Все записи
МОЙ ВЫБОР 07:34  /  11.09.20

294просмотра

Конец европейского столетия в России. Часть первая

+T -
Поделиться:

Глава первая (продолжение)

КАТАСТРОФА

Впрочем, вполне может быть, что гипотеза моя неверна. В конце концов, я – заинтересованное лицо. Я говорю – или пытаюсь говорить – от имени своего потерянного поколения и вообще от имени интеллигенции, которую самодержавие традиционно давило и которая столь же традиционно находилась к нему в оппозиции. И никто еще не доказал, что интересы интеллигенции непременно совпадают с государственными интересами.

Да, мы видели в начале главы, как внезапная катастрофа русских городов и русского крестьянства, случившаяся как раз в эти роковые четверть века Ливонской войны, превратила население преуспевающей страны в «слабый, бедный, почти неизвестный народ». Видели, как именно в эти годы начала вдруг неумолимо погружаться Россия во тьму «небытия и невежества». Но, может быть, перед нами просто хронологическое совпадение? Может, по какой-то другой причине неожиданно устремилась страна от цивилизации к варварству? Попробуем поэтому взглянуть на дело под другим углом зрения, на этот раз непосредственно связанным с «поворотом на Германы».

Ведь и с международным престижем России тоже случилось во время Ливонской войны что-то очень странное. Документы говорят нам: в начале этого поворота царь демонстративно отказался называть в официальных документах «братьями» королей Швеции и Дании, утверждая, что такое амикошонство дозволяет он лишь величайшим суверенам тогдашнего мира – турецкому султану и германскому императору. Только что разбранил он «пошлою девицей» королеву Англии Елизавету и третировал как плебея в монаршей семье польского короля Стефана Батория. Только что в презрительном письме первому русскому политическому эмигранту князю Курбскому похвалялся, что Бог на его стороне, доказательством чему – победоносные знамена Москвы, развевающиеся над Прибалтикой. И что, коли б не изменники, подобные Курбскому, завоевал бы он с Божией помощью и всю Германию. Короче, в начале войны Россия была на вершине своего могущества.

И вдруг всё словно по волшебству переменилось. Как и предвидело репрессированное Грозным правительство, повернув на Германы, царь открыл южную границу, по сути пригласив татар атаковать Москву. И в самом деле, в 1571 году Россия оказывается не в силах защитить собственную столицу от крымского хана, сжегшего её на глазах у изумленной Европы. Мало того, уходя из сожженной Москвы, оставил хан сбежавшему в Ярославль, затем в Вологду царю такое послание: «А ты не пришел и против нас не стал, а еще хвалился, что-де я государь Московский. Были бы в тебе стыд и дородство, так ты бы пришел против нас и стоял». Пусть читатель на минуту представит себе, каково было царю, добивавшемуся для России статуса мировой державы и отказывавшемуся «сноситься братством» с европейскими государями, выслушивать такое унизительное – и публичное – нравоучение от басурманского разбойника. Выслушивать – и не посметь ответить.

Впрочем, то ли еще придётся ему выслушать десятилетие спустя от победоносного «латинского» еретика Батория, вторгшегося подобно хану на российскую территорию! Обозвав царя Фараоном московским и волком в овечьем стаде, Баторий также «не забыл, – по словам Р.Ю. Виппера, – кольнуть Ивана в самое уязвимое место: "Почему ты не приехал к нам со своими войсками, почему своих подданных не оборонял? И бедная курица перед ястребом и орлом птенцов своих крыльями покрывает, а ты, орел двуглавый (ибо такова твоя печать), прячешься"».

Падение престижа Москвы доходит до того, что сама она – впервые после Угры! – становится предметом вожделения жадных соседей. Никто больше в Европе не предсказывает ей блестящего будущего. Напротив, предсказывают ей новое татарское завоевание.

И действительно, крымский хан уже распределил области русского государства между своими мурзами и дал своим купцам право беспошлинной торговли в России, которую он опять – будто в старые колониальные времена – рассматривал как данницу Орды. Письмо сбежавшего из Москвы бывшего опричника Генриха Штадена германскому императору так и называется: «План, как предупредить желание крымского царя с помощью и поддержкой султана завоевать русскую землю». Один завоеватель спешил опередить другого.

И спесивый царь, опустошивший и терроризировавший свою страну, начинает вдруг сооружать в непроходимых вологодских лесах неприступную крепость – в надежде спрятаться в ней от собственного народа. И на всякий случай вступает в переписку с «пошлою девицей», выговаривая себе право политического убежища в Лондоне. В конечном счете, Москва потеряла не только 101 ливонский город – всё, что за четверть века завоевала, – но и пять ключевых русских городов в придачу. Все это пришлось отдать полякам. Шведам отдали балтийское побережье, то самое «окно в Европу», которое полтора столетия спустя ценою еще одной четвертьвековой бойни пришлось отвоевывать Петру.

