Все записи
МОЙ ВЫБОР 07:34  /  20.02.21

187просмотров

Часть третья. Глава 8. Иваниана

+T -
Поделиться:

Ошеломляющий вывод

Можно, конечно, смотреть на послания Грозного как на неуклюжую попытку оправдать задним числом тер­рор, казни и грабежи опричнины. Так представлялись они Курбско­му. Так представлялись они и Карамзину. Но если мы (вслед за Пого­диным) отнесемся к ним серьезно, то увидим в них практически всю лабораторию политического мышления русского иосифлянства, не говоря уже о подробном описании политического процесса в Крем­ле 1550-х. Увидим, что смысл этого процесса заключался отнюдь не только в попытке маргинализовать саму возможность возникновения самодержавия, но и в посте­пенном превращении царя в своего рода председателя правительст­венной коллегии, хотя и сохраняющего право вето, но не более того. Вот как выглядел этот процесс, увиденный глазами царя.

Сначала «собака Алексей» с Сильвестром принялись «совето­ваться тайком от нас». Потом «Сильвестр ввел к нам в совет своего единомышленника, князя Дмитрия Курлятьева» и «начали они со своим единомышленником свои злые замыслы». Какие замыслы? Не только, оказывается, реформы, Судебник, вопросы Стоглаву и выдвижение на руководящую роль в стране Земского собора, как мы до сих пор думали, но и очень конкретные кадровые переста­новки, приведшие к тому, что не осталось «ни единой власти, где у них не были назначены их сторонники». Иначе говоря, персо­нальные перестановки в высшем руководстве страны постепенно лишали царя всех рычагов реального политического влияния, включая даже древнюю прерогативу определять порядок формиро­вания высшей номенклатуры: «они лишили нас... права распреде­лять честь и места между вами, боярами, и передали эти дела на ва­ше желание и усмотрение».

В результате царь, утративший контроль над ключевыми позици­ями в правительстве, и впрямь оказался вдруг в положении первого среди равных. Он сам об этом свидетельствует, замечая, что они (т.е. Адашев, Сильвестр и Курлятьев) «мало по малу стали подчинять вас, бояр, своей воле, приучали вас прекословить нам и нас почти равня­ли с вами». «Нестесненная власть» не только ускользала из рук Ивана, она, казалось, ускользала необратимо. У него не оставалось сомнений, что его пытаются превратить в номинального главу госу­дарства. Как иначе объяснить его слова «вы с попом решили, что я должен быть государем на словах, а вы — на деле»?

Образование правительственного совета, предполагавшее кол­легиальность политических решений, не могло не казаться Ивану узурпацией его власти, ужасным и кощунственным пришествием олигархической «власти многих»: «вы державу, полученную мною от Бога и от моих прародителей — взяли под свою власть». Здесь, конечно, клиническое описание паранойи — и болез­ненная подозрительность, и ощущение, что мир ополчился против него, и мстительная злобность. При всем том, однако, свести все дело к особенностям характера (или болезни) Грозного было бы нелепо, ибо очевидно же, что природа конфликта, о котором он ве­дет речь, конституционная. Очевидно, другими словами, что спор шел именно о серьезной попытке создать на Руси конституционную монархию. Более того, даже если Иван преувеличил степень серьезности этой попытки, вывод, который следует из его упреков, все равно ошеломляет. Я во всяком случае никогда ничего даже отдаленно его напоминающего не встречал ни в русской, ни тем более в западной историографии. В частности, из них становится нам вдруг совершен­но понятно, откуда всего лишь два поколения спустя в разгромлен­ной постопричной России взялась столь артикулированная, отточен­ная до последней детали конституция Михаила Салтыкова. Не мог же в самом деле революционный документ такой силы возникнуть, как Афина из головы Зевса, готовым.

Тем более, что основные пункты этой конституции (так, «основ­ным законом конституционной монархии», назвал Ключевский до­говор, заключенный российской делегацией, возглавленной Салты­ковым, с польским королем Сигизмундом 4 февраля 1610 года) практически полностью совпали с нестяжательскими идеями вре­мен Грозного. Судите сами. «Земскому собору договор усвоял учредительную власть. Ему же принадлежал и законодательный почин... без согласия Думы государь не вводит новых податей и вообще ни­каких перемен в налогах... Думе принадлежит и высшая судебная власть... Каждому из народа московского для науки вольно ездить в другие государства христианские, и государь имущества за то от­нимать не будет».

Совершенно же очевидно, что такие документы не рождаются на пустом месте. Так же, как в основу самодержавной революции Гроз­ного легли идеи, выработанные несколькими поколениями иосифлянских мыслителей, в основе конституции Салтыкова несомненно лежали результаты работы нескольких поколений мыслителей не­стяжательства. Короче говоря, идеи этой конституции должны были бродить, употребляя выражение Ключевского, в среде тогдашних интеллектуалов долгие годы. И просто не могли поэтому не руково­диться ими «собака Алексей» и его товарищи в 1550-е. Короче, если отнестись к признаниям царя серьезно, мы отчет­ливо увидим в кремлевском конфликте 1550-х стартовый пункт этого «брожения». Увидим, почему смысл этого конфликта был на самом деле конституционным. И поймем, что самодержавная революция была практически неминуема. Ибо она была ответом на постепен­ное скольжение России к конституционной монархии. В XVI веке! Если это заключение верно, если Правительство компромисса действительно затевало предприятие столь гигантских и новатор­ских масштабов, опираясь лишь на одну статью в Судебнике, то все наши представления о природе и происхождении русской государ­ственности и впрямь надо сдать в архив — и начать все сначала. О том, что с конституцией Салтыкова Россия опередила все великие монархии Европы в XVII веке, мы уже говорили. Но то, что первая по­пытка поставить ее на путь конституционной монархии случилась уже в середине XVI, этого, согласитесь, никто до сих пор представить себе не мог. В особенности западные историки, столетиями, как мы видели в теоретической концепции, старательно отлучавшие Россию, в особенности допетровскую, от Европы.

