Все записи
11:03  /  24.01.19

921просмотр

Русская идея. От Николая I до Путина. Книга первая. Приложение 2 (окончание)

+T -
Поделиться:

Начало XVIII - начало XIX века

«Сакральной» самодержавной рукой Петр уничтожает иосифлянский фундаментализм и снова поворачивает страну лицом к Европе, возвращая ей первоначальную идентичность. Хотя Екатерина II и утверждала в своем знаменитом Наказе Комиссии по Уложению, что «Петр Великий, вводя нравы и обычаи европейские в европейском народе, нашел тогда такие удобства, каких он и сам не ожидал», на самом деле цена выхода из московитского тупика оказалась непомерной (куда страшнее, скажем, забегая вперед, чем выход из советского в конце XX века).

Полицейское государство, террор, крепостничество превращается в рабство, страна разорвана пополам. Ее рабовладельческая элита шагнула в Европу, оставив подавляющую массу населения, крестьянство, прозябать в иосифлянской Московии. В этих условиях Россия могла, вопреки Екатерине, стать поначалу не более (в этом славянофилы были правы), чем полу-Европой.

При всем том, однако, европейская идентичность делала свое дело и, как заметил один из самых замечательных эмигрантских писателей Владимир Вейдле, «дело Петра переросло его замыслы и переделанная им Россия зажила жизнью гораздо более богатой и сложной, чем та, которую он так свирепо ей навязывал... Он воспитывал мастеровых, а воспитал Державина и Пушкина». Прав, без сомнения, был и сам Пушкин, что «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу привыкало к выгодам просвещения». Очень скоро, однако, выясняется и правота Герцена, что в «XIX столетии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом». Другими словами, чтобы довести дело Петра до ума, требовалось избавить Россию не только от крестьянского рабства, но и от самодержавия.

Первая четверть XIX века

На «вызов Петра» Россия ответила не только колоссальным явлением Пушкина, по знаменитому выражению Герцена, но и целым европейским поколением декабристов, вознамерившихся ВОССОЕДИНИТЬ разорванную Петром надвое страну. Другими словами, не переряжалась теперь уже российская элита в европейское платье, она переродилась. И вместо петровского «окна в Европу», попыталась сломать стену между нею и Россией, ПРЕДОТВРАТИВ ТЕМ САМЫМ РЕСТАВРАЦИЮ МОСКОВИИ. Но дело было не только в декабристах. Сама власть эволюционировала в сторону конституции. Вот некоторые подтверждающие это факты.

Американский историк (между прочим, Киссинджер) так описывал проект, представленный в 1805 году последним из «екатерининских», так сказать, самодержцев английскому премьеру Питту: Старой Европы больше нет, время создавать новую. Ничего, кроме искоренения последних остатков феодализма и введения во всех странах либеральных конституций, не сможет восстановить стабильность. Осторожный Питт отверг этот проект. Но и десятилетие спустя остался Александр Павлович верен своей идее, когда отказался вы¬вести свои войска из Парижа прежде, чем Сенат Франции примет конституцию, ограничивающую власть Бурбонов. Ирония здесь, конечно, в том, что Франция была обязана своей либеральной конституцией русскому царю. Но этим дело не ограничилось.

По словам академика А. Е. Преснякова, «в годы Александра I могло казаться, что процесс европеизации России доходит до своих крайних пределов. Разработка проектов политического преобразования империи подготовляла переход русского государственного строя к европейским формам государственности; эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в «европейский концерт» международных связей, а ее внешнюю политику - в рамки общеевропейской политической системы; конституционное Царство Польское становилось образцом общего переустройства империи».

Волей-неволей приходится признать, что «вызов Петра» был с самого начала чреват европейской конституцией -- и возникновением декабристов.

Вторая четверть XIX века

То, что случилось после этого, спорно. Целый том посвятил я одной этой четверти века. И все равно не уверен, что убедил коллег в главном. В том, что после смерти в 1825 году Александра Павловича Россия стояла на пороге революционного переворота - НЕЗАВИСИМО ОТ ТОГО, ЧЕМ КОНЧИЛОСЬ БЫ ДЕЛО НА СЕНАТСКОЙ ПЛОЩАДИ. Поскольку не удалось декабристам довести до ума дело Петра, совершилась другая революция - антипетровская, московитская (насколько, конечно, возможна была реставрация Московии в XIX веке - после Петра, Екатерины и Александра).

