике — и, по словам патриарха Никона, не было «никого веселящегося в дни сии»? Ведь выглядели они не столько даже как два разных периода в истории одной страны, но как два совершенно разных государства. Одно походило, скорее на Швецию, а другое на некий средневековый Талибан*.

Если разобраться, однако, то другой, наверное, Россия и не могла быть после опустошительного тотального террора, в ходе которого снесены были практически все думающие головы, а те, кто уцелел в опричной чистке, сгорели в пожаре развязанной ею великой Смуты. Должны были пройти поколения, чтобы явилась в Московии новая интеллектуальная элита, способная вырвать страну из исторического тупика, куда завел Россию Грозный царь, выбрав для неё неевропейский «особый путь» (или Русский проект, как сказали бы сегодня).

Возглавив новую, европейскую элиту, Петр, казалось, с корнем вырвал этот московитский дурман, вменив каждому российскому дворянину европейское просвещение в непременную обязанность. Но по многим причинам, которые мы подробно здесь обсуждали, пробитого Петром «окна в Европу» оказалось недостаточно, чтобы сделать Европейский проект необратимым. Не прошло и века с четвертью после его реформы, как «просвещение [снова] стало преступлением в глазах правительства», по выражению С.М. Соловьева. И на тридцать «потерянных» лет воцарился в стране второй Русский проект, от идейного наследства которого так и не смогла до конца освободиться постниколаевская элита.

Вот почему, если механически не привязывать периодизацию русской истории к перемене столицы, альтернативная периодизация выглядела бы намного сложнее. Примерно так.

Европейское столетие России (1480-1560)

Первый Русский проект (1560-1584)

Московитское столетие (1584-1689)

Новый Европейский проект (1689-1825)

Второй Русский проект (1825-1855)

Постниколаевская полуевропейская Россия (1855-1917)

Эта неожиданная мысль напрямую выводит нас к следующему сюжету.

На перекрестке трех стратегий

Для Петра, как мы знаем, стратегический выбор был однозначен: либо Европа, либо Московия. Одно из самых страшных последствий николаевского Русского проекта заключалось, однако, в том, что он затемнил, замутнил петровскую ясность этого выбора, открыв возможность третьей «стратегии». Назад в Московию никто, кроме славянофилов, понятно, не желал, но и вперед, к конституционной монархии, другими словами, к Европе, путь, как выяснилось тотчас после смерти Николая, тоже был заказан. Слишком могущественно, как мы видели, оказалось его идейное наследие. Реформистского импульса хватило на то, чтобы покончить с политическим обособлением от Европы. Но для того чтобы покончить с обособлением моральным, его оказалось недостаточно.

Александр II был все-таки сыном своего отца. На нового Петра походил он меньше всего, и дефицит собственных идей был у него столь же острым, как у Николая. И не в силах последовать ни выбору Петра, ни выбору отца, он на выходе из николаевской «Московии», по сути, отказался от какой бы то ни было национальной стратегии — обрекая таким образом страну на то, чтобы жить одной политической тактикой. Жить, совмещая московитское самодержавие с имитацией европейских учреждений и европейской риторикой. Жить, то есть, вообще без стратегического видения будущего страны. Без той великой цели, которая рождает, по выражению Маркса, великую энергию. Вот почему «стратегией» постниколаевской России оказалось то самое опирающееся на имперскую бюрократию «охранительство», связанное, как мы помним, с именем Победоносцева. «Охранительство», которое свело внешнюю политику страны к полувековому тактическому прозябанию и отучило российскую элиту от умения делать самостоятельный и смелый выбор в сложной международной ситуации. Напротив, приучила она её к реактивному, инерционному внешнеполитическому мышлению.

В результате, столкнувшись в начале XX века с жестоким противостоянием двух европейских военных блоков, «охранительное» крыло элиты оказалось не в состоянии понять, что России не место ни в одном из них. Что единственный её интерес состоял лишь в защите собственных границ. И единственной политикой, способной избавить её от фатального риска, был вооруженный нейтралитет.

Другое дело, что этому «охранительному» крылу противостояло крыло реваншистское, воспитанное на Данилевском и кипевшее агрессивной энергией. Ему давно уже, по слову Бестужева-Рюмина, «тесно было жить в [европейском] бараке», его «душа рвалась на простор... кровавой борьбы». И снился ему крест на Св. Софии. Не удивительно, что в предстоящем столкновении двух военных блоков это реваншистское крыло элиты увидело предсказанный Данилевским «закат Европы» и решающий довод в пользу нового Русского проекта. Оно жаждало вмешаться в европейскую драку и, покуда остальные будут убивать друг друга, отхватить в горячке «кровавой борьбы» обещанное тем же Данилевским славянское «дополнение». И, конечно, Царьград.

Никто, разумеется, не может знать, чем кончилась бы борьба между «охранителями» и реваншистами, будь в июле 1914 года жив Победоносцев. Но его не было. И в эти страшные дни идеологи Русского проекта торжествовали победу. Два с половиной года спустя она оказалась Пирровой.

И уж если уверять читателей, как проф. Галактионов, в удивительной дальновидности Данилевского, зачем же проходить мимо этого эксперимента по воплощению в жизнь его идей, если эксперимент этот поставлен был самой историей? Чем он в самом деле закончился? Гегемонией России в новой «Славянской федерации» и крестом на Св. Софии, как предсказывал Данилевский, или гибелью монархии и имперской элиты? Поскольку ответ известен заранее, будем считать, что история, спасибо ей, наш спор о Данилевском рассудила.

Другой вопрос, что проводила она свой эксперимент в условиях постниколаевского режима, суть которого, как мы помним, состояла в попытке совместить имитацию европейских учреждений с московитским самодержавием. Это правда, что полвека спустя после гибели монархии в условиях тотального сталинского террора эксперимент, могло показаться, удался. Часть славянской Европы и впрямь была подчинена силой и на протяжении четырех десятилетий удерживалась с помощью военной оккупации — или угрозы такой оккупации. Но почему в таком случае прямо не сказать, что для осуществления Русского проекта Данилевского нужен Сталин? И что прославление «славянского Нострадамуса» есть на самом деле оправдание террора?

Вернемся, однако, к историческому эксперименту 1914-1917 годов. Данилевский, напомню снова, был убежден, что в России революция невозможна. И что же? Разве не завершился этот эксперимент именно революцией? И не забрела страна опять в результате этой революции в новую «Московию», опять противопоставив себя миру? Правда, роль «богопротивной геометрии» выпала на этот раз генетике и кибернетике, но отстала Россия от современного мира ничуть не меньше, чем в XVII веке. Чтобы вырвать её из нового тупика, нужен был, наверное, новый Петр. Обойтись, правда, пришлось Горбачевым и Ельциным. Но предвидел ли что-либо подобное наш «Нострадамус»?

Продолжение следует

* Запрещенная в России террористическая организация.