Все записи
14:01  /  7.11.19

343просмотра

«Где место России в истории?»: Загадка Дональда Тредголда. Глава первая. Вводная (часть 2)

+T -
Поделиться:

ВОТ ДОКАЗАТЕЛЬСТВО

Самый впечатляющий пример могущества Стереотипа, который приходит в голову, такой.. В начале мая 2000 года очень серьезная, авторитетная организация, известная как Interaction Counсil (Совет Взаимодействия), созвала в Стокгольме пресс-конфереренцию,  посвященную будущему России. Совет состоял, чтоб вы знали, из бывших глав правительств западных стран, профессиональных policymakers, т.е. людей, совсем еще недавно ответственных за политику Запада в отношении, между прочим, и России. Пригласили виднейших экспертов, в том числе и из Москвы. И что вы думаете объявлено было в резолюции главным препятствием для внедрения частной собственности в России? Вы не поверите, если я скажу это своими словами, поэтому цитирую:  «сама идея частной собственности – в основном на землю – появилась в России только в 1785 году. До этого все принадлежало царю» (22 New York Herald Tribune, May 5, 2000).

Что за вздор, право? Тут теряешься от чувства чудовищной неловкости, в которую вверг уважаемых людей консенсус. Да, именно так описывал тот же Маркс азиатский деспотизм: «В Азии государство – верховный собственник земли. Суверенитет здесь и есть собственность на землю в национальном масштабе... Никакой частной собственности здесь не существует»(23). У Маркса заимствовали это классики консенсуса  ( хотя и никогда в этом не признавались), Карл Виттфогель и Ричард Пайпс. Но ради всего святого, при чем здесь Россия, где с самого начала ее исторического бытия существовал институт «вотчины», т.е. неотчуждаемой частной собственности? Где именно в БОРЬБЕ ЗА ЗЕМЛЮ – между монастырями и боярами, между помещиками и крестьянами, между церковью и государством – состояла суть всей исторической драмы XV-XVI веков?

Но самое загадочное во всей этой истории – дата. Откуда 1785 год как «начало частной собственности в России»? Да, была в этом году принята  своего рода Хартия вольности дворянской, подтверждавшая и развивавшая закон Петра III об освобождении дворян от обязательной службы, изданный еще в 1762-м. Да,  дворянским собраниям присвоен был статус независимых корпораций. Да, отменены были телесные наказания дворян. Да, это были важные реформы, уничтожавшие всеобщее холопство, учреждённое Грозным. Да, сокрушено было таким образом ещё одно серьезное препятствие на пути России в Европу. Да, наконец, имело это отношение и к собственности. И в том смысле, что отменяло ее формальную связь со службой (формальную я говорю, потому что и без службы вотчины дворянские оставались вотчинами, т.е. наследственной и неотчуждаемой собственностью) и в другом, более важном для дворян как помещиков. А именно в том, что полностью развязывало им руки в распоряжении главным ресурсом их собственности – крепостными. Крестьянам было запрещено жаловаться на помещиков. Помещики получили право ссылать их в Сибирь, на каторгу. Но называть это НАЧАЛОМ частной собственности в России?

Чистейшая ведь фантасмагория перед нами. Но бывшие главы правительств, собравшиеся в 2000-м году в Стокгольме, были совершенно уверены в своей правоте. И не поверят они нам на слово, что на самом деле все было не так, что не азиатский деспотизм Россия. Не поверят, потому, что учили их этому в лучших университетах мира. И усвоили они это как истину. Такова МОЩЬ ИСТОРИОГРАФИИ, о которой я говорил во вступительном Письме читателям.

Складывался этот консенсус в 1960-е в разгар «холодной войны», когда в западной историографии кипели дискуссии о нашем предмете. Никогда не было об этом споров такой интенсивности и, боюсь, не будет. Только разобравшись в подоплеке тех споров (чем и займемся мы в этой книге), сможет читатель  понять, что, собственно, имел в виду известный американский историк Дональд Тредголд, предваряя очередной сборник статей о природе и происхождении российской государственности вопросом: «Где место России в истории? Следует ли ее рассматривать как одну из азиатских систем или как одно из европейских сообществ» (24).

