Все записи
13:36  /  5.11.19

295просмотров

«Где место России в истории?»: Загадка Дональда Тредголда. Глава первая. Вводная (часть 1)

+T -
Поделиться:

Как случилось, что я оказался «белой вороной» среди историков, изучающих происхождение и природу русской государственности? На первый взгляд, вопрос сугубо личный и вообще академический. На самом деле, как я сейчас попытаюсь показать, все сложнее, куда сложнее. Не личный это мой вопрос и тем более не академический. Вот пример.

Николай I однажды сказал: «Да, деспотизм еще существует в России, ибо он составляет сущность моего правления. Но он согласен с гением нации» (1). Многие в России возмутятся, скажут: ложь, клевета, русофобия! Не согласен с «гением» (сегодня, впрочем, предпочли бы сказать с «кодом») нашего народа деспотизм! Погодите, однако. Император был всего лишь солдатом в сапогах 42 размера, нечаянно угодившим в царские башмаки размера 46. Аристотеля он не читал, о том, что деспотизм и тирания вещи очень разные, понятия не имел. Просто делился опытом правления в стране, подавляющеее большинство населения которой прозябало в крепостном рабстве, а меньшинство тяготело к европейским свободам. Опыт этот состоял в том, что единственно эффективным правлением в такой стране могла быть только жесткая ТИРАНИЯ, при которой государственные решения принимает ОДИН человек, именуй его  хоть деспотом, хоть национальным лидером. Эту ординарную тиранию царь нечаянно и назвал именем, которое было табу для европейцев. С точки зрения теории политики это было вопиюще неграмотно и вообще звучало вызовом для Европы. Но что в этом русофобского? Тем более, что, будучи самодержцем, царь  самолично определял, кому в России быть патриотом, а кому русофобом. Аракчеева, допустим, распорядился считать патриотом, Чаадаева – сумасшедшим, декабристов –  русофобами.

А теперь вспомним, что существует консенсус западных историков (с недавних пор примкнула к нему и значительная часть отечественнных), согласно которому русская государственность по своему происхождению и природе к числу европейских НЕ ОТНОСИТСЯ (мы еще поговорим о том, откуда он взялся, этот консенсус). Внутри него авторы спорят. Особняком стоит, например, Арнольд Тойнби, настаивающий на византийском происхождении России. Ричард Пайпс предпочел в этом качестве эллинистические деспотии, например, Египет. Но большинство склоняется к евразийскому, ордынскому ее происхождению. Карл Виттфогель, который, как мы увидим, по справедливости считается отцом деспотологии, не сомневался, что во ВСЕХ этих ипостасях русская государственность принадлежит к семье азиатских империй (деспотизмов).

Такой вот консенсус. Как видим, все его корифеи, хотя они об этом и не подозревали, СОГЛАСНЫ С РУССКИМ ЦАРЕМ, которого я цитировал. Никто из них не русофоб. Просто объективный, как они уверены, анализ русской истории привел их к выводу, что Россия НЕ Европа (имеется ввиду, конечно, «Большая Европа», Запад), А если не Европа, то что? В полном согласии с логикой биполярного мира времен  «холодной войны», когда, собственно, и сложился этот консенус, деспотизм, конечно. И место ее в Азии (речь, как понимает читатель, не о современной Азии, о средневековой, говорим-то мы о ПРОИСХОЖДЕНИИ российской государственности).

Вот тут и возвращаемся мы к началу главы, к вопросу о «белой вороне». Для меня (и для моих читателей, от  имени которых я говорю) вопрос этот не академический, скорее – о жизни и смерти. Чтоб совсем уже точно, он о ГАРАНТИЯХ ОТ ПРОИЗВОЛА ВЛАСТИ. Европа – родина этих гарантий. В просторечии СВОБОДЫ. Отрезая Россию от Европы, консенсус обрекает нас на несвободу (или, что то же самое, на произвол). Навсегда обрекает. Согласны мы с этим? Не берусь судить других, но я не согласен. Потому что, помимо всего прочего, это просто неправда. И я берусь доказать как европейское происхождение русской государственности, так и то, что Россия об этом своем происхождении не забыла и не перестает, столетие за столетием, прорываться к тому, с чего она начиналась.

