Все записи
МОЙ ВЫБОР 07:55  /  25.02.21

335просмотров

Часть третья. Глава 9 Россия не Европа

+T -
Поделиться:

Вызов Кавелина

Мудрено ли, что именно в эту ахиллесову пяту сла­вянофилов и ударил Кавелин? Он обратил внимание публики на то, что слишком уж последовательно отлучая христианскую Россию от христианской Европы, славянофилы делают свою страну опасно не­отличимой от «языческой» Азии (которую, как мы уже знаем, тог­дашние русские интеллектуалы считали воплощением историческо­го застоя). Вспомним, что даже такой просвещенный ум, как Петр Яковлевич Чаадаев, говорил тогда об Индии и Китае что «благодаря этим странам, мы являемся современниками мира, от которого во­круг нас остался только прах», а Японию и вовсе полагал «нелепым уклонением от божеских и человеческих истин».

Таким образом именно в последовательности славянофильской теории уникальности России и обнаружил Кавелин её изъян. И имен­но поэтому так настойчиво подчеркивал, что «наша история пред­ставляет постепенное изменение форм, а не повторение их, следова­тельно, в ней было развитие, не так, как на Востоке, где с самого на­чала всё повторяется почти одно и то же... В этом смысле мы народ европейский, способный к совершенствованию, к развитию, кото­рый не любит... бесчисленное число веков стоять на одной точке».

Но если так, то в каком же смысле мы народ неевропейский? В том, отвечал Кавелин, что «вся русская история, как древняя, так и новая, есть по преимуществу история государственная, политичес­кая... политический, государственный элемент представляет покуда единственно живую сторону нашей истории». Иначе говоря, если, в отличие от Востока, мы развиваемся, то в отличие от Европы, дви­гателем этого развития является у нас правительство (а вовсе не об­щество, «Земля», как думают славянофилы).

В Европе общество создало государство, а в России государство создало общество. Контекст мировой исто­рии для него, как мы уже знаем, не существовал. Так или иначе, учил он, отними у России динамичное государство — и она превратится в застойный Китай. Отними у нее Грозного и Петра — и она будет ве­ками «стоять на одной точке».

То был решительный вызов славянофилам на их собственном поле. Но для того чтобы он по настоящему сработал, следовало его подкрепить столь же стройной и артикулированной, как у оппо­нентов, теорией. Никто, кроме Кавелина, в тогдашнем западничес­ком лагере не был способен на интеллектуальное предприятие тако­го масштаба. Константин Дмитриевич, человек европейски образо­ванный, с блеском прошедший школу рациональной философии (в отличие от славянофилов, увлекавшихся романтиками), не только исполнил эту задачу, но и создал в процессе то, что впоследствии на­звано было государственной (или юридической) школой в русской историографии.

Западником, впрочем, Кавелин был, как мы видели, очень ус­ловным. Уникальность России была для него постулатом столь же не­пререкаемым, как и для славянофилов. И трактуя русское общество как инертную, «китайскую» массу, неспособную к самостоятельному развитию без государственного мотора, он на самом деле подчерки­вал принципиальное отличие России от Европы еще более рельеф­но, нежели его оппоненты. Действительная разница состояла лишь в том, что славянофилы адаптировали к русским условиям идеи не­мецкой романтической школы, а Кавелин русифицировал рациона­листа и государственника Гегеля.

Вкратце проделанная им теоретическая операция состояла в следующем. У Гегеля общество проходит в своем развитии три фа­зы: «семейную», когда личность поглощена родовым коллективом; «гражданского общества», когда личность вырывается из оков кол­лектива, не признавая никаких авторитетов, кроме самой себя; и, на­конец, «государственную», где происходит знаменитое диалектичес­кое отрицание отрицания и государство устанавливает гармонию личности и коллектива. В принципе принимая эту стандартную геге­левскую триаду, Кавелин меняет в ней не только последовательность фаз, но и сами фазы. Прежде всего потому, что, в отличие от Гегеля, он демонстративно создает не схему развития человечества, но тео­ретическое обоснование уникальности России (словно бы и впрямь разделяя жуткую мысль Чаадаева, что «мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества»).