Но каков вопрос-то? Была ли другая великая держава в Европе (даже географически, не говоря уже культурно), о принадлежности которой к Европе спорили бы историки? Но вот ведь не только спорили, но и вердикт вынесли: «нет, не принадлежит». А мы, русские европейцы, мы что же? Аномалия? «Прорыв» Петра аномалия? Великая реформа 1860-х аномалия? Толстой аномалия? Чайковский аномалия? Гласность 1980-х аномалия? Все одиннадцать либеральных оттепелей аномалия? Мы есть, но нас нет? Поистине жестокую, да что там, роковую загадку задал нам Дональд Тредголд (назовем ее для краткости «загадкой Тредголда»). Не удивляйтесь, что я вынес ее в заголовок: книга ОБ ЭТОМ. О нашей с вами судьбе.

В XIX веке, как мы уже говорили, принято было думать, что изобрел нас Петр Великий и что Россия запоздалая Европа. Что ж, давайте поговорим о Петре.

                                            СПОР О ПЕТРЕ

Старый он, этот спор. Но по-прежнему важен: без его разрешения мы так и не узнаем не только то, что сделал он с Россией, но и то, что будет с ней дальше. В этом смысле он такая же ключевая фигура в русской истории, как и оба его великих предшественника –  Иван III и Иван IV. Как и о них, мнения о нем расходятся и в исторической памяти, и в историографии. Вот главные из этих мнений. В нашу эпоху Просвещения преобладала, как мы помним,  формула В.С. Соловьева  «Петр сделал Россию европейской». Теневой была позиция славянофилов о Петре как о предателе. Подобно изменившему присяге часовому  у ворот России, он широко распахнул их перед чуждыми ей европейскими идеями, превратив страну в какую-то уродливую полуЕвропу, утратившую свою самобытность.

Славянофилы, конечно, не шли так далеко, как  впоследствии евразийцы, они мечтали не об Орде, а о допетровской Московии. Но, как мы скоро увидим, разница была не столь уж велика: ни у той, ни у другой будущего не было. И потому консенсус не спорит ни с теми, ни с другими. Для него существенно было лишь то, что Россия как была неевропейской до Петра, так после него и осталась.

Для меня, как уже знает читатель, Петр принял Россию не запоздалой, а безнадежно, казалось, «испорченной» Европой. Европой с государственной антиевропейской идеологией (такой, заметим в скобках, какой недавно, 14 мая 2019 года, предложила снова  сделать Россию академик Талия Хабриева). Петр начал уничтожение московистской «порчи», обратите внимание, именно с демонстративной издевательской ликвидации этой идеологии (вспомните «Всешутейский собор»).

И благодаря тому, КАК Петр переделал Россию, оказалась она в конечном счете два столетия спустя опять, как вначале, «почти Европой» – без самодержавия. Выяснилось, что способна на это Россия. Другими словами, подарил ей Петр вполне реальную, экспериментально, если хотите, ДОКАЗАННУЮ надежду на свободу.      

В постсоветские времена, однако, эта надежда, увы, утрачена. И соответственно, охладели к Петру даже либералы. На аргумент об «окне в Европу» следует контраргумент о ЦЕНЕ, которую эаплатила страна за это «окно». А цена была и впрямь непомерная. Полицейское государство, террор, разорение, Россия, «брошенная на краю конечной гибели» – и это из уст вернейших «птенцов гнезда Петрова». На аргумент канцлера Головкина, что «Его неусыпными трудами и руковождением мы из тьмы небытия в бытие произведены и в общество политичных народов присовокуплены»(25), следует контраргумент, что превратил Петр крепостничество в настоящее крестьянское рабство.