Я не уверен, что многие согласятся с этой точкой зрения, очень уж непривычная, почти столь же, сколько мысль о европейском столетии после ига. Впрочем, еще Герцен знал, как трудно понять смысл именно этой четверти века. «Те 25 лет, которые протекли за 14-м декабря, - писал он в 1850-м, - труд¬нее поддаются характеристике, чем вся эпоха, следовавшая за Петром».

Нельзя, однако, отрицать, что мысли, подобные моей, приходили в голову современникам. Вот лишь два примера. «Видно по всему, что дело Петра Великого имеет и теперь врагов не меньше, чем во времена раскольничьих и стрелецких бунтов, - писал (в дневнике) академик и цензор А. В. Никитенко. - Только прежде они не смели выползать из своих темных нор. Теперь же все подземные болотные гады выползли из своих нор, услышав, что просвещение застывает, цепенеет, разлагается».

И недоумевал знаменитый историк С. М.Соловьев: «Начиная от Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительства... По воцарении Николая просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства». Оба, как видим, отсылают нас к временам допетровским, к Московии: когда же еще было на Руси просвещение преступлением в глазах правительства, если не во времена Кузьмы Индикоплова?

Тем более убедительной выглядит эта отсылка, что причины столь странного повторения истории были те же, что и в XVI веке: европейское преобразование России опять вплотную подошло к точке невозврата. И опять угрожало это каким- то очень влиятельным силам потерей статуса и разорением. И опять нашли эти силы, подобно иосифлянам два столетия назад, безошибочный способ избавиться от этого европейского наваждения. Силы, конечно, были другие и способ другой: история все-таки движется. Но смысл их контратаки остался прежним: «Россия не Европа».

И это наводит нас на еще более странную мысль: а что если в основе цивилизационной неустойчивости России не один, а два равновесных, так сказать, «генома», если, другими словами, ее политическая культура принципиально ДВОЙСТВЕННА? Европейский «геном» мы уже довольно подробно наблю¬дали - и после ига, и после Московии. И вот мы видим, как повторяется его двойник - патерналистская или, если хотите, «ордынская» государственность.

В том, что она при Николае вернулась, едва ли можно сомневаться. Довольно послушать откровения министра народного просвещения Ширинского-Шихматова о том, чтобы впредь «все науки были основаны не на умствованиях, а на религиозных истинах в связи с богословием». И министр не просто делился с публикой своими размышлениями, он закрыл в университетах кафедры философии, мотивируя тем, что «ПОЛЬЗА ФИЛОСОФИИ НЕ ДОКАЗАНА, А ВРЕД ОТ НЕЕ ВОЗМОЖЕН». Ну, чем не Московия?

Спасибо, впрочем, Шихматову, те, кто шептался за его спи¬ной, что он дал просвещению в России шах и мат, не оценили его заслугу: своим вполне московитским компромиссом он отвратил еще большую беду: царь всерьез намеревался упразднить в стране все университеты. Я говорю «всерьез» потому, что именно за робкое возражение против этого и был уволен предшественник Шихматова граф С. С. Уваров. Причем уволен оскорбительным письмом, которое заканчивалось так: «Надобно повиноваться, а рассуждения свои держать при себе».

Добавьте к этому хоть жалобу славянофила Ивана Киреевского, что «русская литература раздавлена ценсурою неслыханною, какой не было примера с тех пор, как было изобретено книгопечатание». Или произнесенную с некоторой даже гордостью декларацию самого Николая: «Да, деспотизм еще существует в России, так как он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации» (на фоне того, с какой страстью опровергали подобные утверждения со времен Екатерины российские публицисты, включая саму императрицу, выглядит, это, согласитесь, чудовищно).

Не знаю, как других, но меня эта батарея фактов убедила, что московитский двойник европейского «генома» действительно торжествовал победу во второй четверти XIX века. Убедила она и Чаадаева. Во всяком случае, он тоже утверждал, что при Николае произошла «настоящая революция в национальной мысли». В моих терминах это означает, что Россия опять отреклась от своей европейской идентичности. Если так, то академический вроде бы вопрос о происхождении этой фундаментальной двойственности русской политической культуры неожиданно становится ЖГУЧЕ АКТУАЛЬНЫМ. Хотя бы потому, что, не преодолев ее, Россия никогда не сможет стать нормальным цивилизованным государством. Но оставим это для финала нашего эссе. А пока что рассмотрим, каким образом произошло это отречение при Николае.

