Все записи
МОЙ ВЫБОР 08:17  /  28.08.20

173просмотра

Глава 5. В чем не прав Петр Струве

+T -
Поделиться:

Но если у консенсуса нет ответа ни на вызов шестидесятников, ни на вопрос о роли в русской истории декабристов, то, что из этого следует? Должен он по–прежнему оставаться для нас Моисеевой скрижалью? Или все-таки согласимся с Федотовым, что он «давно уже звучит фальшью»? Тем более что на этом несообразности его не кончаются. С этого они начинаются. Вот, пожалуйста, еще одна.

 

Петр Бернгардович Струве писал в 1918-м в сборнике «Из глубины» (и тоже конечно, вопреки консенсусу), что видит истоки российской трагедии в событиях 25 февраля 1730 года, когда Анна Иоанновна на глазах у потрясенного шляхетства разорвала «Кондиции» Верховного тайного совета (по сути, Конституцию послепетровской России). 

Я подробно описал эти события в книге «Тень Грозного царя», и нет поэтому надобности их здесь повторять. Скажу лишь, что Струве и прав и не прав.

Прав он в том, что между 19 января и 25 февраля 1730 года Москва оказалась в преддверии политической революции(«прорыва», в моих терминах), все первое пятилетие после смерти Петра в России бушевала невиданная до той поры оттепель, так что «прорыв», если верна моя трехчленная формула «диктатура-оттепель-прорыв» и впрямь был тогда в порядке дня) Послепетровское поколение точно так же, как столетие спустя декабристы, повернулось против произвола власти.

 

«Русские, – доносил из Москвы французский резидент Маньян, – опасаются самовластного правления, которое может повторяться до тех пор, пока государи будут столь неограниченны, и вследствие этого они хотят уничтожить самодержавие». Подтверждает его наблюдение и испанский посол герцог де Лирия: русские намерены, пишет он, «считать царицу лицом, которому они отдают корону как бы на хранение, чтобы в продолжение её жизни составить свой план управления на будущее... Твердо решившись на это, они имеют три идеи об управлении, в которых еще не согласились: первая – следовать примеру Англии, где король ничего не может делать без парламента, вторая – взять пример с управления Польши, имея выборного монарха, руки которого связаны республикой. И третья – учредить республику по всей форме, без монарха. Какой из этих трех идей они будут следовать, еще неизвестно».

 

На самом деле, как мы теперь знаем, не три, а тринадцать конституционных проектов циркулировали в том роковом месяце в московском обществе. Здесь-то и заключалась беда этого по сути декабристского поколения, неожиданно для самого себя вышедшего на политическую арену за столетие до декабристов. Не доверяли друг другу, не смогли договориться.

 

Но не причины поражения русских конституционалистов XVIII века нас здесь, в отличие от Струве, занимают: ясно, что самодержавие не лучшая школа для либеральной политики. Занимает нас само это почти невероятное явление антисамодержавной элиты в стране, едва очнувшейся от деспотизма. Это ведь все «птенцы гнезда Петрова», император умер лишь за пять лет до этого, а все без исключения модели их конституций заимствованы почему-то не из чингизханского курултая, как следовало бы из консенсуса, но из современной им Европы.

 

Оказалось, что драма декабризма – конфронтация державного Скалозуба с блестящим, европейски образованном поколением Чацких – вовсе не случайный, нечаянный эпизод русской истории. Не прав, значит, Струве в другом. В том, что не копнул глубже. Ибо и у петровских шляхтичей тоже ведь были предшественники, еще одно поколение русских конституционалистов. И рассказ мой на самом деле о нём.

 

Профессор Пайпс, с которым мы схлестнулись в Лондоне на Би-Би-Си в августе 1977 года, согласен со Струве. Да, говорил он, российский конституционализм начинается с послепетровской шляхты. И происхождение его очевидно: Петр прорубил окно в Европу – вот и хлынули через него в «патримониальную» державу европейские идеи. Но как объясните вы в таком случае, спросил я, Конституцию Михаила Салтыкова, написанную в 1610 году, когда конституцией еще и не пахло ни во Франции, ни тем более в Германии? Каким ветром, по-вашему, занесло в Москву идею конституционной монархии в эту глухую для европейского либерализма пору? Уж не из Польши ли с её выборным королем и анекдотическим Сеймом, где государственные дела решались, как впоследствии в СССР, единогласно и «не позволяем!» любого подвыпившего шляхтича срывало любое решение?

