Все записи
МОЙ ВЫБОР 07:19  /  4.03.21

305просмотров

Часть третья. Глава 9 Россия не Европа

+T -
Поделиться:

«Неизбежность опричного террора»

Если опричнина действительно была единственно возможным способом спасти русскую государственность, а свобода и впрямь всего лишь «болезнь», то лечить от нее Россию было нужно. Более того, оказалось это лечение «государственной необходимостью». Все остальное, так сказать, факультативно, едва диагноз поставлен. Соловьеву не нравился в качестве такого лечения тотальный террор, а Смирнову нравился. Просто он не был сентиментален. И поэтому Соловьев, у которого, по горькому замечанию Веселовского, «все заключения... сводятся к рассуждению: с одной стороны, нельзя не сознаться, а с другой, нельзя не признаться», едва ли имел бы пра­во бросить камень в И.И. Смирнова.

После мощного дуэта Кавелина и Соловьева, с которого началась вторая эпоха Иванианы, ее течение разветвилось на три отдельных русла. Первое (я окрестил его ревизионистским), стремилось опро­вергнуть дуэт; второе, пытавшееся подкрепить его новыми аргумен­тами, — апологетическим; третье, наконец, изображавшее опрични­ну как чудовищный, но случайный исторический эксцесс, не вошед­ший в состав русской политической культуры, — нигилистическим. Самыми интересными для нас фигурами в каждом из этих направле­ний будут соответственно Константин Аксаков, Евгений Белов и Ва­силий Ключевский. О них в основном и пойдету нас речь дальше.

Ревизионистское направление Иванианы представлено московским славянофильством середины XIX века. Написано о нем предостаточно (в том числе и мною). Рассмат­ривали его историки — и российские и западные — под всеми, кажет­ся, возможными углами зрения. Кроме одного. Кроме того, что просто по-человечески политическая доктрина славянофильства выглядит до крайности невероятно странной. В том смысле, что непонятно, как в са­мом деле могли вполне здравомыслящие и европейски образованные люди додуматься до таких вот, например, парадоксов: «Неограничен­ная власть — царю, полная свобода духа и жизни — народу, свобода действия и закона — царю, свобода мнения и слова — народу».

Как совместить несовместимое: неограниченность власти с не­ограниченностью свободы? И, в частности, свободы мнения и слова, которые и есть, собственно, самые мощные ограничения власти? Должны же, право, эти удивительные парадоксы быть как-то объяс­нены. Вот я и хочу попытаться их объяснить. Вполне возможно, что объяснение мое будет выглядеть не менее экзотическим, чем сами славянофильские парадоксы. Во всяком случае, с точки зрения кон­венциональной истории. Но я уже столько против нее в этой книге нагрешил, что, как говорится, семь бед — один ответ.

Начну вот с чего. Мне кажется, политическая позиция славяно­филов может выглядеть невероятной разве что в глазах янки Марка Твена, воспитанного в чистой, беспримесной демократической тра­диции. Но янки все-таки исключение во всемирной истории. Подав­ляющая часть прошлого европейских народов, не говоря уже о тех, что родились и умерли в «мир-империи», прошла при авторитариз­ме, порою жестком, во многих случаях, как мы знаем, перерастав­шем в тиранию, которая делала политическую оппозицию невоз­можной. Что, спрашивается, могло в таких условиях противопоста­вить произволу правителей общество? Какие оставались у него средства самозащиты?

Как свидетельствует история, никаких таких средств, кроме нравственно обязательного предания, кроме норм и традиций, ухо­дящих корнями в далекое, пусть воображаемое, но не тираничес­кое прошлое, утогдашнего общества не было. Что же в таком случае парадоксального, если именно на эти нормы и традиции и пыталось оно опереться — будь то во Франции 1770-х или в Иране 1970-х, в Ки-тае V века до н.э. или в России века XIX? В этом широком смысле сла­вянофильство вовсе не было феноменом специфически русским. Нечто подобное ему возникало практически повсюду на земле — на противоположном полюсе режимов, исключавших политическую оп­позицию, но еще не дегенерировавших в деспотизм. На поверхности такое «славянофильство» всегда было отчаянной попыткой предот­вратить окончательное вырождение тиранического режима в деспо­тизм, перестроив государство в соответствии с религиозными нор­мами — конфуцианскими ли, православными или исламскими.