Социальной базой второй самодержавной революции была, конечно, масса провинциального дворянства, все эти гоголевские ноздревы и собакевичи, до смерти перепуганные перспективой потери своего «живого» имущества. Тон задавали, впрочем, императорский двор, исполнявший роль парламента самодержавной государственности, и «патриотически настроенные» интеллектуалы. Мы уже знаем аргумент, которым они оправдывали сохранение крестьянского рабства и самовластья в XIX веке: «Россия не Европа». Но знаем мы и другое. Их доказательство - победа России над Наполеоном, поставившим на колени Европу, - оказалось бессмертным.

Полтора столетия спустя превратят аналогичную победу - над Гитлером - в оправдание советского отречения от Европы русские националисты во главе с Александром Прохановым. И совсем уже фарсом будет выглядеть это оправдание в «Известиях» неким И. Карауловым - победой российских спортсменов на февральской Олимпиаде 2014-го. Конечно же, сопроводил он свое открытие, подобно николаевским «патриотам 1840-х», глубокомысленным рассуждением о том, почему Россия не Европа: «Для русского человека идея дела важнее идеи свободы. Дайте ему настоящее дело, и он не соблазнится никакой абстрактной свободой, никакой мелочной Европой». Ну, какие тут могут быть комментарии?

Скажу разве, что родоначальники Русской идеи, «патриоты 1840-х», шли куда дальше своих сегодняшних эпигонов. То, что Наполеон сломил дух Европы, ее волю к сопротивлению, и она вследствие этого загнивает, было для них общим местом. Но не может ли быть, предположили самые проницательные из них, что она уже и сгнила? Во всяком случае, когда профессор МГУ С. П. Шевырев высказал эту мысль, она вызвала в придворных кругах не шок, а восторг.

Вот как она звучала: «В наших сношениях с Западом мы имеем дело с человеком, несущим в себе злой, зарази¬тельный недуг, окруженным атмосферой опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся и не замечаем скрытого яда в беспечном общении нашем, не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет» (курсив мой. - Л. Я.). Это из статьи «Взгляд русского на просвещение Европы» в первом номере журнала «Москвитянин». А вот что писал автору из Петербурга его соредактор, другой профессор МГУ М. П. Погодин: «Такой эффект произведен в высшем кругу, что чудо. Все в восхищении и читают наперерыв. Твоя «Европа" сводит сума».

Само собою, Шевырев подробно обосновал свой приговор Европе. Но, имея в виду, что писал он все-таки в 1841 (!) году, обосновал он его почему-то странно знакомыми сегодня словами, например, «пренебрежением традиционными ценностями», «вседозволенностью» и «воинствующим атеизмом». Выглядело так, словно Россия претендует на роль классной дамы-надзирательницы по части морали и нравственности. Странность эта усиливается, когда читаешь в дневнике Анны Федоровны Тютчевой, современницы автора, очень хорошо осведомленной фрейлины цесаревны и беспощадного ума барышни, такую характеристику самой России: «Я не могла не задавать себе вопрос, какое будущее ожидает народ, высшие классы которого проникнуты растлением, низшие же классы погрязли в рабстве и систематически поддерживаемом невежестве». Но то были мысли для дневника.

А в реальности всего лишь полтора десятилетия после во¬царения Николая священное для Чаадаева и Пушкина и всего александровского поколения слово «свобода» исчезло из лексикона. Оно ассоциировалось с «вседозволенностью» и, конечно, с «гниением». Одним словом, с Европой.

Трудно даже пред¬ставить себе, с каким ужасом осознавали свою немыслимую ошибку «патриоты» пятнадцать лет спустя, когда эта презренная свобода била крепостные русские армии в Крыму и без выстрела шел ко дну Черноморский флот. «Нас бьет не сила, она у нас есть, и не храбрость, нам ее не искать, - восклицал тогда Алексей Хомяков, - нас бьет и решительно бьет мысль и ум». И уныло вторил ему Погодин: «Не одна сила идет против нас, а дух, ум, воля, и какой дух, какой ум, какая воля!». И монотонно, но грозно звучал на военном совете у нового государя 3 января 1856 года доклад главнокомандующего Крымской армией М. Д. Горчакова: «Если бы мы продолжали борьбу, мы лишились бы Финляндии, остзейских губерний, Царства Польского, западных губерний, Кавказа, Грузии, и ограничились бы тем, что некогда называлось великим княжеством московским».

Но до этого должны были пройти десятилетия! Как жилось, спросите вы, в эти десятилетия нормальным европейским людям, которых все-таки было тогда уже много в России? Так же примерно, как в Московии. Задыхались, отчаивались. И, конечно, поверили, что крышка захлопнулась, что ужас этот навсегда.