 

Элементарный, в сущности, вопрос. Мне и в голову не приходило, что взорвется он в нашем диспуте бомбой. Оказалось, что профессор Пайпс, автор классической «России при старом режиме», просто не знал, о чем я говорю. Да загляните хоть в указатель его книги, тем даже Салтычиха присутствует, а Салтыкова нет. Удивительно ли, что в плену у консенсуса оказался Н.Н. Борисов, если компанию ему там составляет Ричард Пайпс?

 

И речь ведь не о каком-то незначительном историческом эпизоде. Если верить В.О. Ключевскому, документ 4 февраля 1610 года – «это целый основной закон конституционной монархии, устанавливающий как устройство верховной власти, так и основные права подданных». И ни следа, ни намёка не наблюдалось в этом проекте основного закона на польскую смесь единогласия и анархии, обрекшей в конечном счете страну на потерю государственной независимости. Напротив, то был очень серьёзный документ. Настолько серьёзный, что даже Б.Н. Чичерин – такой ядовитый критик русской государственности, что до него и Пайпсу далеко – вынужден был признать: документ Салтыкова «содержит в себе значительные ограничения царской власти; если б он был приведен в исполнение, русское государство приняло бы совершенно другой вид».

 

Так вот вам третий вопрос на засыпку (с Ричардом Пайпсом он, во всяком случае, сработал): откуда взялось еще одно «декабристское» поколение, на этот раз в начале XVII века, в периферийной, отсталой и главное неевропеской, если верить консенсусу, России ?

ДВА ДРЕВА ФАКТОВ

А ведь мы даже и не дошли еще в нашем путешествии в глубь русской истории до открытия шестидесятников. И тем более до блестящего периода борьбы за церковную Реформацию при Иване III, когда, как еще увидит читатель, политическая терпимость была в Москве в ренессансном, можно сказать, цвету. До такой степени, что на протяжении жизни одного поколения между 1480 и 1500 годами можно было даже говорить о «Московских Афинах», которых попросту не заметил, подобно Пайпсу, современный российский автор монографии об Иване III.

 

Но, наверное, достаточно примеров. Очень подробно будет в этой книге аргументировано, что, вопреки консесусу, начинала свой исторический путь Россия в 1480-е вовсе не наследницей чингизханской орды, но обыкновенным северо-европейским государством, мало чем отличавшимся от Дании или Швеции, а в политическом смысле куда более прогрессивным, чем Литва или Пруссия. Во всяком случае, Москва первой в Европе приступила к подготовке церковной Реформации (что уже само по себе, заметим в скобках, делает гипотезу о «татарской государственности» бессмысленной: какая, помилуйте, церковная Реформация в степной империи?) и первой же среди великих европейских держав попыталась стать конституционной монархией. Не говоря уже, что оказалась она способна создать в 1550-е вполне европейское местное самоуправление. И еще важнее, как убедительно документировал замечательный русский историк Михаил Александрович Дьяконов, бежали в ту пору люди не из России на Запад, но в обратном направлении, с Запада в Россию (тогда Московию - прим. ред.).

 

Таково одно древо фактов, полностью опровергающее старую парадигму. Наряду с ним, однако, существует и другое, словно бы подтверждающее её. Как мы еще в этой книге увидим, борьба за церковную Реформацию закончилась в России, в отличие от её североевропейских соседей, сокрушительным поражением государства. Конституционные устремления боярских реформаторов XVI-XVII веков точно так же, как и послепетровских шляхтичей XVIII, не говоря уже о декабристах, были жестоко подавлены. Местное самоуправление, суд присяжных и, что важнее, сама крестьянская собственность погибли без следа в огне самодержавной революции Грозного. Наконец, люди после этой революции побегут из России на Запад. На долгие века. А «европейское столетие» России и вовсе исчезнет из памяти потомков.

 

Что же говорит нам это сопоставление? Совершенно ведь ясно, что и впрямь невозможно представить себе два этих древа, европейское и патерналистское, выросшими из одного корня. Поневоле приходится нам вернуться к тому, с чего начинали мы этот разговор. Ибо объяснить их сосуществование в одной стране мыслимо лишь при одном условии. А именно, если допустить, что у России не одна, а две, одинаково древние и легитимные политические традиции. Европейская (с её относительными, конечно, в средневековье, гарантиями от произвола, с конституционными ограничениями власти и с политической терпимостью). И патерналистская (с её провозглашением исключительности России, с государственной идеологией, вдохновленной «мессианским величием и призванием», но без, естественно, каких бы то ни было гарантий от произвола власти.

