Все записи
МОЙ ВЫБОР 08:27  /  18.09.20

269просмотров

Конец европейского столетия в России

+T -
Поделиться:

Глава вторая (продолжение)

ВЕЛИКИЙ ЗОДЧИЙ

Впрочем, когда в марте 1462-го юный князь Иван III вступал на престол, Москва не только не была великой державой, какой он ее 43 года спустя оставил, - она и единым-то государством была разве что по имени. Еще формально считалась она данницей Орды. Еще опаснейшие в прошлом конкуренты - великие княжества Тверское, Рязанское, Ростовское и Ярославское - жили сами по себе, лавируя порой между Москвою и Литвой. Еще в вольных городах Новгороде, Пскове и Хлынове (Вятке) бушевали народные веча, и решения их нередко носили антимосковский характер. Еще северная колониальная империя Новгорода, простиравшаяся за Урал, Москве не подчинялась, отрезая ее как от Белого моря, так и от Балтики. Еще удельные братья великого князя способны были поднять на него меч.

Вот из такого разношерстного и неподатливого материала предстояло князю Ивану собрать свою "отчину", построить страну, завершая дело предков - собирателей Московской Руси. В этом состояла первая часть его жизни. Или его политической стратегии (что в нашем случае одно и то же - никакие другие страсти, кроме политических, князя, похоже, не волновали).

Он был из рода Ивана Калиты, не только "издавна кровопивственного", как писал впоследствии Курбский, но и наделенного неслыханным фамильным упорством. Деды в этом роду не смущались быстротечностью дней человеческих, веря, что начатое ими доделают внуки и правнуки. От этого рода и пошла на Руси поговорка "не сразу Москва строилась". Каждый умел следовать за счастливой прадедовской звездой, словно внутри у него был политический компас.

И все-таки отличался от них князь Иван кардинально. Один из классиков русской историографии С.Ф. Платонов заметил по этому поводу: «До середины XV века московские князья еще были удельными владельцами, которых трудно назвать политическими деятелями... Политика этих князей не государственная». Другое дело Иван III. «Рожденный и воспитанный данником степной Орды, – пишет о нём Карамзин, – сделался он одним из знаменитейших государей в Европе... без учения, без наставлений, руководствуемый только природным умом, он дал себе мудрые правила в политике внешней и внутренней».

Добивался своего Иван III смело, но осторожно, с большим политическим тактом и по возможности малой кровью. Во всяком случае с большим тактом и с меньшей кровью, нежели его французский современник Людовик XI. В этом отношении походил он скорее на английского своего коллегу Генриха VII. Так же, как и тот, был он скуп, расчетлив, сух, лишен предрассудков и дальновиден. Так же, как и тот, считал, что худой мир лучше доброй ссоры. Всюду, где можно было избежать драки, предпочитал уступать.

Не было в его характере ни претенциозного упрямства, ни высокомерия и безумной жажды первенствовать во всем, которыми страдал его внук. И трусом, как этот внук, он не был. Но умел льстить без зазрения совести, когда было нужно. Поистине рожден он был великим князем компромисса. Никогда не играл ва-банк, уважал противника, если тот заслуживал уважения, и всегда оставлял ему возможность почетного отступления. Превыше всего ставил князь предание, самый сильный, как мы помним, аргумент средневековой политической логики – “старину".

Откуда нам знать, каким был человек, не оставивший ни одного написанного его рукою памятника? - спросил меня однажды известный американский эксперт с некоторым даже негодованием. Я НЕ ГОВОРЮ УЖЕ, ЧТО РЕДКО ПИСАЛИ В ТЕ ВРЕМЕНА ГОСУДАРИ СОБСТВЕННОЙ РУКОЙ ДОКУМЕНТЫ И ДАЖЕ ПИСЬМА. ДЛЯ ЭТОГО БЫЛИ ПИСЦЫ, ДЬЯКИ. ОБРАЩУ ЛИШЬ ВНИМАНИЕ ЧИТАТЕЛЯ НА ТО, ЧТО, ВИДИМО, никогда не попадались ЭТОМУ ЭКСПЕРТУ книги Николая Ивановича Костомарова, тоже, между прочим, классика русской историографии. Потому что, попадись они ему, он мог бы прочитать такую, например, характеристику Ивана III: «Холодный, рассудительный, с черствым сердцем, непреклонный в преследовании избранной цели, скрытный, чрезвычайно осторожный; во всех его действиях видна постепенность, даже медлительность... он никогда не увлекался, зато поступал решительно, когда дело созрело до того, что успех несомненен». Откуда, интересно, мог знать это Костомаров? Надо полагать, оттуда же, откуда знаю и я. Из монументального памятника, который оставил после себя князь Иван.