И снова ошиблись. Просто потому, что, едва Николай умер, новая Московия умерла вместе с ним. Знаменательный эпизод, связанный с этим, оставил нам тот же С. М. Соловьев: «Приехавши в церковь [присягать новому императору], я встретил на крыльце Грановского, первое мое слово ему было «умер». Он отвечал: «Нет ничего удивительного, что он умер, удивительно, что мы еще живы»». Такова была первая эпитафия царю, попытавшемуся в очередной раз растоптать европейский «ген» России.

Вторая еще страшнее, поскольку принадлежит лояльнейшему из лояльных подданных покойного. Для современного уха она звучит как приговор. Вот какой оставил Россию Николай, по мнению уже известного нам М. П. Погодина: «Невежды славят ее тишину, но это тишина кладбища, гниющего и смердящего физически и нравственно. Рабы славят ее порядок, но такой порядок поведет ее не к счастью, не к славе, а в пропасть».

Третья четверть XIX века

О ней невозможно писать без боли. С одной стороны, это было замечательное время гласности и преобразований, какого не было в России с первой половины XVI века, с давно забытого ее европейского столетия. С другой стороны, овеяно оно трагедией: страна потеряла тогда неповторимый шанс раз и навсегда «присоединиться к человечеству», говоря словами Чаадаева, избежав тем самым кошмарного будущего, которое ей предстояло. Но пойдем по порядку.

Робкая оттепель, наступившая после смерти Николая, превращалась помаленьку в неостановимую весну преобразований. «Кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь, - вспоминал отнюдь не сентиментальный Лев Тол¬стой, - все писали, читали, говорили, и все россияне, как один человек, находились в неотложном восторге». И в первую очередь молодежь. Вот как чувствовала это совсем еще юная Софья Ковалевская, знаменитый в будущем математик: «Такое счастливое время! Мы все были так глубоко убеждены, что современный строй не может далее существовать, что мы уже видели рассвет новых времен - времен свободы и всеобщего просвещения! И мысль эта была нам так приятна, что невозможно выразить словами». Не дай бог было царю обмануть эти ожидания!

Между тем перед нами вовсе не случай Петра, когда новый царь пришел с намерением разрушить старый режим. Напротив, при жизни отца Александр II был твердокаменным противником отмены крепостного права. Но волна общественных ожиданий оказалась неотразимой. Откуда-то, словно из-под земли, хлынул поток новых идей, новых людей, неожиданных свежих голосов. Похороненная заживо при Николае интеллигенция вдруг воскресла.

Даже такой динозавр старого режима, как Погодин, поддался общему одушевлению. До такой степени, что писал нечто для него невероятное: «Назначение [Крымской войны] в европейской истории - возбудить Россию, державшую свои таланты под спудом, к принятию деятельного участия в общем ходе потомства Иафетова на пути к совершенствованию гражданскому и человеческому».

При¬слушайтесь, ведь говорил теперь Погодин, пусть выспренним «нововизантийским» слогом, то же самое, за что двадцать лет назад Чаадаева объявили сумасшедшим. А именно, что сфабрикованная николаевскими политтехнологами «русская цивилизация» - фантом и пора России возвращаться в ОБЩЕЕ европейское лоно. И чего, вы думаете, ожидали от него, от этого лона, современники?

Умеренный консерватор Константин Кавелин очень точно описал, каким именно должно оно быть в представлении публики в реформирующейся России. Гарантии от произвола, свобода. «Конституция, - писал Кавелин, - вот что составляет сейчас предмет тайных и явных мечтаний и горячих надежд. Это теперь самая ходячая и любимая мысль высшего сословия». И словно подтверждая мысль Кавелина, убеждал нового царя лидер тогдашних либералов, предводитель тверского дворянства Алексей Унковский: «Крестьянская реформа останется пустым звуком, мертвою бумагою, если освобождение крестьян не будет сопровождаться коренными преобразования¬ми всего русского государственного строя (курсив мой. - А. Я.)... Если правительство не внемлет такому общему желанию, то должно будет ожидать весьма печальных последствий».

Нужно было быть глухим, чтобы не понять, о каких последствиях говорил Унковский: молодежь не простит царю обманутых ожиданий. А радикализация молодежи чревата чем угодно, вплоть до революции. И ведь действительно напоен был, казалось, тогда самый воздух страны ожиданием чуда. Так разве не выглядело бы таким чудом, пригласи молодой царь для совета и согласия, как говорили в старину, «всенародных человек» и подпиши он на заре царствования хотя бы то самое представление, какое подписал он в его конце, роковым утром 1881 года?