Но если я прав, и она по происхождению Европа, то как быть с самодержавием, которое совершенно очевидно не европейское? Получается, что примерно половину своего исторического времени Россия жила – и живет – и как Европа и как не Европа, гибрид. Вот видите, я же говорил, что все сложнее,чем это обычно представляют историки, тем более, чем рисует это консенсус.

Конечно, как знают те, кто помнит мое Письмо читателям (которое я обещал сделать, и сделал, вступлением к этой книге), впервые бросил я вызов этому консенсусу еще почти полстолетия назад. И повторил в трилогии. Я не хочу сказать, что он ушел в песок. Тысячи людей его заметили. И в 1970-е, и в 2010-е. Но цели он не достиг: дискуссия о будущем, о преодолении гибрида, не состоялась. В этой книге я решил сделать этот вызов ЦЕНТРАЛЬНЫМ. В надежде, что таким образом замолчать новую парадигму русской государственности, которую я предлагаю, будет невозможно.

Нет спора, консенсус – грозный антагонист. Много первоклассных умов приложили руку к его созданию. Поэтому, пожалуйста, все, кому не по душе несвобода и произвол в отечестве, болейте за меня!

Честно признаюсь, что  буду опираться в своих доказательствах на материнскую, так сказать, плату этой книги, т.е. на свой трехтомник «Россия и Европа. 1462-1921», и щедро черпать из него материал, когда это понадобится. И вообще буду рассматривать эту книгу как своего рода ледокол для нового издания трилогии, ледокол, рассекающий торосы консенсуса.  

В принципе обещаю я доказать, что решающая  ошибка его авторов коренится в их НЕСПОСОБНОСТИ объяснить происхождение и природу самодержавной государственности. Не смогли это сделать ни советские историки (хотя иные из них довольно близко, как мы увидим, подошли к объяснению, тем и интересны), ни постсоветские, ни западные (как я покажу очень подробно). Во всяком случае альтернативы, детально протипоставленные в этой книге моей гипотезе, не сумели на поверку ни ответить на вопрос, откуда взялись повторяющиеся на протяжении столетий либеральные оттепели и тем более «прорывы в Европу», столь невероятно противоречащие ордынской природе самодержавия, ни преодолеть барьер биполярной структуры «холодной войны».

Со всем этим предстоит нам в деталях разбираться в основном тексте книги. Но сначала об очевидном, о том, что лежит на поверхности, и чего, несмотря на это, авторы консенсуса странным образом НЕ ЗАМЕТИЛИ  (а когда обратил я на это их внимание, сбросили со счетов как несущественное, не заслуживающее упоминания 2).

Я о странном, рваном ритме самодержавной государственности (мы уже упоминали о нем во вступлении). Речь о чем-то, чего ни в одной другой стране не бывало. Перечислю: 1) не бывало, чтобы диктатор, даже обожествленный при жизни, не смог продлить срок диктатуры за пределы своего земного существования; 2) не бывало, чтобы диктатуры РЕГУЛЯРНО сменялись либеральными оттепелями на протяжении почти полутысячелетия (!); З) не бывало, чтобы иные из этих оттепелей перерастали в необратимые «прорывы» (подобные, допустим, петровскому «окну в Европу»), изменявшие сам облик страны; 4) не бывало, чтобы развенчание диктатора после его ухода стало столь же постоянным феноменом, как приход весны после зимы (пример: деиванизация после Ивана Грозного в XVII веке и десталинизация после Сталина в ХХ  мало чем отличались друг от друга).

Между тем все это БЫЛО в самодержавной России. И было так отчетливо, что только слепые могли этого не заметить. Даже самый рядовой случай такой метаморфозы буквально бьет в глаза. Вот что, например, писал М. Н. Карамзин о Павле I: «Он захотел быть Иоанном IV и начал господствовать всеобщим ужасом, считал нас не подданными, а рабами, казнил без вины, ежедневно вымышляя новые способы устрашать людей» (3).

