Все записи
МОЙ ВЫБОР 22:27  /  22.02.21

373просмотра

Часть третья. Глава 9. Россия не Европа

+T -
Поделиться:

Уважаемые друзья! К сожалению сегодня по ошибке публикатора преждевременно были опубликованы "ЦИКЛЫ", которые должны были появится лишь после окончания "Иванианы". Приношу всем вам и Александру Львовичу глубокие извинения за случившуюся путаницу.

Публикатор Ю. Васин

Государственный миф

Sic transit gloria mundi, говорили древние. Едва ли кто-нибудь в исто­рии российской культуры подтвердил своей судьбой эту печальную истину так полно и безусловно, как Константин Дмитриевич Каве­лин. Полузабытая еще при жизни фигура, интересная сегодня разве что историкам. Трудно даже поверить, что в середине XIX века он был громовержцем.

Ниспровергатель Карамзина, вундеркинд, ставший университет­ским профессором в 28 лет (Ключевский был вдвое старше, когда удо­стоился этой чести), автор одного из самых дерзких проектов отмены крепостного права, первый воспитатель наследника престола (Алек­сандра III), духовный отец русского западничества, родоначальник «государственной школы» в российской историографии, русский Ге­гель, можно сказать. И вот что от всего этого блистательного резюме осталось в «Энциклопедическом словаре» 1989 года: «Сторонник уме­ренных буржуазных преобразований при сохранении неограничен­ной монархии и помещичьего землевладения». Какая, право, проза...

Но и какой урок! Хотя бы потому, что Кавелин разделил судьбу целого поколения, вдохновителем которого он был. Я говорю, ко­нечно, о поколении «молодых реформаторов», архитекторов Вели­кой Реформы. Они пришли к рулю государственной политики в кон­це 1850-х с тем, чтобы завершить начатую за полтора столетия до них Петром европейскую трансформацию России.

Пора надежд и очарований, какое тогда было время! «Кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь, — вспоминал впослед­ствии обычно не сентиментальный Лев Толстой, — все писали, чита­ли, говорили, и все россияне, как один человек, находились в неот­ложном восторге». Такие ожидания — а в памяти не остался никто, кроме императора. Как это объяснить?

Впрочем, нам с читателем предстоит еще подробно обсудить судьбу кавелинского и вообще постниколаевских поколений русских западников в заключительной книге трилогии. Так что не станем за­бегать вперед. Сошлюсь лишь в объяснение этой печальной судьбы на Александра Головнина, министра народного просвещения, одно­го из последних «молодых реформаторов», уволенных в середине 1860-х из правительства: «...мы пережили опыт последнего николаев­ского десятилетия, опыт, который нас психологически искале­чил». В том смысле искалечил, что блестящие русские европейцы и голубой воды западники неожиданно оказались в результате этого опыта русскими националистами. Жестокая метаморфоза...

И загадка тоже. Как случилось, что после расстрела в декабре 1825 на Сенатской площади авангарда пушкинского поколения и воцарившейся националистической дик­татуры, последним словом русской исторической науки стало вдруг нечто прямо противоположное всему, что связано с этим европей­ским поколением? Даже Карамзин, так страстно преданный само­державию, и тот ведь попал в 1840-е у тогдашних интеллектуалов под подозрение. И за что, вы думаете? Именно за европейские «проти­воестественные воззрения». И заключалась эта «противоестествен­ность», конечно же в том, что поставил перед собою мэтр, по мне­нию Кавелина, «невозможную задачу — изложить русскую исто­рию... с точки зрения европейской истории».

Во времена декабристов, когда Карамзин, собственно, и писал свою «Историю государства Российского», такая точка выглядела совершенно естественной. А вот в 1840-е «излагать» прошлое России в контексте европейской, что по тем временам означало миро­вой, истории считалось уже не только ненаучным, но и неприличным. Паролем постдекабристской эпохи стала уникальность России в мире.

Нет сомнения, такие удивительные идейные метаморфозы, проис­ходящие под влиянием реальных исторических изменений в жизни общества, заслуживают серьезного объяснения. Отложим его, одна­ко, до той же заключительной книги трилогии, где придется нам об­суждать судьбу постниколаевских поколений. Сейчас замечу лишь, что об одной аналогичной метаморфозе в Иваниане нам уже говорить приходилось. Я имею в виду тот неожиданный переворот в отношении русского общества к Ивану Грозному после выхода в свет девятого то­ма карамзинской «Истории». Мы объяснили тогда эту не менее удиви­тельную метаморфозу кратковременным «царством ужаса», который пришлось пережить российской элите при Павле. А ведь царствова­ние Николая продолжалось не четыре года, а тридцать! Так или иначе для националистов уникальность России, конеч­но, всегда была аксиомой. Но Кавелин-то, как и все «молодые ре­форматоры», был западником.