Так или иначе схема Кавелина начинается с фазы «родовой», где страна принадлежит одному княжескому роду, обеспечивающе­му её государственное единство, но чуждому «началу личности». Вторая фаза — «семейственная» (или «вотчинная»). В ней государ­ственное единство страны разрушено, но личность — в отличие от ге­гелевской фазы «гражданского общества» — не создана. Третья, «государственная», фаза восстанавливает политическое единство страны —и «создает личность».

Как видим, отрицание отрицания при­сутствует и здесь. Только с отношениями между коллективом и лич­ностью, в которых суть дела для Гегеля, ничего общего оно не имеет. Для Кавелина суть в политическом единстве страны. У Гегеля госу­дарство — своего рода арбитр между коллективом и личностью, су­ществовавшими задолго до его возникновения. Функция государ­ства у него лишь в том, чтобы «снять» конфликт между ними. У Кавелина, с другой стороны, личность — странный привесок к политичес­кому единству, ничем не обусловленный и непонятно зачем сущест­вующий. Да, она создана государством, но — неизвестно для чего она ему понадобилась.

Одновременно всё дурное в русской истории привязал Кавелин именно к любезной сердцу славянофилов «семейственной» фазе, стреляя таким образом по двум мишеням сразу. Принижая «Землю» и возвеличивая государство, которое они считали источником всех российских бед, он словно бы дразнит оппонентов. Главное, однако, для него все-таки в том, чтобы доказать: «У нас и у них [в Европе] во­прос поставлен так неодинаково, что и сравнение невозможно».

Наследство Кавелина

Конечно, он ошибался. Сравнение его схемы с геге­левской не только возможно, оно бьет в глаза. Хотя бы потому, что у обоих государство одинаково выступает как венец истории, как ее великолепный финал. Другое дело, что государство, которое имел в виду Гегель, было правовым, а то, в котором жил Кавелин, — воен­но-крепостническим самодержавием. И именно тор­жество закона над произволом и «снимало» у Гегеля противоречие между «прогрессом в осознании свободы» и апологией государства.

Короче, гегелевское государство мыслилось как гарант личнос­ти от произвола власти, а кавелинское было гарантом бесправия этой  самой личности. Смысл дела состоял для Кавелина вовсе не в свободе личности, а в могуществе государства, в его способности преодолеть «семейственную» фазу. Не свободное, а сильное госу­дарство совмещало в себе для него функции демиурга и цели исто­рии. И поэтому всё, что содействовало его укреплению, автоматиче­ски оказывалось прогрессивным, все жертвы, принесенные ему, ис­купленными, все преступления во имя его оправданными.

«Государственная необходимость» (таинственным и необъясненным образом совпавшая у Кавелина с «началом личности») станови­лась паролем, разрешающим всетайны, все нравственные сомне­ния, все противоречия. Последняя истина была найдена. В этой заим­ствованной у Гегеля идее и состояло, собственно, интеллектуальное наследство Кавелина, завещанное им русской историографии.

И если в его теории оставались еще прорехи и темные пятна, то к услугам основанной им государственной школы оказались такие первоклассные эксперты и блестящие интеллектуалы, как С.М. Соло­вьев, Б.Н. Чичерин, А.Д. Градовский, Н.П. Павлов-Сильванский, П.Н. Милюков, Г.В. Плеханов. Они придумали объяснения тому, чему не сумел их придумать русский Гегель. Они устранили противоре­чия, которые ему не удалось устранить. Их концепции были полны изящества и, можно сказать, художественного совершенства. Во всяком случае неспециалистам — да, впрочем, и специалистам — казались они неотразимо убедительными. Судите сами.

«Камень, — скажет Соловьев, — разбил Западную Европу на многие государства... в камне свили себе гнезда западные мужи и оттуда владели мужиками; камень давал им независимость, но скоро и мужики огораживаются камнем и приобретают свободу и самостоятельность; всё прочно, всё определенно, благодаря кам­ню... На великой восточной равнине нет камня... и потому — одно не­бывалое по своей величине государство. Здесь мужам негде вить се­бе деревянных гнезд... Города состоят из деревянных изб, первая искра — и вместо них куча пепла... Отсюда с такой легкостью старин­ный русский человек покидал свой дом... И отсюда стремление пра­вительства ловить, сажать и прикреплять».