Французский историк XVII века де Ту, вообще благосклонно относившийся к Ивану Грозному, вынужден был завершить свой панегирик неожиданно печальным эпилогом: «Так кончилась Московская война, в которой царь Иван плохо поддержал репутацию своих предков... Вся страна по Днепру от Чернигова и по Двине до Старицы, края Новгородский и Ладожский были вконец разорены. Царь потерял больше 300 тысяч человек, около 40 тысяч были отведены в плен. Эти потери обратили области Великих Лук, Заволочья, Новгорода и Пскова в пустыню, потому что вся молодежь этого края погибла в войне, а старики не оставили по себе потомства».

Де Ту ошибался. Он не знал, что по тогдашним подсчетам до 800 тысяч человек погибло и было уведено в плен татарами только после их похода на Москву в 1571-м. Учитывая, что население тогдашней России составляло около десяти миллионов человек, получается, что жизнью каждого десятого, тяжелейшими территориальными потерями, неслыханным национальным унижением расплачивалась поставленная на колени страна за попытку своего царя осуществить первый в истории Русский проект.

Как сырьевой рынок и как удобный способ сообщения с Персией она, конечно, никуда не делась и после Ливонской войны. Перестала она существовать лишь как один из центров мировой торговли и европейской политики. И не в том беда была, что её больше не боялись, а в том, что перестали замечать. Из европейского Конгресса исключили Москву еще в 1570 году в Штеттине, в разгар Ливонской войны. Еще хуже было то, что, как пишет один из лучших американских историков России Альфред Рибер, «Теоретики международный отношений, даже утопические мыслители, конструировавшие мировой порядок, не рассматривали больше Москву как часть Великой Христианской Республики, составлявшей тогда сообщество цивилизованных народов». Вот же чем объясняется замечание М. Андерсена, на которого мы ссылались в начале этой главы, что в XVII веке знали о России в Англии меньше, чем за столетие до этого. Короче, первая попытка обрести статус мировой державы привела не только к полному разорению страны, но и к её отлучению от цивилизации.

Тут мне, наверное, самое время умокнуть. Ибо в противном случае пришлось бы констатировать, что интересы интеллигенции, от имени которой я пытаюсь здесь говорить, действительно каким-то образом и впрямь совпадают с государственными интересами России.​

«ИСТОРИОГРАФИЧЕСКИЙ КОШМАР»

Так, по крайней мере, свидетельствуют факты. Но не так думал советские историки. Их заключение было прямо противоположным. От одного из них вы могли услышать, что именно в своем решении выступить против Европы «Иван Грозный встаёт как великий политик» (И.И. Смирнов). От другого, что именно в Ливонской войне «встаёт во весь рост крупная фигура повелители народов и великого патриота» (Р.Ю. Виппер). От третьего, что царь «предвосхитил Петра и проявил государственную проницательность» (С.В. Бахрушин).Это всё советские историки. Но ведь и подавляющее большинство их дореволюционных коллег придерживалось аналогичной точки зрения. И уж во всяком случае, никто из них (за исключением Н.И. Костомарова и, как мы уже знаем, Вернадского) никогда не интерпретировал и Ливонскую войну как историческую катастрофу, породившую евразийское самодержавие. Никто даже не попытался серьезно рассмотреть альтернативы этой войне, словно бы «поворот на Германы» был естественной, единственно возможной для России стратегией в середине XVI века.

Почему?

Для меня этот вопрос имеет столь же драматическое значение, как и вопрос о причинах катастрофы. В самом деле, о жизни Ивана Грозного и его характере, о его терроре и опричнине написана за четыре столетия без преувеличения целая библиотека: статьи, монографии, памфлеты, диссертации, оды, романы – тома и тома. И нет в них примиренных коллизий. Шквал противоречий, неукоснительно воспроизводящийся из книги в книгу, из поколения в поколение, из века в век – вот что такое на самом деле Иваниана.