Ясно, что обе стороны правы. И что в рамках  тридцатилетия петровского «прорыва» спор этот решения не имеет. Решить его могла только история. Первые наметки появились рано. Вот что писал, например, Иван Неплюев, русский посол в Константинополе, сразу после смерти Петра: «Сей монарх научил нас узнавать, что и мы люди»(26). Что могло означать это двусмысленное, согласитесь, высказывание? Что до Петра русские «не узнавали», что они такие же люди, как другие? Или что другие их за людей не считали? Или и то и другое? Так или иначе, разговор об этом уведет нас в прошлое, в Россию ДО Петра.

Но в XIX и в ХХ (в эмиграции) веках русские европейцы предпочитали аппелировать в защиту Петра не к прошлому, а к будущему. Точнее других был, кажется, замечательный эмигрантский мыслитель Владимир Вейдле: «Дело Петра переросло его замыслы и переделанная им Россия зажила жизнью гораздо более богатой и сложной, чем та, которую он так свирепо ей навязывал. Он воспитывал мастеровых, а воспитал Державина и Пушкина». Иначе говоря, разворот России лицом к Европе привел к результатам не только неожиданным для самодержца, но и явившимся против его воли? Явившимся просто потому, что разворот был – к Европе? Именно так, говорит Вейдле: «Мусоргский или Достоевский, Толстой или Соловьев глубоко русские люди, но в  такой же мере они люди Европы, без Европы их не было бы. Но без них и Европа не стала бы тем, чем она стала»(27).

Аргумент Вейдле превосходен. Но он очевиден. Я, однако, историк и потому предпочитаю аргумент о прошлом. Он для меня, если не убедительнее, то интересней. Хотя бы потому, что в споре о Петре аргумент этот о XVII, «потерянном для России» столетии, о том самом, когда, по словам Неплюева, мы «не узнавали, что и мы люди». Почему потерянном? Сошлюсь на Солженицына. Он однажды сказал, что ХХ век был «потерян для России» – из-за коммунизма. Не спорю. Добавлю лишь, что по аналогичной – идеологической – причине потеряла Россия и век XVII. Разве что идеология была другая: православный фундаментализм. Обе, однако, исполняли одну и ту же функцию: довести существовашую форму самодержавной государственности до стадии самоуничтожения. Но методологические выводы предстоят нам в конце этой вводной главы. Сейчас говорим мы о Московии. Как ее описать?.

Ну, представьте себе, если можете, официально предписанное поучение для школьников: «Если спросят тебя знаешь ли философию, отвечай: еллинских борзостей не текох, риторских астрономов не читах, с мудрыми философами не бывах». Объяснялось, конечно, и почему «не текох» и «не бывах». Потому, что «богомерзостен перед Богом тот, кто любит геометрию, а се душевные грехи – учиться астрономии и еллинским книгам» (28). Естественно, последним словом в науке космографии был для Московии Кузьма Индикоплов, египетский монах VI века, полагавший землю четырехугольной. Это в эпоху Ньютона – после Коперника, Кеплера и Галилея. Зато, как объясняет нам сегодняшний апологет Московии, некий М. В. Назаров в толстом томе под названием «Тайна России», «сам русский быт стал тогда настолько православным, что в нем невозможно было отделить труд и отдых от веры и богослужения» (29). Вот такая идеология.

Назаров, как и его единомышленники, неославянофилы, уверен, что это обстоятельство делало Московию авангардом мировой цивилизации: «Московия соединяла в себе как духовно-церковную преемственность от Иерусалима, так и имперскую  преемственность в роли Третьего Рима... Эта двойная роль сделала Московию историософской столицей всего мира» (30). Записки Юрия Крижанича, единственного блестяшего мыслителя Московии (о нем предстоит нам еще говорить), заставляют предположить, однако, что не все благополучно было в самозванной «столице мира». Точнее, камня на камне не оставляет Крижанич от славянофильских восторгов. Вот отрывок: «Люди наши косны разумом, ленивы и нерасторопны... Мы не способны ни к каким благородным замыслам, никаких государственных или иных мудрых разговоров вести не можем, по сравнению с политичными народами полунемы и в науках несведущи и, что хуже всего, весь народ пьянствует, от мала до велика» (31).