Но что пришло на смену этому вполне ордынскому режиму (мы еще будем говорить о нем подробно)? Разве не  «дней Александровых прекрасное начало», воспетое Пушкином? По словам акад. А. Е. Преснякова, «Могло казаться, что процесс европеизации России доходит до крайних пределов. Разработка проектов политического преобразования империи подготовляла переход государственного строя к европейским формам государственности. Эпоха конгрессов вводила Россию в европейский концерт международных связей, а ее внешнюю политику в рамки общеевропейской политической системы. Конституционное Царство Польское становилось образцом общего переустройства империи». (4)

Так можно ли такое не заметить? Не поинтересоваться, по крайней мере, таким странным поведением самодержавной государственности? Тем более, если началось это с самого ее начала (извините за тавтологию) и повторяется с тех пор ПОСТОЯННО? Должна же в конце концов быть у такого невероятного поведения причина?        

Но нет, не поинтересовались. Во всяком случае я таких вопросов во всей многотомной библиотеке консенсуса не встречал. Слов нет, в его распоряжении всегда, как мы уже говорили, есть козырной туз, которым, авторы этих томов уверены, легко побиваются любые сомнения: «НУ И ЧТО»? Что, мол, изменили все «эти либеральные вспышки и прорывы» в триумфальном шествии по русской истории ордынского  самодержавия? Разве не давило оно их одной левой – от Ивана Грозного до Путина? И разве не остaлось оно в ХХI веке таким же ордынским монстром, каким было задумано в ХVI?  

ПОПРОБУЕМ ОТВЕТИТЬ?

Короткий ответ: неправда. Задумано было самодержавие как правление НЕОГРАНИЧЕННОЕ – в буквальном, не метафорическом смысле – и с гордостью подтверждало  это в своей риторике при всяком удобном случае. Подтверждало даже, как мы видели, и три столетия  спустя, когда ни один другой правитель в Европе не посмел бы произнести ничего подобного.

Задумано было так: хочу,  отменю вековую традицию, Юрьев день, закреплю крестьян за монастырями и помещиками (и закрепил). Хочу, уничтожу крестьянскую собственность (и уничтожил). Хочу, заставлю церковную иерархию судить – и приговорить к пожизненной ссылке – ее собственного главу лишь за то, что тот осмелился мне перечить (и – заставил, а потом приказал задушить). Хочу, поделю страну на две части: мою вотчину, как это тогда называлось, т.е. принадлежащую лично мне опричнину, и земщину, где можно грабить, жечь, насиловать, убивать. (И – поделил). «Все рабы и рабы и никого больше, кроме рабов», как сформулировал Василий Осипович Ключевский переписку первого русского самодержца Ивана IV  с первым русским политическим эмигрантом, князем Андреем Курбским (5). Вот как это выглядело на практике.

Нет печальнее чтения, чем вполне канцелярская регистрация результатов  деления страны в официальных актах, продолжавших механически крутиться и крутиться, описывая то, чего уже нет на свете. «В деревне в Кюлекше, – читаем в одном из таких актов, – лук Игнатки Лукьянова запустел от опричнины, опричники живот пограбили, а скотину засекли, а сам умер, дети безвестно сбежали... Лук Еремейки Афанасова запустел от  опричнины, опричники живот пограбили, а самого убили, а детей у него нет... Лук Мелентейки запустел от опричнины, опричники живот пограбили, скотину засекли, сам безвестно сбежал...» (6).

И тянутся, и тянутся, бесконечные как русские  просторы, бумажные версты этой хроники человеческого страдания. Снова лук (участок) запустел, снова живот (имущество) опричники пограбили, снова сам сгинул безвестно. И не бояре это, заметьте, не «вельможество синклита царского», а простые мужики, вся вина которых состояла в том, что был у них «живот», который можно пограбить, были жены и дочери, которых можно изнасиловать, земля была, которую можно отнять – пусть хоть потом запустеет.

Так может ли позволить себе безнаказанно сделать нечто подобное со своей страной по собственному хотению самодержец XXI века? Не может? Значит что? Значит, вопреки консенсусу, МЕНЯЕТСЯ самодержавие, не правда ли? Не то оно сегодня, что было в XVI веке. Не то даже, что в XIX.