Причем, самым влиятельным, пожа­луй, и авторитетным в то время из вождей западничества — если не считать «невозвращенца» Герцена и рано умершего Белинского (ко­торый был в свое время домашним учителем Кавелина). Впрочем, Белинский тоже ни минуты в уникальности России, как мы видели, тогда не сомневал — и энтузиазм его был, самым, наверное, замеча­тельным мерилом влиятельности Кавелина.«Неистовый Виссарион» не был, однако, историком. И филосо­фом тоже. Он, как говорится, ел из рук своего юного ментора. «Один из величайших умственных успехов нашего времени в том состо­ит, — писал Белинский, — что мы, наконец, поняли, что у России бы­ла своя история, нисколько не похожая на историю ни одного евро­пейского государства, и что её должно изучать и о ней должно судить. на основании её же самой, а не на основании ничего не имеющих с ней общего европейских народов».

Националисты

Создалась парадоксальная ситуация. Непо­стижимым образом обе боровшиеся друг с другом и даже прези­равшие друг друга партии — западники и националисты (которых оппоненты прозвали славянофилами) — стояли на одной и той же почве, боролись одним и тем же оружием, исходили из одного и то­го же постулата.

О философско-историческом феномене славянофильства мы еще поговорим подробно. Здесь скажем лишь, что до вступления на арену борьбы Кавелина позиция славянофилов казалась сильнее. И не только потому, что последовательным националистам легче за­щищать уникальность нации, чем непоследовательным западникам. Но еще и потому, что славянофилы — и только они — располагали к середине 1840-х стройной и хорошо разработанной теорией уни­кальности России. Ядром её было представление о русском народе как об общнос­ти принципиально неполитической. Более того, как о неком подобии родственного коллектива, семьи, общины, связанной не столько го­сударственными, сколько кровными и нравственными узами. Рус­ские в их представлении никогда, в отличие от европейцев, не стре­мились к контролю общества над правительством и совершенно по­этому равнодушны к конституциям, так отчаянно волновавшим тогда их европейских соседей.

Согласно славянофильской теории, русский народ относился к царю, как дети в семье относятся к родному отцу, к paterfamilias, если читатель еще помнит ключевую формулу Ричарда Пайпса. А ко­му же в нормальной семье надобны юридические ограничения влас­ти отца? В социально-экономическом плане эта теория опиралась на то обстоятельство, что подавляющая часть населения тогдашней России жила в сельских общинах и преобладала в стране поэтому не частная, как в Европе, а коллективная собственность. Славянофилы видели в этом не пережиток Средневековья, сознательно эксплуати­руемый самодержавием в самых прозаических фискальных целях, а, напротив, залог великого коллективистского будущего России.

Полтора столетия спустя Геннадий Зюганов так сформулирует это славянофильское кредо на советском канцелярите: «общинно- коллективистские и духовно-нравственные устои русской народной жизни... принципиально отличаются по законам своей деятельности от западной модели свободного рынка». Или еще ярче, «капита­лизм не приживается и никогда не приживется на российской поч­ве». Вот так, во всем мире капитализм прижился, а у нас не прижи­вется. Никогда. Иначе говоря, уникальна Россия вовсе не в том тривиальном смысле, в каком уникальна каждая страна, но в том, что должна не­пременно противостоять миру. Противостоять, причем, не только в прозаических вопросах о форме хозяйствования, но и в высших сферах бытия. Покойный профессор А.С. Панарин, например, объ­яснял это так: в отличие от всех других национальных сообществ, «в русской традиции укоренены мессианские предчувствия». И «ве­ликое одиночество России в мире» проистекает из этого опять же уникального «эсхатологического дара».150 лет назад славянофилы формулировали это немножко иначе, от чего, впрочем, смысл дела не менялся.Русским, находили они, чужд обостренный рационализм «духа европейского». Чужд, ибо они по природе склонны к «цельному зна­нию», к синтетичному восприятию мира, основанному на страстной религиозной вере, а не на холодном западном анализе. Короче, во всех без исключения аспектах бытия — в политическом, философ­ском, нравственном, социальном, экономическом, культурном, не говоря уже о религиозном, — настаивали славянофилы на неевро­пейском характере России.

Согласитесь, это и впрямь была сильная и, что не менее важно, совершенно последовательная теория. Единственным её недостат­ком было то, что, ориентируясь как на идеальный образец русской жизни на культурно застойную Московию XVII века, на такое же, как в XX веке, «столетие изоляции и самоизоляции», по выражению пре­зидента Медведева, их теория обрекала страну на вечный застой в вечнодвижущемся мире — и в конечном счете на катастрофу.

Продолжение следует