К чести русской мысли,  классики ее практически единодушно были на стороне Крижанича. Такие разные люди, как Константин Леонтьев, уверенный, что «русская нация специально не создана для свободы» (32) и вдохновенный певец свободы Виссарион Белинский, сходились на том, что Московия была черной дырой русской истории. Леонтьев находил в ней лишь «бесцветность  и пустоту» (33), Белинский считал ее порядки «китаизмом» (34), «в удушливой атмосфере которого» – добавлял Николай Бердяев, – «угасла даже святость» (35). Иван Киреевский, один из вождей старого славянофильства, и тот признавал, что «Московия пребывала в оцепенении духовной деятельности» (36). Но окончательный диагноз «московитской болезни», так странно поразившей  Россию в пору расцвета европейской культуры, поставил самый авторитетный из всего этого консилиума знаменитых имен Василий Осипович Ключевский.

Вот как определил он недуг, которым на десятилетия захворала в XVII веке Россия: «Затмение вселенской идеи» (37). На практике это означало вот что: московитское церковное общество «считало себя единственным истинно правоверным в мире, свое понимание божества исключительно правильным, творца вселенной представляло  своим русским богом, никому более не принадлежавшим и неведомым» (38). Имейте в виду, что эта идеология была ГОСУДАРСТВЕННОЙ в Московии, т.е. столь же обязательной для всех ее подданных, как коммунизм в СССР.

Как вы думаете, читатель, было ли будущее у страны с такой идеологией в стремительно развивавшейся Европе эпохи промышленной Революции? И, если уж на то пошло, было ли будущее у закрывшейся от мира, подобно старой Московии, советской России – в новую эпоху научно-технологической революции, развернувшуюся на Западе в ХХI? Или, поставим вопрос иначе, был ли шанс у самодержавной государственности сохраниться, не уничтожь он  собственными руками обе самоубийственные свои ипостаси – московитскую и советскую -- и не приняв, подобно хамелеону, новую институциональную форму? – опять в попытке, как мы уже говорили, ОТСРОЧИТЬ САМОУНИЧТОЖЕНИЕ?

Достаточно поставить этот вопрос, чтобы не осталось сомнений, что ни явление Петра в Московии XVII века, ни  явление Горбачева/Ельцина в ХХ не были случайностью. Что  громадные институциональные и идеологические преобразования были ИМПЕРАТИВНЫ для самодержавной государстственности   как на закате Московии, так и на закате СССР. Что на протяжении столетий  государственность эта, по сути, балансирует на грани самоуничтожения.

Так что же говорит нам о ней необходимость беспрестанных институциональных и идеологических преобразований, чтобы уцелеть? Необходимость, затянувшаяся до XXI века? Разве не о ее цивилизационной неустойчивости? Не о том, что стоит она как бы на двух НЕСОВМЕСТИМЫХ «ногах», европейской и ордынской? Да, отчаянно пытается она освободиться от своей евролейской «ноги», пытается, но не может. И продолжает жить в состоянии латентной гражданской войны. Продолжает, потому что надолго на одной «ноге» не устоит. Самоуничтожится.

Настаиваю я на этой особенности самодержавной государственности по простой причине: деспотизму, по ведомству которого пытается разместить Россию консенсус, ничего подобного не грозило. Деспотизм, как мы еще увидим, мертвое политическое тело, неспособное ни к саморазвитию, ни даже к саморазрушению (я не говорю уже об институциональных изменениях). Разрушен деспотизм мог быть только извне (чем Запад деятельно и варварски в XIX веке и занимался). Россия, даже самодержавная, петровская, была, как мы видели, способна и к первому, и ко второму, и к третьему. Так какой же она деспотизм? Опять не сходятся у консенсуса концы с концами. Аргумент, я понимаю, чисто теоретический, может быть, в Вводной главе и неуместный. Но очень уж соблазнительный. 