И памятником этим была не только созданная им великая держава, но и самый процесс ее созидания. Не только то, что было сделано, но и то, как это было сделано  –  при помощи каких маневров, подходов, интриг, посольств, браков и переговоров. Нет недостатка в документальном материале, чтобы рассмотреть, как сквозь всю эту хаотическую мозаику, все словно бы бессвязные курбеты политической акробатики проступают монументальные архитектурные формы, как из разрозненных тактических акций складывается далеко наперед продуманная стратегия, отражающая не только манеру, особенности политического творчества великого зодчего, но и его характер.

Московское государство было тем зданием, которое творил он  –  терпеливо, как муравей, и вдохновенно, как Микеланджело. Я не знаю, остались ли после великого итальянца счета, написанные его рукою, но если и нет  –  сердце Ватикана после него осталось, Собор Святого Петра. Осталось, ибо в отличие от Ивана III, посчастливилось Микеланджело не иметь внука, осквернившего дело его жизни.

Отличало князя Ивана от всех последующих русских царей, кажется мне, непогрешимое, как абсолютный слух у музыканта, чувство стратегии. Не найдете вы у него ни одного политического шага, как бы ни был он незначителен, который в свое время, пусть и много лет спустя, не оказался бы ступенькой к поставленной им себе с самого начала цели. Шел он к ней долго, с упорством и спокойствием государственного мужа, ищущего не сиюминутной, непременно прижизненной выгоды, не сенсационного эффекта, но основания новой, фундаментальной исторической традиции.

Ну кто мог бы сказать, например, в 1477-м, что конфискация монастырских земель в Новгороде  –  мера, затерявшаяся в массе других, связанных с реинтеграцией северной "отчины"  –  окажется на самом деле много лет спустя деталью гигантского плана церковной Реформации, акции общенационального значения, которая и в голову не могла бы прийти его предшественникам? Кто угадал бы наперед, что сентиментальный интерес отнюдь не сентиментального Ивана к скромной секте "заволжских старцев", людей не от мира сего, монахов, покинувших монастыри и живших в одиноких лесных скитах, что интерес этот был на самом деле началом широкого плана создания мощной политической партии "нестяжателей", предназначенной стать идейным штабом этой Реформации?

И вот так во всем, что он делал. Он был живой загадкой для современников. Циничный прагматик, реалист, известный своей цепкостью и практицизмом, он жил словно в каком-то ином, непонятном им измерении. Об этом, впрочем, у нас еще будет случай поговорить. А сейчас  –  о второй части его жизни.

"ВОТЧИНА" И "ОТЧИНА"

К восьмидесятым годам XV века фамильная звезда, что вела за собою десять поколений московских князей, угасла. Дальше вести она не могла. Россия  –  то, что осталось от древнего Киевско-Новгородского конгломерата после монгольского погрома и не было проглочено Литвой или Польшей  –  было собрано, стало единым государством. И что же? На наших глазах человек, исчерпавший прежнюю традицию, тотчас зажигает новую звезду, которая тоже, как мог он думать, станет фамильной. Он создает новое поприще, достойное того, чтобы состязались на нем его внуки и правнуки, как сам он состязался на поприще "собирания" Руси со своими дедами и прадедами.

Очень точно и кратко сформулировал это тот же С.Ф. Платонов: «Когда он начал княжить, его княжество было окружено почти отовсюду русскими владениями... В конце своего княжения он имел лишь иноверных и иноплеменных соседей – шведов, немцев, литву, татар».