И подумать только, что заложен был этот головокружительный историографический переворот в невинной догадке одного ультра­консерватора николаевских времен, высказанной почти два столе­тия назад...

Пролегомены ко второй эпохе

К сожалению, однако, с Погодиным произошло то же, что со Щербатовым. Его не услышали, не хотели слышать. А своего Карамзина, который бы все публике авторитетно разъяснил, у него, в отличие от Щербатова, не оказалось. И вторая эпоха Иванианы пошла поэтому совсем в другом направлении. У нее были другие герои. Ее обольстил Гегель, точнее, его концепция госу­дарства как венца исторического процесса. Она проглотила нажив­ку целиком — вместе с соблазнительной идеей, что однажды в исто­рии мировое первенство суждено каждому народу. Только вместо Пруссии, которую имел в виду Гегель, подставила она в это вдохнов­ляющее уравнение Россию.

Поистине неисповедимы судьбы идей. Гегель без сомнения уди­вился бы, с какой легкостью трансформировались его философско-исторические озарения в оправдание высказанной еще Ломоносовым претензии россов на то, чтоб их «целый мир страшился». Впрочем, ос­новное направление второй эпохи Иванианы очень точно отражало современную ей геополитическую ситуацию. Россия и впрямь была во второй четверти XIX века европейской сверхдержавой.

В 1815 году русскому императору удалось то, что так и осталось неутоленной мечтой Грозного — «першее государствование». Как победитель Наполеона он въехал в Париж на белом коне, и казаки устраивали свой утренний променад на Елисейских полях. И еще четверть века после этого — в николаевскую эпоху — останется Рос­сия в ситуации, когда тот же Погодин сможет позволить себе такие риторические вопросы: «Спрашиваю, может ли кто состязаться с на­ми и кого не принудим мы к послушанию? В наших ли руках полити­ческая судьба Европы и, следственно, мира, если только мы захотим решить ее?» И сам же отвечал, что да, и впрямь оказался «русский государь ближе Карла V и Наполеона к их мечте об универсальной империи». Кому, спрашивается, мог быть интересен в такой ситуа­ции полного и безусловного торжества самодержавия, а стало быть, и подтверждения правоты Ивана Грозного, какой-то замшелый кремлевский конфликт 1550-х?

Конечно, как мы теперь понимаем, все козыри были в этом кон­фликте в руках царя. Он мог опереться на иосифлянское духовен­ство (его противников, нестяжателей, реформаторы, как мы по­мним, защитить не смогли); на офицерский корпус помещичьей ар­мии (военная реформа, как мы тоже помним, была провалена); на нетитулованную аристократию (с которой не позаботились дого­вориться). А реформаторам — после того как они отказались выне­сти свою политическую программу на Земский собор, — опереться было просто не на кого. Келейными интригами и кадровыми пере­становками конституции не добываются. И потому первая в Европе попытка поставить великую державу на путь конституционной мо­нархии была обречена.

Ну и слава Богу, — ответила бы на это русская историография се­редины XIX века, будь она даже способна «раскрутить» гипотезу По­година. Конституционная монархия, может быть, и хороша для Евро­пы. Для России, прав Грозный, она гибельна. Короче говоря, опять наступали для Иванианы тяжелые времена. Назревал второй «исто­риографический кошмар».

И снова пришли мы ко все тем же темным вопросам социально-психологического осознания исторической истины. И опять нет у нас на них ответа. Знаем лишь, что следующее поколение историков, вместо «раскручивания» гипотезы Погодина, увязло в темперамент­ных, но не имевших отношения к делу состязаниях славянофилов и западников. И суждено было этим спорам увести Иваниану дале­ко-далеко от его гипотезы.

Во второй ее эпохе найдутся у царя защитники посильнее и по­авторитетнее Ломоносова или Татищева. Им опричнина понадобит­ся как аргумент в их философско-исторической концепции. В той, что призвана была, как им казалось, раз и навсегда внести смысл и порядок в русскую историю. Эти люди будут смеяться над выспрен­ностью Карамзина и наивностью Погодина, совершенно уверенные, что они преуспели там, где потерпели поражение эти допотопные моралисты. Преуспели, превратив, наконец, русскую историю в строгую науку.

Вторая эпоха Иванианы ознаменована такими крупными — не только в русской историографии, но и в русской истории — имена­ми, как Соловьев и Кавелин, Хомяков и Аксаков, Чичерин и Ключев­ский. Они ожидают нас в следующей главе.

Продолжение следует