Всё, что историки, романисты, диссертанты и поэты думали о сегодняшнем дне своей страны, пытались они обосновать, подтвердить, подчеркнуть или оправдать, обращаясь к гигантской фигуре Ивана Грозного. Русская история не стояла на месте. И вместе с нею двигались интерпретации, апологии, обвинения и оправдания ключевого её персонажа. Зачем далеко ходить, видим мы это и в сегодняшней Москве, где диссидентские группы внутри православной церкви яростно настаивают даже не на политической реабилитации Грозного, как их предшественники, но на причислении его к лику святых. Дргуими словами на моральном его оправдании, на канонизации державного палача и «неистового кровопийцы», говоря словами Карамзина, на прославлении царя, по поводу которого С.М. Соловьев заклинал потомков: «Да непроизнесет историк слово оправдания такому человеку». Впрочем, ни Жанна (Анна) Бичевская, эстрадная певица, ни К. Душенов, редактор журнала «Русь православная», ни А. Елисеев, редактор другого диссидентского журнала «Царь-град», возглавляющие кампанию прославления Грозного, не историки и не обнаружили они никаких новых документов, позволяющих столь беспардонно ревизовать приговор Карамзина, и Соловьева. Но недостаточно лишь объявить их упорство «релизиозной истерикой и кликушеством», как делает историк-богослов А.Л. Дворкин. Недостаточно потому, что они, как и все прежние апологеты Грозного царя, точно отражают тенденции своего времени (в данном случае беспрецедентную моральную деградацию значительной части общества). И прав был поэтому митрополит Крутицкий и Коломенский Ювеналий, когда заметил в докладе архиерейскому собору в октябре 2004 года, что «вопрос о прославлении Ивана Грозного – вопрос не столько веры, религиозного чувства или достоверного исторического знания, сколько вопрос общественно-политической борьбы». И так было всегда – на протяжении всех четырех столетий Иванианы. 

В этом смысле тема Грозного царя в русской литературе есть по сути модель истории русского общественного сознания (даже в одном этом качестве заслуживает она специального исследования – и потому именно Иваниане посвящены заключительные главы этой книги).

Много раз на протяжении русской истории лучшие из лучших, честнейшие из исследователей признавались в отчаянии, что загадка Ивана Грозного скорее всего вообще не имеет решения. И потому не может иметь конца Иваниана. По крайней мере до тех пор, покуда не закончится история России.

В XVIII веке Михайло Щербатов произнёс по этому поводу злополучную, ставшую классической фразу, что царь Иван «в столь разных видах представляется, что часто не единым человеком является». В XIX веке знаменитый тогда идеолог русского народничества Николай Михайловский писал: «Так-то рушатся одна за другою все надежды на прочно установившееся определенное суждение об Иване Грозном... Принимая в соображение, что в стараниях выработать это определенное суждение участвовали лучшие силы русской науки, блиставшие талантами и эрудицией, можно, пожалуй, прийти к заключению, что сама задача устранить в данном случае разногласия есть нечто фантастическое... Если столько умных, талантливых, добросовестных и ученых людей не могут сговориться, то не значит ли это, что сговориться и невозможно?» 

Уже в XX веке один из самых замечательных советских историков Степан Веселовский горько заметил: «Со времени Карамзина и Соловьева было найдено и опубликовано очень большое количество новых источников, отечественных и иностранных, но созревание исторической науки подвигается так медленно, что может поколебать нашу веру в силу человеческого разума вообще, а не только в вопросе о царе Иване и его времени». (Удивительно ли, заметим в скобках, что именно Веселовский и назвал эту ситуацию историографическим кошмаром?)

Да, многое было в Иваниане – были открытия и были разочарования, были надежды и было отчаяние. Но нас в данном случае интересует не то, что в ней было, а то, чего в ней не было. А не было в ней, как мы уже упоминали, гипотезы о Грозном царе как о прародителе, чтоб не сказать изобретателе русского самодержавия. И представления о Ливонской войне, как о своего рода алхимической лаборатории, в которой родилось это чудовищное политическое устройство и закалилась «мутация» русской государственности, обрекшая Россию на повторяющуюся национальную трагедию, тоже не было. Почему?​​​

ДЛЯ УМА ЗАГАДКА?

Но может быть, все-таки недоставало необходимых для этого документов или текстологических исследований, которые открыли бы глаза историкам? Увы, их было более, чем достаточно. Знали это эксперты и в России и на Западе. «Можно считать, – писал в 1964 году в книге, опубликованной в Москве, Александр Зимин, – что основные сохранившиеся материалы по истории опричнины в настоящее время уже опубликованы». Еще более решительно признал это Энтони Гробовский в1969-м в книге, опубликованной в Нью-Йорке: «Дискуссия об Иване IV идет не по поводу мелких деталей – нет согласия по вопросу о смысле всего периода. Едва ли можно обвинить в этом недостаток источников. Даже беглое ознакомление с работами Карамзина и Соловьева и, например, Зимина и Смирнова обнаруживает, что основные источники были доступны и известны уже Карамзину и что преимущество Зимина и Смирнова перед Соловьевым крайне незначительно».