И вот что самое во всем этом замечательное: человек, которому суждено было прожить как бы две жизни, в двух абсолютно непохожих мирах - сначала в суетном и склочном мире междукняжеских распрей и удельных раздоров, а затем в мире большой политики и общенациональных задач  –  человек этот чувствовал себя дома в обоих мирах. Мало того, он уже в первой своей жизни подготовил все важные плацдармы, все исходные точки для второй  –не провинциального московского князя, а государя европейской державы. Едва был закончен процесс "собирания", продолжаться московская Реконкиста могла лишь на арене европейской политики.

До этого Русь была "вотчиной", родовой собственностью одной княжеской семьи. Теперь превращалась она в нечто принципиально отличное  –  в "отчину", в народ, в члена европейской семьи народов. И соответственно "вотчинный уклад", "вотчинная ментальность" становились анахронизмом. "Отчина" – национальное государство – требовала новой идейной платформы, новых единых стандартов и норм национальной жизни, даже новых слов, обозначающих прежде не существовавшие понятия.

Судя по его действиям, великий князь хорошо это понимал. К сожалению, современным западным экспертам такое понимание дается с трудом. Уж не язык ли тому виною? Даже мы, говорящие по-русски, не сразу улавливаем разницу между словами "отчина" и "вотчина". Корень у них общий, да и по смыслу они частично совпадают – то, что досталось в наследство от отцов. В реальной политической жизни XV века, однако, значение этих слов разошлось – до полной противоположности.

Слово "отчина" употреблялось теперь главным образом во внешнеполитическом контексте и звучало как "отчизна", "отечество". Оно наделялось высоким идейным смыслом: в нем воплощался призыв к восстановлению поруганной родины. А "вотчина" означала теперь не великокняжеский домен, как прежде, но лишь боярскую наследственную собственность.

Кстати, аналогичную внутреннюю трансформацию пережил и термин "старина". Он тоже стал звучать как политический лозунг, означающий общее прошлое всех русских земель. Вместе с лозунгом "отчины", под которым имелось в виду их общее будущее, он создавал цельную идеологическую конструкцию, и этот символ национального единства цементировал всю внешнеполитическую стратегию Ивана III.

А на английский оба слова переводятся одинаково – "patrimony" (случается, впрочем, что путают их и отечественные авторы). Например, Николай Борисов, цитируя великокняжеское послание новгородцам, начинавшееся словами «Отчина моя великий Новгород», так комментирует реакцию новгородцев: «Им не понравилось, что московский князь называет Новгород своей вотчиной».

На этой семантической путанице вырос еще один миф о России как о "патримониальном государстве" – собственности её царей. Но ведь достаточно просто задуматься: почему-то же сохранились в лексиконе оба термина! Ведь "отчина" не вытеснила "вотчину": на право боярской собственности Иван III, В ОТЛИЧИЕ ОТ ВНУКА, никогда не покушался. Как иначе мог бы привлечь он к себе князей и бояр из Литвы, из Твери и Рязани, бежавших к нему со своими вотчинами? На этой вотчинной основе и формировал он свою аристократическую элиту.

И сформировал он ее настолько мощной, что внуку его, действительно исходившему из архаической "вотчинной" концепции государства как царской собственности, понадобились революция и тотальный террор, чтобы сломить сопротивление АРИСТОКРАТИЧЕСКОЙ элиты, созданной его дедом.

Но ведь толкование Грозного было всего лишь реакционной попыткой вернуть страну в догосударственную ее эпоху. Что сказать, однако, о современных экспертах, безоговорочно принимающих его "патримониальное" толкование, даже не заметив жесточайшего конфликта между политическими представлениями внука и деда?

НОВГОРОДСКАЯ КОНТРОВЕРЗА

Сложность истории не всегда усложняет жизнь историка. Порою она облегчает нам споры. Я не знаю, например, как можно было бы сейчас опровергнуть “патримониальный” миф, наглядно продемонстрировав читателю принципиальную разницу между традициями “отчины” и “вотчины”, когда б не аналогичные акции в отношении Новгорода, предпринятые дедом и внуком и разделенные между собою столетием. Словно бы нарочно поставила история такой эксперимент, чтоб с графической, можно сказать, скульптурной рельефностью запечатлеть эту разницу. Все, что требуется в таких случаях от историка - это просто её заметить.

Однако, поскольку тема новгородской республики и её традиционных вольностей болезненна в сегодняшней России, придется нам предварить разговор об этом эксперименте заметками о связанной с ним контроверзе.