«Достаточно взглянуть на её [России] географическое положе­ние, — согласится Чичерин, — на громадные пространства, по кото­рым рассеяно скудное население, и всякий поймет, что здесь жизнь должна была иметь иной характер, нежели на Западе... Здесь долж­но было развиться не столько начало права... сколько начало влас­ти, которое одно могло сплотить необъятные пространства и разбросанное население в единое государственное тело... То обще­ственное устройство, которое на Западе установилось само собою, деятельностью общества... в России получило свое бытие от госу­дарства».

«Изучая культуру любого западноевропейского государства, — объяснит Милюков, — мы должны были бы от экономического строя перейти сперва к социальной структуре, а затем уже к государствен­ной организации; относительно России удобнее будет принять об­ратный порядок, [ибо] у нас государство имело огромное влияние на общественную организацию, тогда как на Западе общественная ор­ганизация обусловила государственный строй».

«Основным началом русского общественного строя московско­го времени было полное подчинение личности интересам государ­ства, — услышим мы от Павлова-Сильванского. — Внешние обстоя­тельства жизни Московской Руси, ее упорная борьба за существова­ние... требовали крайнего напряжения народных сил... Все классы населения были прикреплены к службе или к тяглу».

«Чтоб отстоять свое существование в борьбе с противниками, далеко опередившими ее в экономическом отношении, — скажет Плеханов, — ей [России] пришлось посвятить на дело самооборо­ны... такую долю своих сил, которая, наверное, была гораздо боль­ше, нежели доля, употреблявшаяся с той же целью населением Вос­точных деспотий. [Если мы сравним] общественно-политический строй Московского государства со строем западноевропейских стран [и Восточных деспотий], у нас получится следующий итог: госу­дарство это отличалось от западных тем, что закрепостило себе не только низший, но и высший, служилый класс, а от восточных, на ко­торые оно очень походило с этой стороны." 

Конечно, все эти люди жестоко спорили между собою. Одни утвер­ждали, что в России не было феодализма, а другие, что был. Одни гово­рили, что в основе её неевропейского характера лежат различия меж­ду камнем и деревом, а другие, указывали на «деревянность» средне­векового Лондона и «каменность» Новгорода. Одни утверждали, что самодержавное государство выковывалось в «борьбе со степью», т.е. с кочевниками, непрерывно нападавшими на Русь. А другие возража­ли, что «борьба со степью» приходится на XI—XIII века, когда никакого самодержавия не было, и страна, напротив, распалась на удельные княжества, тогда как в середине XVI века, когда самодержавие и впрямь создавалось, никакой «степи» уже и в помине не было. И та же история с «полным подчинением личности государству». Одни объ­ясняли его «упорной борьбой Руси за существование», а другие обра­щали внимание на то, что возникло это «полное подчинение» лишь во времена Ливонской войны, не имевшей никакого отношения к «борь­бе за существование, но развязанной Россией во имя завоевания При­балтики (а, если верить Ивану Грозному, то и «всей Германии»).

Несмотря, однако, на свои споры, все они вышли из школы Ка­велина. В том во всяком случае смысле, что все безоговорочно при­няли его основополагающий тезис: самодержавное государство — в том виде, в каком оно исторически с середины XVI века сложи­лось — было единственно возможной формой государственности в данных (географических, демографических, экологических, геопо­литических или экономических — это уже зависело от пристрастий каждого из них) условиях.

Деревянная страна с редким населением, разбросанным по ма­лоплодородной равнине; бедная страна, продремавшая свою юность в «семейственной» фазе; страна — осажденная крепость, ок­руженная со всех сторон врагами, — какое же еще в самом деле мог­ло сложиться в такой стране государство, если не военно-крепостни­ческое самодержавие? Оно бывало жестоким, временами страш­ным, но альтернативы ему не существовало. И постольку, какое уж было, воплощало оно прогресс.

Эти люди делали свою работу, как мог убедиться читатель, не толь­ко с исчерпывающей скрупулезностью, но и изобретательно, с блеском. Созданные ими концепции были замечательно стройны и обос­нованы всеми мыслимыми аргументами. Единственное, что можно по­ставить им в упрек — они решали задачу с заранее известным отве­том. Ту самую, что была сформулирована для них еще в 1846 году Ка­велиным. Доказать в ней требовалось не почему крепостническое самодержавие оказалось формой русской государственности, но по­чему оно было исторически необходимо. И стало быть, неизбежно.