Нечто подобное о двойственной природе российской государственности заметил когда-то о России Герцен (хотя термины употреблял он, разумеется, другие). «Долгое рабство, писал он,  конечно, не случайная вещь, оно соответствует какому-то элементу национального характера. Этот элемент может быть поглощен, побежден другими его элементами, но он может и победить» (39). Еще в самиздатском инобытии этой книги я попытался дать имена анонимным герценовским «элементам». Один назвал холопским,  другой – европейским.

И отдал должное прозрению великого мыслителя (говорил-то он о петровской России): в 1917 ордынский «элемент», как он и предвидел, победил. Хуже того, создал третье (после православного фундаментализма как государственной идеологии и крепостного рабства) монументальное препятствие на пути России в Европу, тупиковую госплановскую экономику.  Но, – как и следовало ожидать, – продержался он сравнительно недолго, столько же, сколько московитский. Не устоял-таки на одной «ноге». Выходит, что  из пяти институционально отчетливых  периодов самодержавной государственности (пятый только начался) прижился в России лишь один, ПЕТРОВСКИЙ.

Не только продолжался он втрое дольше московитского и советского и в девять раз дольше опричного, он был единственным  (из самодержавных), в котором преобладал ЕВРОПЕЙСКИЙ «элемент» и который был поэтому способен к политической модернизации, т.е. к возвращению России ДОМОЙ, к  несамодержавному европейскому столетию, к тому, с чего начиналась ее государственность.  Вплотную к этому подошел. Только роковые ошибки политиков помешали (см. главу 19 в первой книге моей «Русской идеи» «Могли ли большевики не победить в 1917?»). Да, он тоже хромал на одну «ногу» и не раз откатывался назад, но, в отличие от перечисленных выше, не завел он страну в исторический тупик и оставил после себя грандиозное культурное наследие. Его-то в конечном счете и создал «прорыв» Петра. 

                                     ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ.

Три задачи ставил я перед этой Вводной главой. Во-первых, дать читателю представление не только о могуществе антагониста, которому бросил перчатку, но и о его уязвимости – как исторической, так и теоретической.  Не сходятся, как мы уже говорили, у него концы с концами. Мы еще увидим в книге ДО КАКОЙ СТЕПЕНИ они не сходятся.

Во-вторых, показать, что либеральные оттепели и необратимые «прорывы», которые консенсус не замечает, неустранимый на самом деле элемент исторического процесса в самодержавной России. Что это  неопровержимо свидельствует о его изначальной европейско-ордынской ДВОЙСТВЕННОСТИ, которую консенсус категорически отрицает. В-третьих, наконец, показать, что, вопреки «деспотическому» консенсусу, самодержавная государственность не только менялась на протяжении столетий, но и перепробовала ВЕСЬ спектр хамелеонства, необходимого ему для самосохранения.

Оно было и тотально террористическим, неотличимым от ордынства, как при Иване Грозном и при Иосифе Сталине, но было и «оттепельным», либеральным,  как при Екатерине и при Александре I. Было жестко идеологическим, как при  патриархе Филарете, именовавшимся в Московии «Великим Государем», и при Николае I, но было и безыдейным, «бироновским», как при Анне Иоанновне и при Путине.  Было «мягким», как при царе Алексее и при Брежневе, но было и свирепым, как при  Павле I. Было «прорывным» и стремительно реформистским, как при Петре и Александре II, но было и ретроградным, как при Александре III.

Читатель может сам решить, какую модель из этой палитры самодержавия выбрал, по его мнению, Путин. Мое дело было предложить палитру ХАМЕЛЕОНСКОГО самодержавия. И мой выбор на сегодняшний день: Александр III. Если я прав, конец самодержавия близок.

Выполнил ли я эти  задачи судить читателю. И в принципе можно было бы поставить точку в этой Вводной главе. Можно было бы, когда б не один каверзный вопрос, который, я уверен, подготовили для меня защитники консенсуса. Выглядеть он, наверное, может так: а укладывается ли история Петра в предложенную мною формулу самодержавной государственности «диктатура-оттепель-прорыв»? Придется отвечать заранее.