Когда Иван III взошел на престол, Новгород, как мы уже знаем, представлял собою автономное политическое тело в том сложном и неуправляемом конгломерате, который условно назывался Московским государством. Так же, как германские торговые города, родственные ему по политической структуре, Новгород, собственно, был олигархической республикой, чем-то вроде русского Карфагена. Формально высшим органом власти считалось в нем всенародное вече. Оно ежегодно избирало посадника (президента республики) и тысяцкого (генерала, командовавшего народным ополчением) и те ведали администрацией, военным делом и юстицией. Реально же это выборное правительство контролировал, говоря словами В.О. Ключевского, считающегося лучшим знатоком вопроса, «Совет господ, Herrenrath, как называли его немцы, или господа, как он назывался в Пскове. В истории политической жизни Новгорода этот боярский совет имел гораздо большее значение, чем вече, бывшее обыкновенно послушным его орудием».

Это тем более бросалось в глаза, что вече, конечно, не было представительным учреждением, делегатов туда не избирали. Просто, заслышав звон колокола, все граждане города бежали на сходку. И потому «на вече не могло быть ни правильного обсуждения вопроса, ни правильного голосования. Решение составлялось на глаз, лучше сказать, на слух, скорее по силе криков, чем по большинству голосов. Когда вече разделялось на партии, приговор вырабатывался насильственным способом, посредством драки: осилившая сторона и признавалась большинством». Еще хуже обстояло дело, когда страсти достигали такого накала, что враждующие партии собирали свои отдельные веча, одно на Софийской стороне, другое на Торговой. В этих случаях исход «голосования» решался буквально побоищем двух огромных толп на большом Волховском мосту.

При всем том, однако, вольности Новгорода были вполне реальны. Выражались они главным образом в двух вещах. Во-первых, новгородцы свободно избирали должностных лиц республики. Во-вторых, с князьями, которых они приглашали для защиты своих владений, отношения у них были договорные (и, согласно договору, во внутренние дела республики князья вмешиваться не могли). А поскольку «устройство новгородской земли... было лишь дальнейшим развитием основ, лежавших в общественном быту старших городов Киевской Руси», то вольности Новгорода были живым свидетельством что, вопреки Карамзину, Русь эта от начала до конца оставалась вполне европейской страной, где самодержавием и не пахло. Так или иначе, новгородцам было что терять. Такова одна сторона контроверзы.

Другая состоит в том, что, не присоединив Новгород, новорожденное российское государство практически не имело шансов стать органической частью Европы. Просто потому, что новгородская империя контролировала весь Север страны (самую развитую и процветающую в ту пору её часть), отрезая тем самым России возможность непосредственной коммуникации с Западом. В буквальном смысле: новгородские владения действительно перекрывали все её выходы к морям – не только к Балтийскому, но и к Белому. А если еще иметь в виду, что от сухопутных связей с Европой Москва была тогда отгорожена, как выразился один коллега из Вильнюса, «могучим литовским задом», то независимость Новгорода обрекала её на полную изоляцию от Европы.

Короче говоря, не присоединив к себе новгородские земли, которые князь Иван справедливо считал своей «прародительской отчиной» (в конце концов страна от самого своего начала была Киевско-Новгородской Русью, из Новгорода пришли в Киев не только мифические братья Рюрика, но Владимир Святой, и Ярослав Мудрый), Москва не только не могла завершить свою Реконкисту, но и оказывалась безнадежно отброшенной в Азию. Вот и спрашивается: что было важнее для будущего России – сохранить новгородские вольности или все-таки дать стране шанс стать европейской державой?