Разве забыли мы, что еще каких-то 150 лет назад крестьян в России можно было продавать как скот, жен отдельно от мужей, детей отдельно от матерей.  Вот из показаний декабристов, с которых император приказал делопроизводителю следственной комиссии Боровкову сделать личную копию –  и хранил в кабинете до конца своих дней: «Помещики неистовствуют над своими крестьянами, продавать семьи в розницу, похищать  невинность, развращать крестьянских жен считается ни во что» (7). Даже в ХIХ веке слово «конституция» было анафемой для самодержца. Еще Александр III сказал: «Конституция? Они хотят, чтобы император всероссийский присягал каким-то скотам!» И разве злосчастный его наследник рассуждал иначе?.

А вот приходится почему-то самодержцам XXI века присягать? Да еще конституции, в которой прописаны всякие возмутительно либеральные прибамбасы, вроде свободы слова и собраний. Для вчерашних «скотов»? Для Еремеек и Мелентеек? Похоже на то, как было в XVI веке эадумано?

Да, и сегодня это всего лишь электоральное самодержавие, и решения в стране принимает по-прежнему один человек. Но все-таки надо сознательно зажмурить глаза, чтобы отрицать, что это ДРУГОЕ самодержавие, совсем не похожее на то, что было даже в XIX веке. Не столько потому, что понадобилось бы исключительно извращенное воображение, чтобы вообразить присягающим конституции не то что родоначальника русского самовластья, но хоть того же Александра III, совсем уж исторически недавно.

Так почему же залепетало вдруг самовластье о некой, пусть «суверенной», но все-таки демократии (подобно растерянному Брежневу с его «реальным» социaлизмом) вместо того, чтобы честно, подобно царю, признать очевидное? Могло бы и  сегодня сослаться на «гений нации» или, если хотите, на ее «культурный код». Но что-то мешает ему оставаться прежним. Что? Короче, почему оно  меняется?           

Так вот, чтобы закончить с коротким ответом консенсусу, скажу: меняется самодержавие потому, что все эти «либеральные вспышки и прорывы», которые он пренебрежительно сбрасывает со счетов, вынуждают его меняться, –  чтобы ОТСРОЧИТЬ САМОУНИЧТОЖЕНИЕ.

Чтобы  ДОКАЗАТЬ это, однако, потребуется длинный, очень длинный ответ, пробежка по всему самодержавному прошлому России. Займемся доказательствами? Тогда терпение. Начиналось оно, как мы уже знаем, с террора,  с того, что, по словам князя Андрея, «затворил царь страну аки во адовой твердыне».

ДЛИННЫЙ ОТВЕТ (НАЧАЛО)

Конечно, новый царь (Годунов) отменил массовый террор и открыл страну тотчас по воцарении. Но этого оказалось недостаточно, Слишком крутую кашу заварил в ней «мятежник в собственном государстве», как прозвали царя Ивана современники. Очевидно это было даже иностранному наблюдателю, посетившему Москву четыре года спустя после смерти царя (Грозный умер в марте 1584 года). «И хотя эта порочная политика и тираническая практика сейчас прекращены, они так взволновали страну, – писал английский посол Джиль Флетчер, – так наполнили ее чувством смертельной ненависти, что она не успокоится (как это кажется теперь), покуда не вспыхнет пламенем гражданской войны» (8). Вот вам другое объяснение драмы Годунова.

Так или иначе, именно ее, эту гражданскую войну, известную в потомстве как Великая Смута, и попытался предотвратить царь Василий, когда 19 мая 1605 года неожиданно, по словам В. О. Ключевского, «превратился из государя холопов в правомерного царя подданных, правящего по законам» (9). Сделал, другими словами, нечто подобное тому, что 351 год спустя Никита Хрущев в феврале 1956. «Целую я всей земле крест, – заявил Василий в соборной церкви Пречистыя Богородицы, –  что мне ни над кем ничего без собора не делати, никакова дурна. И есть ли отец виновен, то над сыном ничего не делать, а буде сын виноват... и отцу никакова дурна не сделати» (10).