                            СПОР О ПЕТРЕ (ОКОНЧАНИЕ)

Оттепель в Московии началась практически сразу после смерти в 1676 года ее последнего диктатора, царя Алексея. Да, Алексей был «мягким» самодержцем (в стиле Брежнева, как мы уже говорили). Но к критикам был он, как всякий диктатор, жесток и мстителенен. Свидельством тому судьбв Юрия Крижанича, о котором я обешал рассказать подробнее.

Крижанич был молодым хорватским священником, первоклассное по тем временам образование получил в Риме, но с юных лет мечтал о Москве: издалека она казалась ему надеждой славянства. Он добрался до Москвы в 1650-е, в самый разгар «московитской болезни», и легко себе представить, что он увидел. Какая уж там надежда славянства? Безнадежно больное общество, неспообное осознать, что оно больно. Общество, которое, как сформулировал впоследствии тот же Ключевский, «утратило средства к самоисправлению  и даже самые побуждения к нему» (40). И разочарованный Крижанич начал немыслимое в Московии  – критиковать. Открыто, публично. Кончилось тем, чем не могло не кончится. Царь Алексей упек его в Сибирь, да подальше, в Тобольск. И продержал его там 18 (!) лет. Так заплатил Крижанич за 18 месяцев в Москве.

Но он и в Тобольске не сидел сложа руки.  Критиковал. Предлагал реформы. Написал девять книг. О чем только он не писал! Акад. В. И. Пичета в книге о Крижаниче в 1901 году не переставал удивляться: «Это какой-то энциклопедист. Он и историк и философ, богослов и юрист, экономист и политик, теоретик государственного права и практический советник по вопросам внутренней и внешней политики» (41). И то, что рукописи его как-то добирались до Москвы и у них находились читатели, свидетельствует, что и в Московии, точно так же, как в брежневском СССР, горячие ручьи текли подо льдом официальной идеологии. Оттепель готовилась. Ждала лишь ухода диктатора.

Потому и рассказывал я о Крижаниче, что его немедленное освобождение после смерти царя и было первым сигналом оттепели. Получил он редкую по той поре привилегию, разрешение выехать за границу, в котором 18 лет отказывал ему царь. Но умер, едва доехав до Вены. Не мог этот человек Возрождения жить в тогдашней России, но не смог, видно, и без нее. Позже, в 1680-е, во времена относительной гласности, всемогущий, казалось, князь Василий Голицын, фаворит царевны Софьи, делился с иностранными дипломатами своими планами отменить крепостное право и, между прочим, опубликовать книги Крижанича.

Но не суждено было этому дальновидному интеллигентному человеку возглавить грядущий «прорыв». Для этого, как показал трагический опыт другого потенциального преобразователя-самозванца в Смутное время, требовалось тогда быть неоспоримо легитимным САМОДЕРЖЦЕМ. Жестокая ирония была в этом для идеологов Московии, тех самых «иосифлян» (стяжателей), которые, собственно, и изобрели сакральное самодержавие в 1550-е. Этим ведь и соблазнили тогдашнего тщеславного царя, будущего Грозного. Но то были другие, ДОМОСКОВИТСКИЕ времена, когда возможна еще была в России война идей. Самодержавие казалось им тогда убийственным аргументом в их, стяжателей, пользу. И вот теперь это дитя их мысли их и убивало!

Слишком что-то надолго затянулась в Московии оттепель, скажут оппоненты? Да, надолго. Благодаря запутанным семейным обстоятельствам царя Алексея. У него было 13 детей от первой жены, из них лишь два сына, и оба слабоумные. Здоровенький младенец родился только за четыре года до смерти царя от второй жены.  Назвали Петром. Вот и пришлось грядущему «прорыву» дожидаться пока вырастет младенец  – и похоронит Московию.