Честно говоря, я не знаю ИСТОРИКОВ, КРОМЕ КЛЮЧЕВСКОГО, КОТОРЫЕ ВСЕРЬЕЗ ЗАДУМЫВАЛИСЬ бы над этой коварной контроверзой. Для советской историографии, например, проблемы тут вообще не существовало: централизация страны была для неё высшей, безусловной ценностью (как мы еще увидим в Иваниане, именно необходимостью этой централизации ухитрялась она оправдывать даже зверства опричнины, а не только ликвидацию новгородских вольностей). Для большей части дореволюционной и эмигрантской историографии проблема Новгорода состояла не столько в его вольностях, сколько в том, что он служил яблоком раздора между Литвой и Москвой, чтоб не сказать, между «латинством» и православием. И потому, как с полным сознанием своей правоты восклицает эмигрантский историк Василий Алексеев: «со стороны православной Москвы это была действительно борьба за Родину и за Веру!» ДЛЯ ЗАПАДНОЙ ИСТОРИОГРАФИИ, С ДРУГОЙ СТОРОНЫ, ПРОБЛЕМЫ ТУТ И ВОВСЕ НЕ БЫЛО. ЯСНО ЖЕ, ЧТО НЕ МОГ МОСКОВСКИЙ ДЕСПОТИЗМ МИРИТЬСЯ С НОВГОРОДСКИМИ ВОЛЬНОСТЯМИ. ТАК НАД ЧЕМ ЖЕ ТУТ ЗАДУМЫВАТЬСЯ?

Самое интересное, однако, в другом. Даже в книге, призванной, казалось бы, служить обобщающим итогом постсоветской историографии (с обязывающим названием «История человечества, т.VIII. Россия»), проблема по-прежнему выглядит двусмысленно. С одной стороны, «для России борьба с католицизмом... означала защиту от идеологической агрессии западных стран». С другой, однако, «объективно победа этой [пролитовской партии в Новгороде] означала бы сохранение городских свобод, избавление от тяжелой руки Москвы и движение по пути других восточно-европейских стран, находящихся в орбите европейского цивилизационного развития».

Но что означало бы это для России, отрезанной от Европы? Об этом ни слова. Никакой контроверзы нет. Впрочем, имея в виду, что все царствование князя Ивана проходит у авторов этого тома под рубрикой «Формирование государства по евразийской модели» , изоляция России от «латинской» Европы их нисколько не заботит: Всё равно ведь принципиально другая у нее, европейская, «модель государственности», другая, извините, цивилизация. Похоже, что единственным серьезным историком, который высказал свою точку зрения на новгородскую контроверзу ясно и недвусмысленно, был все тот же Ключевский. «Уничтожение особенности земских частей независимо от их политической формы, – говорит он, – было жертвой, которую требовало благо земли, становящейся строго централизованным и однообразно устроенным государством». Другими словами, как ни жаль нам новгородских вольностей, но они были обречены.

Чего, однако, никто, сколько я знаю, не заметил, это что Иван III, кажется, думал иначе. В конце концов, Новгород был богатейшей и процветающей частью его «прародительской отчины», её сокровищницей, живой нитью связывавшей её с Европой. И если для того, чтобы сохранить эту сокровищницу, требовалась даже очень широкая автономия республики, великий князь, судя во всяком случае по результатам его первого похода на Новгород в 1471 году, был готов и на это – при условии, конечно, что пролитовская партия в Совете господ Новгорода сложит оружие раз и навсегда. Это, конечно, гипотеза. Но судите сами.

Как пишет британский эксперт Джон Феннелл в книге "Иван Великий", "на протяжении шестидесятых напряжение [между Москвой и Новгородом] росло. Раскол Новгорода... становился все более определенным и вел к беспорядкам в городе... пролитовская фракция становилась все более сильной и дерзкой. Она действовала так, словно пыталась спровоцировать Ивана на акт финального возмездия".

Представителей великого князя публично оскорбляли; земли, в прошлом уступленные Москве, были снова захвачены. Платить налоги республика отказывалась. Могла демонстративно пригласить на княжение сына Димитрия Шемяки, ослепившего в свое время отца великого князя. Обычным делом были переговоры с Казимиром литовским. И в довершение ко всему, архиепископ новгородский вступил в контакт с киевским митрополитом, ставленником этого самого Казимира.

Что удивляет тут больше всего - это терпение великого князя. Почему в самом деле даже перед лицом открытых провокаций медлил он призвать к порядку мятежную отчину? От нерешительности? Из малодушия? Можно поверить в это, если не знать, какая могучая и беспощадная воля, какой хитрый умысел стояли за этими колебаниями. Ивану III нужно было, чтоб все поверили: он не решается на экспедицию против Новгорода. Это было частью его плана. Так же думает и Феннелл: "Одни лишь оскорбления... вряд ли могли быть использованы как предлог для серьезной экспедиции, предназначенной сокрушить то, что в конце концов было русским православным государством".