Достаточно вспомнить Синодик царя Ивана с его страшными записями: помяни душу такого-то, убитого «исматерью, исженою, и ссыном, исдочерью», чтоб стало исчерпывающе ясно, что именно обещал своему народу новый царь. Но дальше читаем в Крестоцеловальной записи и не такое: «Мне, Великому Государю, всякого человека, не осудя истинным судом..., смерти не предати и  вотчин, и дворов, и животов у братьи и у жен и у детей не отымати... Также и у торговых и черных людей дворов, и лавок, и животов не отымати... Да и доводов ложных не слушати, и сыскивать всякими сысками накрепко и ставить с очей на очи, чтобы в том православное хрестьянство не гибло» (11).

Конец доносам, конец конфискациям и показательным процессам, массовым  грабежам, казням без  суда, конец ПРОИЗВОЛУ – вот же о чем вопиет здесь устами нового царя измученная русская земля. Она почувствовала вкус самодержавия. Она больше его не хотела.

Я вслед за Ильей Эренбургом называю это оттепелью, первой русской оттепелью после свирепой диктатуры. Назовите это, если угодно, как-нибудь иначе. Но изменит ли это ее откровенно либеральный смысл? Нет, она не была успешной, гражданскую войну не остановила, в «прорыв» не переросла. И говорю я о ней лишь как о документальном ДОКАЗАТЕЛЬСТВЕ, что самодержавная государственность с самого ее начала действительно была тем двойственным европейско-ордынским монстром, каким рекомендовал я ее во Вступлении.

Еще более ярким документом времени был Договор 4 февраля 1610 года, заключенный русской делегацией во главе с Михаилом Салтыковым с королем Сигизмундом. По мнению В.О.Ключевского, был этот договор «довольно разработанным планом нового государственнего устройства». Не в последнюю очередь потому, что «права, ограждающие личную свободу подданных от произвола власти, здесь разработаны гораздо разносторонее, чем в записи царя Василия». Например, свобода совести, славное наследство нестяжателей XVI века. Или такой пункт: («Каждому из народа московского вольно ездить для науки в другие государства христианские, и государь имущество за то отнимать не будет (12). Самодержавием в Договоре и не пахло. Законодательная власть присваивалась Боярской думе. «Государь делит свою власть с двумя учреждениями, Земским собором и Думой», которая вдобавок еще называется в договоре «Думой бояр и ВСЕЙ ЗЕМЛИ» (13).  Таким образом восстанавливался в силе отмененный Грозным знаменитый Судебник 1550 года, согласно которому царь становился, согласно знаменитому правоведу и скепику В.И. Сергеевичу, лишь «председателем думской коллегии». Еще один отчаянный скептик Б.Н.Чичерин вынужден был признать, что «будь этот документ реализован, русское государство приняло бы совершенно другой вид» (14).

Смысл документа очевиден: на московский престол приглашался иноземец и иноверец (королевич Владислав) и права местного населения требовалось обеспечить всесторонне. Но как обеспечить? Салтыков предложил новость не только в русской, но и в европейской истории: по сути, полноформатную Конституцию. В начале XVII века! Пройдут столетия прежде чем идея конституционной монархии овладеет умами европейских мыслителей. Откуда она взялась в периферийной, отсталой и главное, НЕЕВРОПЕЙСКОЙ, если верить консенсусу, Москве?

СЛУЧАЙ ИЗ ПРАКТИКИ

Естественно, я задал этот вопрос, когда мы схлестнулись в 1977 году на Би-би-си с одним из столпов консенсуса Ричардом Пайпсом. Его книги давно опубликованы в Москве, и читатели знают, что, согласно его теории, европейские идеи явились в России лишь после Петра. Прорубил, мол, «окно», вот и хлынули чужие идеи. О Петре с его «окном» мы скоро поговорим подробно. Но салтыковская-то  идея,  далеко опередившая Европу, – была за столетие до Петра!  И что вы думаете? Пайпс, автор классической «России при старом режиме», не  знал о чем я говорю, не слышал о Салтыкове. Более того, не слышал и о Судебнике 1550 года, который попытался восстановить Салтыков.

Это легко  проверить. В индексе его книги даже Салтычиха есть, а Салтыкова –  нет. И Судебника тоже нет. Тем более ничего нет у Пайпа о советских историках-шестидесятниках, этих «археологах русской историографии», как я их прозвал, о А. И. Копаневе или о Н. Е. Носове, раскопавших в заброшенных провинциальных архивах удивительные, совершенно неожиданные вещи о допетровской России. Ни-че-го! 