Русифицируя Гегеля и адаптируя его к условиям николаевской националистической диктатуры, Кавелин нечаянно создал могущес­твенный «Государственный миф» — и с ним генеральную ось второй эпохи Иванианы, продолжавшейся до самого крушения император­ской России.

Читатель уже, наверное, до­гадался, что именно на роковом перекрестке разрушительной «се­мейственной» и всеспасающей «государственной» фаз русской исто­рии и нашел себе место в концепции Кавелина Иван Грозный, неожи­данно превратившись в первостроителя — не только национального государства, но и, как это ни парадоксально, «начала личного досто­инства». В ключевую, одним словом, фигуру, с которой, собственно, и начался на русской земле прогресс. Можно ли было устоять после этого перед т соблазном приравнять его к Петру? Ломоносов, как мы помним, не устоял. Кавелин тоже. Так явились его читателю «два ве­личайших деятеля русской истории, Иоанн IV и Петр Великий... Раз­деленные целым веком... они замечательно сходны по направлению деятельности. И тот и другой преследуют одни и те же цели. Какая-то симпатия их связывает. Петр Великий глубоко уважал Ивана IV, на­зывая его своим образцом, и ставил выше себя».

И какова же была эта их общая цель? Вот как изображает ее Ка­велин: «Иоанн IV хотел совершенно уничтожить вельможество и ок­ружить себя людьми незнатными, даже низкого происхождения, но преданными, готовыми служить ему и государству без всяких зад­них мыслей и частных интересов. В 1565 г. он установил опричнину. Это учреждение, оклеветанное современниками и непонятое потом­ством, не внушено Иоанну — как думают некоторые [читай: славяно­филы] — желанием отделиться от русской земли, противопоставить себя ей; кто знает любовь Иоанна к простому народу, угнетенному и раздавленному в его время вельможами, кому известна заботли­вость, с которой он стремился облегчить его участь, тот этого не ска­жет. Опричнина была первой попыткой создать служебное дворян­ство и заменить им родовое вельможество, на место рода, кровного начала, поставить в государственном управлении начало личного достоинства: мысль, которая под другими формами была осуществ­лена потом Петром Великим».

Читатель, уже знакомый с предыдущими главами, понимает, на­сколько фантастична концепция Кавелина и поэтому нам просто нет смысла сравнивать её с реальностью XVI века. Не станем говорить и о том, что ликвидация частной собственности и крестьянской сво­боды вела, как мы теперь знаем, в исторический тупик. Обращу лишь внимание на другую сторону дела.

В конце концов излагал все это совершенно серьезно Кавелин в 1840-е, когда результаты работы «величайших деятелей» были очевидны. Его оппоненты, славянофилы, суммировали их следую­щим образом: «Современное состояние России представляет внут­ренний разлад, прикрываемый бессовестной ложью... все лгут друг другу, видят это, продолжают лгать и неизвестно до чего дойдут... И на этом внутреннем разладе... выросла бессовестная лесть, уверя­ющая во всеобщем благоденствии... Всеобщее развращение или ос­лабление нравственных начал в обществе дошли до огромных раз­меров... здесь является безнравственность целого общественного устройства... правительственная система, делающая из подданного раба, [и создающая в России] тип полицейского государства».

Стоит ли добавлять, что народ, который Грозный столь самоот­верженно, оказывается, защищал от «родового вельможества», был к тому времени полностью раздавлен крепостничеством, достигшим степени рабовладения, а от «служебного дворянства», которое он насаждал ценою страшного террора, уже и следа не осталось? Странным образом оно — словно ни Грозного, ни Петра никогда не существовало — преобразовалось в то самое «родовое вельможест­во», истреблению которого они себя посвятили. И притом в гораздо худшую, по сравнению с московским боярством, его разновид­ность — в рабовладельческую аристократию. Иначе говоря, если цель «величайших деятелей» действительно состояла в уничтожении «вотчинников» и в защите от них народа, то в 1840-м и слепой мог видеть, что хлопотали они зря.

Продолжение следует