Если припомнить на минуту, что столетие спустя Иван Грозный тоже предпринял новгородскую экспедицию, превратившую тот же русский православный город в пустыню без какого бы то ни было предлога (если не считать, конечно, стандартного обвинения в “измене”, какие фабриковались тогда на опричной карательной кухне тысячами), это объяснение может, пожалуй, выглядеть до смешного наивным. Представить Грозного царя спрашивающим себя, достаточно ли у него оснований для карательной экспедиции, - за пределами человеческого воображения.

Тем более необъяснимо, на первый взгляд, что такое словно бы само собою напрашивающееся сравнение даже в голову не пришло Джону Феннеллу. А ведь оно тотчас же продемонстрировало бы пропасть между дедом и внуком, между "отчинным" и "вотчинным" представлением о своей стране, между, если хотите, европейской и патерналистской Россией. Впрочем, после знакомства в предшествующей главе с аналогичным опытом Роберта Крамми, читателя едва ли удивит упущение Феннелла. Опять ведь грядка не та...

Как бы то ни было, даже когда измена Новгорода, и политическая и конфессиональная, стала очевидной, и тогда великий князь не бросился опрометью его наказывать. Он разыграл эту локальную революцию, как опытный гроссмейстер сложную шахматную партию. И вовсе не новгородцы, которые действовали крайне неуклюже и беспрестанно попадались в великокняжеские ловушки, были его настоящими противниками, а сама "старина" со всем её могущественным авторитетом: новгородские вольности были ее воплощением. Просто нагрянуть в один прекрасный день и стереть город с лица земли, как сделал его внук, Иван III не мог. Мысль его работала принципиально иначе. И замысел, как можно понять, заключался в том, чтоб предоставить Новгороду первым нарушить священную "старину". Вот тогда он и выступит - не разрушителем, а охранителем национального предания. Выступит против ниспровергателей "старины". Его атака должна была выглядеть лишь как ответный удар, как акт национальной самозащиты.

И он, конечно, дождался. Новгородцы заключили с Казимиром договор, «докончание». И тогда великий князь выступил против Новгорода. 14 июля 1471-го он нанес сокрушительное поражение республиканской армии на реке Шелони. Республика лежала у его ног, безоружная и беззащитная. Казалось, наступила минута, которую он терпеливо ждал целое десятилетие. И что же? Использовал он свою победу, чтоб разгромить Новгород политически? Разграбить его богатства? Уничтожить его вольности? Читатель мой уже, надеюсь, понимает, что должен был сделать наш герой в этой ситуации. Конечно же, он вступил в переговоры и согласился на компромисс. В договоре рядом со словами, подтверждающими, что Новгород есть "наша отчина", стояло: "мужи вольные новгородские". Другими словами, Новгороду действительно была предложена автономия. Вечевой колокол у него во всяком случае остался.

Даже Феннелл, сын страны компромисса, с удивлением замечает: "И все-таки Иван показал замечательное милосердие". Согласитесь, для русского царя получить такой комплимент от британца - дело почти неслыханное. Правда, и это не смогло поколебать изначальной убежденности нашего автора в том, что Россия страна от века тоталитарная и ничего иного строить князю Ивану было не дано, так сказать, по определению. Просто, как и большинство западных историков, Феннелл при всех обстоятельствах сохраняет верность Правящему Стереотипу, даже если эти обстоятельства ему полностью противоречат. Не вмещается в нее европейская Россия - и все тут. Оставалось лишь недоумевать: "Почему нужно было терпеть еще семь лет аномалию независимой свободолюбивой республики в том, что становилось централизованным тоталитарным государством?"

Но ведь ответ напрашивается сам собою. В отличие от будущих историков, великий князь подходил к проблеме без всяких стереотипов. Он экспериментировал. Пробовал разные формы сосуществования прошлого с будущим. В 1471 году Новгороду был дан шанс интегрироваться в рождающееся национальное государство на правах автономной республики – с максимальным сохранением его вольностей. Окажись Новгород в состоянии при этих условиях разгромить пролитовскую партию в своем Совете господ, так бы, вполне возможно, оно и было.

Продолжение следует.