Ну, допустим, о шестидесятниках он мог  еще и не знать, хотя книга его вышла в 1974 году, а работа С. М. Каштанова – в 1963 (15), С. О. Шмидта – в 1968 (16 ), Н. Е. Носова – в 1969 (17). Если уж на то пошло, моя самиздатская рукопись пошла по рукам в Москве в том же 1974-м, что и «Россия при старом режиме» в Америке –  и я все это знал, а Пайпс не знал. Я не говорю уже, что о «конституции» Салтыкова очень подробно писали и Ключевский, и Чичерин за много десятилетий до него, а Пайпс не знал и этого! Как понять такой конфуз корифея западной русистики?

Вот и подошли мы к главной разнице между нами: Пайпс был в плену консенсуса. А консенсус исходит из того, что допетровская Россия была азиатской пустыней, деспотией, которая по определению мертвое политическое тело, неспособное не только к саморазвитию, но и к саморазрушению. НЕ МОГЛИ там, значит,   родиться европейские идеи. А до петровского «окна», откуда они проникли бы,  было еще далеко, почти столетие. Стало быть, что? Стало быть, никакого Салтыкова не было. И тут ловушка захлопывается. Потому что Салтыков БЫЛ! И Судебник 1550 года, из которого он исходил, тоже был. И драматическая идейная война между нестяжателями и иосифлянами (о которой мы будем еще говорить очень подробно), результатом которой стал этот Судебник, тоже была. Но все это было в реальной истории России. В консенсусе  ничего этого не было.

Эти «ножницы» между Историей и консенсусом и объясняют конфуз корифея, как я  понимаю. Просто не знаю, как иначе объяснить этот странный случай из практики.

ДЛИННЫЙ ОТВЕТ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Эпоха Просвещения началась у нас с опозданием на столетие – в XIX веке. И с  самого ее начала постоянный общеевропейский страх перед деспотизмом, на каждом шагу подстерегающем свободу, был для большинства образованного класса России завязан на очевидном противоречии. С одной стороны, начиная, по крайней мере, со времен Екатерины, уверено оно было, что «Петр сделал Россию европейской», говоря словами Владимира Сергеевича Соловьева (18). При всем том деспотизм (в России его называли «самовластьем»), которого так боялись в Европе, присутствовал у нас на постоянной, так сказать, основе.. Противоречие било в глаза. Решение предложил Пушкин: Россия – ЗАПОЗДАЛАЯ Европа. Да, самовластье в России ЕЩЕ есть, но... век его УЖЕ недолог: «…взойдет она, Звезда пленительного счастья, Россия вспрянет ото сна, И на обломках самовластья...».

Выяснилось, однако, что все не так просто. Долог оказался на самом деле век самовластья. Его обещанные «обломки» не раз таяли в тумане. Но при всех разочарованиях, ожидавших образованную Россию, дело тем не менее шло, казалось, в оптимистическом, пушкинском направлении. Пусть неудавшийся, но впечатляющий европейский прорыв эпохи Александра I, породивший золотой век русской культуры, запомнился. Все недостатки Великой реформы третьей четверти века не могли затмить главного: последнее, как думали тогда, наследие страшных времен Грозного, крепостное рабство, было, вопреки мнению царя, уничтожено. Оттепель переросла в «прорыв», вновь поставивший Россию на европейские рельсы. Русская литература и музыка удивили мир.

И, наконец, в феврале 1917 взошла пушкинская звезда – и на миг показалось: вот они, «обломки самовластья». Этим объяснялось редкое в России единодушие. Радовались все – от социалистов-революционеров (в просторечии эсеров) до великих князей императорского дома. Целое столетие Россия шла в Европу. Шаг за шагом создавая в ожидании этого дня великую европейскую культуру. И вот – дожили!

Что произошло дальше мы знаем. В крови и грязи мировой войны петровская Россия покончила самоубийством. Миф о ней как о запоздалой Евроле рухнул. Воцарившееся «мужицкое царство», предсказанное Герценом, несло с собой не свободу, а все то же старое, только что сокрушенное, казалось, самовластье  Для образованного класса это  было равносильно концу света – в обоих смыслах этого слова.