Подписал и, по свидетельству Дмитрия Милютина, присутствовавшего на церемонии, сказал сыновьям: «Я дал согласие на это представление, хотя и не скрываю от себя, что мы НА ПУТИ К КОНСТИТУЦИИ »? Трудно даже представить себе, что произошло бы с Россией, скажи это Александр II на четверть века раньше - в ситуации эйфории в стране, а не страха и паники, когда подписал-таки конституционный акт после революции 1905 года Николай II. Во всяком случае, Россия сохранила бы монархию, способную на такой гражданский подвиг. И избежала бы уличного террора. И цареубийства. А значит, и большевизма. И Сталина.

Но чудо не совершилось. Двор стоял против конституции стеной. Как неосторожно проговорился выразитель его идей тюфяк-наследник, будущий Александр III: «Конституция? Они хотят, чтобы император всероссийский присягал каким-то скотам!». Хорошо же думал о своем народе помазанник Божий. (Впрочем, вот вам отзыв о нем ближайшего его сотрудника Сергея Витте: «Ниже среднего ума, ниже средних способностей, ниже среднего образования». Но это в скобках).

Как бы то ни было, не посмел царь-реформатор пойти против своего двора в 1856 году. Решился лишь четверть века спустя, когда насмерть рассорился со всей камарильей из-за своих любовных дел. Обманул, короче говоря, в 1850-е ожидания.

Результат был предсказуемым. Во всем оказался прав Унковский. Освобожденное от помещиков крестьянство осталось в рабстве у общин (от которого полвека спустя безуспешно попытался освободить его Столыпин). И независимый суд оказался несовместим с само¬державным порядком. В особенности после того как обманутая молодежь, как и предвидел Унковский, и впрямь радикализировалась. И началась стрельба.

Поистине печальными оказались последствия этого обмана. Рванувшись на волне огромных общественных ожиданий в Европу, остановилась Россия на полдороге. Не вписывалась она в Европу со своим архаическим «сакральным самодержавием» и общинным рабством.Но и обратно к николаевскому патернализму не вернулась, несмотря на все старания Александра III. Словно повисла в воздухе.

И даже когда после революции пятого года подписал Николай II то, что следовало подписать полустолетием раньше его деду, и тогда оказалось оно, по словам Макса Вебера, «псевдоконституционным думским самодержавием».

Но это уже о другой эпохе. Нам важно здесь лишь то, что даже террор спецслужб при Александре III не смог убить в русской интеллигенции уверенность в европейском будущем России, обретенную во времена Великой реформы. Наконец-то обрела она веру.

Великой литературой, Болдинской осенью русской культуры ответила на это благодарная русская интеллигенция. Отныне - и до конца постниколаевской эры - была в ее глазах Россия лишь «запоздалой Европой». Вот-вот, за ближайшим поворотом чудилась ей новая Великая реформа. Увы, нужно ли говорить, что опять ошибалась бедная русская интеллигенция? Что даже Февральская революция 1917-го, сокрушившая «сакральное самодержавие», привела страну не в Европу, но лишь в еще одну Московию. Не нужна оказалась победившему «мужицкому царству» Европа.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Затянулось эссе. Не думаю, что имеет смысл продолжать наш исторический обзор. Тезис о цивилизационной неустойчивости России, похоже, доказан. Мы видели, как в самых непохожих друг на друга исторических обстоятельствах теряла она - и вновь обретала -европейскую идентичность. Тем более не имеет это смысла, что весь дальнейший ход русской истории лишь повторял то, что мы уже знаем.

Ну, еще раз потеряла Россия в советские времена европейскую идентичность. И еще раз вернула ее при Ельцине (вместе с неизбежным тогда постсоветским хаосом) и опять потеряла при Путине. Ну, какая это, в самом деле, новость для тех, кто, как мы с читателем, наблюдали такие потери и обретения на протяжении десятков поколений? Разве не достаточно этого, чтобы заключить: вездесущий сегодня упадок духа русских европейцев никак не отличается от точно такого же настроения московитских или николаевских времен? И чтобы понять, что европейский «геном» русской культуры - неистребим?