Так ведь и я о том же – о «смысле всего периода» – который заведомо невозможно постичь, не выходя за его рамки, как невозможно судить о природе семени, не зная, что из него произросло. Согласиться со Щербатовым или с Михайловским, или с Карамзиным, что смысл Иванова царствования навсегда останется «для ума загадкой», могут лишь эксперты, добровольно замкнувшие себя в XVI веке. Но ведь то, что сотворил над Россией Грозный, не умерло вместе с ним. Победившая патерналистская традиция, закрепленная в мощных институтах самодержавия и крепостничества, отрезала стране путь к политической модернизации – на столетия. Гегемония государства над обществом стала политической основой нашей трагедии. Не поняв этого, историки-эксперты прошли мимо её завязки.​​

«ЭКСПЕРТИЗА БЕЗ МУДРОСТИ»

Так назвал свою статью в Нью-Йоркском журнале Харперс Эрвин Чаргофф из Колумбийского университета. Истосковавшись, очевидно, по временам, когда «кропотливая подборка источников сопровождала, но не подменяла проницательные исторические обобщения», пришел он к неожиданному и парадоксальному заключению, что «там, где торжествует экспертиза, исчезает мудрость».

Я склонен с ним согласиться, хотя мой угол зрения несколько иной. Эксперт, который видит назначение своей работы в простом описании фактов истории, «как они были», презрительно сбрасывая со счетов все её несбывшиеся сюжеты, всё богатство нереализованных в ней возможностей, вводит, мне кажется, читателей в заблуждение. Ибо историю невозможно написать раз и навсегда – канонизировать её, как средневекового святого, или прикрепить к земле, как средневекового крестьянина. Ибо она движется, и поэтому факт, который вчера мог казаться экспертам незначащим и не заслуживающим упоминания, может завтра оказаться решающим. И никому не дано знать этого наперед.

Знаменитый американский поэт-квакер Джон Гринлиф Виттиер почти полтора столетия назад нечаянно сформулировал кредо такой «экспертизы без мудрости»:​​

Из всех печальных слов на нашем языке​​

Печальнейшие эти – а если бы!​

Впоследствии отлились эти лирические строки во вполне прозаический канон современного эксперта, хотя и имеет он дело, в отличие от поэта, вовсе не с индивидуальной судьбой, но с судьбами народов. Вот он, этот канон: История не знает сослагательного наклонения. Победителей, другими словами, не судят.​

Но ведь таким образом мы вторично осуждаем побежденных – навсегда лишая их права на апелляцию. Более того, из участника исторического процесса эксперт становится таким образом чем-то вроде клерка в суде истории, бесстрастно регистрирующем приговор судьбы. И сама история превращается из живой школы человеческого опыта в компендиум различных сведений о том или о сём, годный разве что для тренировки памяти студентов.​Такова была суть вызова, который бросил я западным экспертам в своей «Аutоcrасу». Эксперты, однако, тоже за словом в карман не лезли. Они обвинили меня в откровенной пристрастности, в злоупотреблении гипотезами и сослагательным наклонением. Но самое главное, в схематичности моих исторических построений, предназначенных вытащить подспудный смысл из «фактов, как они были», смысл, без которого, я уверен, факты эти по сути немы.​

Все упреки верны. С другой стороны, однако, как не быть пристрастным, если задача состоит в выкорчевывании буквально сотен глубоко укоренившихся в мировой историографии мифов о России, создатели и пропагандисты которых тоже ведь не были беспристрастны. А что до схематичности, точно такие же обвинения могли быть предъявлены – и, как мы еще в заключении к этой книге увидим, – предъявлялись и самому блестящему из историков России, которых я знаю, Василию Осиповичу Ключевскому. Вот как он от них защищался: «Историческая схема или формула, выражающая известный процесс, необходима, чтобы понять смысл этого процесса, найти его причины и указать его следствия. Факт, не приведенный в схему, есть смутное представление, из которого нельзя сделать научное употребление».

​Другими словами, спорить можно, по мнению Ключевского, об обоснованности той или другой концептуальной схемы, но оспаривать схематичность исторических построений саму по себе бессмысленно, ибо постижение истории предполагает схему. А она в свою очередь предполагает принятие или отвержение всех других возможных схем (вариантов) исторического развития. Серьезная схема, иначе говоря, принципиально гипотетична. Если, конечно, она не предназначена для превращения в догму.​​​​

Продолжение следует.