Вслушайтесь в вопль Максимилиана Волошина

С Россией кончено. На последях

Ее мы прогалдели, проболтали,

Пролузгали, пропили, проплевали,

Замызгали на грязных площадях.

Иначе, недоуменно, но, по сути, то же у Василия Розанова: «Русь слиняла в два дня, самое большее в три... Что же осталось-то? Странным образом, НИЧЕГО». Не холодеет у вас от этих слов сердце?

Первыми попытались переосмыслить случившееся  эмигрантские евразийцы. Вот что предложили они взамен мифа о запоздалой Европе и пушкинской звезды. Все культурное наследство XIX века объявили они ложным, путь в Европу – путем к гибели. Потому что на самом деле, – дерзко заявил их родоначальник молодой князь Николай Трубецкой, – никакая Россия не Европа. Она – Орда. «Русский царь явился наследником монгольского хана. Свержение татарского ига свелось к перенесению ханской ставки в Москву. Московский царь был носителем татарской государственности» (19).

Открытием, однако, была эта евразийская дерзость только для русской историографии. Западная давно подозревала Россию именно в этом. Самым, пожалуй, красноречивым в зтом хоре подозревающих был Маркс. «Колыбелью Московии –  писал он со своей фирменной афористичностью,  –  была не грубая доблесть норманской эпохи, а кровавая трясина монгольского рабства. Она обрела силу лишь став виртуозом в мастерстве рабства. Освободившись, Московия продолжала исполнять свою традиционную роль раба, ставшего рабовладельцем, следуя миссии, завещанной ей Чингисханом... Современная Россия есть лишь метаморфоза этой Московии» (20). Cогласитесь, что полемистом Маркс был классным, и бил он безошибочно в больное место евразийцев, в то, что «татарская государственность», которую они с таким энтузиазмом  противопоставляли европейской, означала – РАБСТВО.

Как бы то ни было, к началу ХХ века версия о монгольском происхождении России стала в Европе расхожей монетой. Во всяком случае знаменитый британский географ Халфорд Макиндер, известный как «отец геополитики», повторил ее в 1904 году как нечто общепринятое: «Россия – заместительница монгольской империи. Ее давление на Скандинавию, на Польшу, на Турцию, на Индию и Китай лишь повторяет центробежные рейды степняков» (21).

И когда в 1914-м пробил для германских социал-демократов час решать за     войну они или против, именно на этот обронзовевший к тому времени Стереотип сослались они в свое оправдание: Германия не может не подняться на защиту европейской цивилизации от русско-монгольских орд, угрожающих ей с Востока. И  как о чем-то не требующем доказательств рассуждал, оправдывая нацистскую агрессию, о «Русско-монгольской державе» в своем злополучном «Мифе ХХ века» Альфред Розенберг.

Короче, несмотря на колоссальные и общепризнанно европейские явления Пушкина, Толстого, Чехова, Чайковского, задолго до евразийцев начала Европа воспринимать Россию как инородное, азиатское политическое тело, как воплощение старинного ее страха – ДЕСПОТИЮ. Выход на сцену евразийцев был в этом смысле важен лишь как своего рода саморазоблачение России. С ними складывающийя консенсус обретал характер всеобщий: сами, мол, признавались.

Оставалось немного. Никто из упомянутых выше авторов не был профессиональным историком (исключение – американский евразиец Георгий Вернадский, но он не относился к числу корифеев западной историографии). Никто, стало быть, не мог авторитетно обосновать этот, широко уже, как мы видели, распостраненный Стереотип неевропейскости России, если можно так выразиться, на материале русской истории. Ни мыслитель, ни географ, ни тем болеее политики не могли поставить на нем, так сказать, официальный штамп исторической НАУКИ. Добиться, иначе говоря, чтоб со студенческой скамьи усваивали Стереотип все образованные люди, и любое возражение против него рассматривалось  как дилетантство или ересь. Только когда взялись за дело профессионалы историки, получил Стереотип права гражданства, а я – стал «белой вороной».  Таково происхождение моего антагониста.