Это, однако, слабое утешение, если вспомнить, что цивилизационная неустойчивость России предполагает постоянное присутствие патерналистского двойника европейского «генома». И пока мы не установим, откуда он, двойник этот, взялся, мы не сможем удалить его из картины, и все тот же роковой маятник будет по-прежнему раскачивать Россию. Это, конечно, совсем другая тема. И она требует отдельного разговора. Здесь скажу лишь, что есть два кандидата на должность двойника. Первый, конечно, Орда.

Эта версия вовсю эксплуатируется русскими националиста¬ми, опирающимися на изыскания Льва Гумилева, согласно которым никакого завоевания Руси и монгольского ига не было, а было ее «добровольное объединение с Ордой против западной агрессии». Русь таким образом, говорят они, была сначала частью «славяно-монгольской» Орды, а затем, когда Орда развалилась, попросту ее заменила. Иначе говоря, Россия изначально евразийская империя. И любые попытки превратить ее в нормальное европейское государство лишь искалечили бы ее «культурный код». Это объясняет, например, декларацию Михаила Леонтьева: «Русский народ в тот момент, когда он превратится в нацию, прекратит свое существование как народа и Россия прекратит свое существование как государство».

Второе объяснение двойника предложено в первом томе моей трилогии. Исходит оно из фундаментальной дихотомии политической традиции русского средневековья. Согласно этой гипотезе, опирающейся на исследования Ключевского, в древней Руси существовали два совершенно различных отношения сеньора, князя-воителя - или государства, если хотите, - к «земле» (так называлось тогда общество, отсюда Земский собор). Первым было его отношение к своим дворцовым служащим, управлявшим его вотчиной, и кабальным людям, пахавшим княжеский домен. Это было вполне патерналистское отношение хозяина к холопам. Не удивительно, что именно его отстаивал в своих посланиях Курбскому Грозный. «Все рабы и рабы и никого больше, кроме рабов», как описывал их суть Ключевский.

Отсюда и берет начало двойник - холопская традиция России. Совсем иначе, однако, приходилось относиться князь к своим вольным дружинникам, служившим ему ПО ДОГОВОРУ. Эти ведь могли и «отъехать» от сеньора, посмевшего обращаться с ними, как с холопами. Князья с патерналистскими склонностями по отношению в дружинникам элементарно не выживали в жестокой и перманентной междукняжеской войне. Достоинство и независимость дружинников имели, таким образом, надежное, почище золотого, обеспечение - конкурентоспособность сеньора. И это вовсе не было вольницей. У нее было правовое основание -- договор, древнее право «свободного отъезда». Так выглядел исторический фундамент конституционной традиции России.

Ибо что, по сути, есть конституция, если не ДОГОВОР между «землей» и государством? И едва примем мы это во внимание, так тотчас перестанут удивлять нас и полноформатная Конституция Михаила Салтыкова 1610 года, и после¬петровские «Кондиции» 1730-го, и конституционные проекты Сперанского и декабристов в 1810-е, и все прочие конституции -- вплоть до ельцинской. Они просто НЕ МОГЛИ не появиться в России.

Актуальные политические выводы, следующие из двух этих схематически очерченных выше объяснений происхождения двойника, противоположны. Первое -- это приговор, не подлежащий обжалованию: Россия – Орда и Орда. Всегда была и всегда будет. Зато второе вполне укладывается в формулу договорно-холопского ГИБРИДА, дефектной, «испорченной Европы».

Причем «порча» эта не в средневековой дихотомии. Память о ней давно бы исчезла, когда бы не обратил в холопство всю страну Грозный царь и не ЗАКРЕПИЛ «порчу» в долгоиграющих институтах -- фундаменталистской церкви, крепостничества, «сакрального» самодержавия, политического идолопоклонства, общинного рабства, военно-имперской государственности.

История, однако, «порчу» эту снимает. Медленнее, чем нам хотелось бы, но снимает. Вот смотрите. В 1700 году исчезла фундаменталистская церковь, в 1762-м -- всеобщее холопство, в 1861-м – крепостное рабство, в 1917-м -- «сакральное» самодержавие, в 1953-м - политическое идолопоклонство, в 1991-м – госплановская экономика. Осталась «мелочь» по сравнению с уже свороченными монументальными глыбами порчи: имперское высокомерие и аура верховной власти. Переживут ли они путинское самодержавие с его украинскими и сирийскими закидонами? С его пенсионной «реформой»? Очень уж похоже, что в порядке дня последнее усилие европейского «генома» России.

История учит нас не впадать в отчаяние. Ни при каких обстоятельствах. Меня убедил в этом Чаадаев. Но сумел ли я, в свою очередь, убедить в этом читателя?