ПРОИСХОЖДЕНИЕ «МАЯТНИКА»

Рецензент упрекнул меня однажды, что я лишь нанизываю одну на другую смысловые ассоциации вместо того, чтобы дать определение этих традиций. Я, правда, попытался уже дать такое определение в самом начале этого Введения. Повторю: европейская традиция России делает её способной к политической модернизации, патерналистская ставит этой модернизации рогатки. Из этой немыслимой коллизии и происходит грозный российский «маятник», один из всесокрушающих взмахов которого вызвал у Максимилиана Волошина образ крушения мира (помните, «С Россией кончено»)? Если подумать, однако, то иначе ведь и быть не могло. Каждый раз, когда после десятилетий созревания модернизации, когда она, казалось, получала шанс стать необратимой (перерастала в «прорыв», в моих терминах), её вдруг с громом обрушивала патерналистская реакция. Не имело при этом значения, под какой идеологической личиной это происходило – торжества Третьего Рима или Третьего Интернационала, или вообще безыдейной «бироновщины». Суть дела оставалась неизменной: возвращался произвол власти – и предстояло отныне стране жить «по понятиям» её новых хозяев.

 

Вот примеры. Впервые политическая модернизация достигла в России критической точки в 1550-е, когда статья 98 нового Судебника запретила царю принимать новые законы без согласия Думы, превратив его таким образом в председателя думской коллегии. Во второй раз случилось это в промежутке между 1730 и 1762, в третий – между 1800 и 1820-ми, когда ( в дополнение к тому, что слышали мы уже от А.Е. Преснякова), в числе реформ, предложенных неформальным Комитетом «молодых друзей» императора, оказалась, между прочим, и Хартия русского народа, предусматривавшая гарантии индивидуальной свободы и религиозной терпимости, в первую очередь независимость суда. В четвертый раз произошло это в феврале 1917 года., когда Россия, наконец, избавилась от ига четырехсотлетнего самодержавия.

 

И четырежды разворачивала на наших глазах её историю вспять патерналистская реакция, воскрешая произвол власти. На самом деле «с Россией кончено» могли сказать, подобно Волошину, и ошеломленные современники самодержавной революции Грозного в 1560-е. И не только могли, говорили. Ибо казалось им, что «возненавидел вдруг царь грады земли своей» и «стал мятежником в собственном государстве». И трудно было узнать свою страну современникам Николая I, когда после десятилетий европеизации, «люди стали вдруг опасаться, – по словам А.В. Никитенко, – за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных». А по выражению М.П. Погодина, «во всяком незнакомом человеке подразумевался шпион».

 

Такова, выходит, тайна загадочного русского «маятника». В какой другой, спрашивается, форме могла воплотиться в критические минуты смертельная конфронтация двух непримиримых традиций – произвола и гарантий – в сердце одной страны? Боксеры называют такие ситуации клинчем, шахматисты – патом. Разница лишь в том, что, в отличие от спорта, оказывались тут на кону миллионы человеческих жизней. Затем, собственно, и пишу я эту книгу, чтобы предложить выход из этого, казалось бы, заколдованного круга.

РАЗГАДКА ТРАГЕДИИ?

Как бы то ни было, гипотеза о принципиальной двойственности российской политической традиции или, говоря словами Федотова, «новая национальная схема», имеет одно преимущество перед консенсусом,: она объясняет всё, что для них необъяснимо. Например, открытие шестидесятников тотчас и перестает казаться загадочным, едва согласимся мы с «новой схемой». Точно так же, как и ликвидация Судебника 1550 года в ходе самодержавной революции. Еще важнее, что тотчас перестают казаться историческими аномалиями и либеральные конституционные движения, неизменно возрождавшиеся в России, начиная с XVI века. Не менее, впрочем, существенно, что объясняет нам новая парадигма и грандиозные цивилизационные обвалы, преследующие Россию на протяжении столетий. Объясняет, другими словами, катастрофическую динамику русской истории. А стало быть, и повторяющуюся из века в век трагедию великого народа.

 

С другой стороны, однако, несет она в себе и надежду. Несет хотя бы в ЧЕТЫРНАДЦАТИ ОТТЕПЕЛЯХ, как правило, либеральных и неотвязно, как тень, сопровождавших каждую диктатуру, снова и снова возрождая в России европейские гарантии. Вот они, эти оттепели, по годам их начала: 1606, 1610, 1676,1700, 1730, 1762, 1801, 1825, 1856, 1905, 1917 (февраль), 1956, 1987, 1992. Трижды (в 1700, 1856, 1992) перерастали эти оттепели в колоссальные «прорывы», существенно продвигавшие страну к «Европе гарантий». Как ничто другое, доказывают они, что мучительно прорывается, обдирая бока, Россия в Европу. И что в историческом споре, с которого начинается эта книга, право было все-таки пушкинское поколение.

 

Продолжение следует.