На самом деле, однако, священные книги служили, скорее, внешней оболочкой для вполне секулярного и распространенного одинаково на Дальнем Востоке и на Дальнем Западе убеждения, что гармоничное, идеальное общественное устройство существовало когда-то в прошлом, в Золотом веке и лишь впоследствии было де­формировано некой тиранической катастрофой, чем-то вроде биб­лейского потопа. В этом смысле суть «славянофильства» есть не бо­лее чем романтическая вера, что содрав ложный поверхностный слой политической реальности, мы обнаружим под ним вечное и не­изменное ядро Абсолютного Добра — свободного от произвола пра­вителей и продажных политиков. Присмотревшись, мы увидим, я ду­маю, такую веру одинаково и у Конфуция, и у аббата Бодо, и у айятоллы Хомейни, и у Аксакова, и у Солженицына.

Примерно в одно и то же время, около 500 года до н.э. в разных концах ойкумены складываются два проти­воположных политических миропонимания. Культура древнегречес­ких полисов вырабатывает классическое представление о Законе как о политическом ограничении власти, о способе контроля общества над государс- твом,а культура древнего Китая — представление о Фа, т.е. о Законе как о способе легализации правительственного произ­вола. Другими словами, контроля государства над обществом.

Только поняв это фундаментальное различие, можно оценить от­вращение, которое испытывал к законам (Фа) Конфуций и почему противопоставил он им Ли — традиционную систему этических, по сути, семейных ценностей. Если эта аналогия верна, получится, что первой исторической разновидностью «славянофильства» было раннее конфуцианство.

Едва ли случайно также, что именно в середине XVIII века, когда Монтескье предсказывал, что Франция необратимо скатывается к деспотизму, возникло там течение мысли, один из идеологов кото­рого аббат Бодо рассматривал древнекитайскую империю как обра­зец «правильной» монархии, противопоставляя ее древнегреческой демократии, чьи «летописи представляют ужасное зрелище ужасных посягательств против мира и счастья человечества».

Раннее конфуцианство считало главным признаком добродетели уважение к преданию. Ибо лишь оно, а не произвольные законы пра­вителей, ведет общество к процветанию. Так же думали во Франции физиократы. И то же самое имел в виду Константин Аксаков, когда сто­летие спустя после Бодо требовал «невмешательства государства в де­ла земли». Как Семья для Конфуция, служила для Аксакова «Земля» вместилищем предания. А государство было не более чем администра­тивным к нему дополнением, лишь отрицательно заряженным поясом электронов, вращавшемся вокруг положительного ядра национальной традиции, лишь маской, под которой являлась «Земля» иностранным очам. Государство не хозяин «Земли», не её начальство, но лишь внеш­няя ограда от разрушительного вторжения чуждых «Земле» миров.

И Конфуций, и Бодо, и Аксаков одинаково противопоставляли это гордое Ли «произвольному деспотизму» как богдыханов, так и патер­налистской диктатуре Людовика XIV и Официальной Народности (в России при Николае I), т.е. каким бы то ни было претензиям госу­дарства на моральное руководство обществом. Из этого противопоставяения проистекала особая, чтобы не сказать сакральная цен­ность того социального слоя, который по преимуществу воплощает и сберегает национальное предание, её живого носителя. В Европе это была аристократия, в России «простой народ», крестьянство. «Мы обращаемся к простому народу, — писал по этому поводу один из идео­логов славянофильства Ю.Ф. Самарин, — по той же причине, по кото­рой они [французы] сочувствуют аристократии, т.е. потому, что у нас народ хранит в себе дар самопожертвования, свободу нравственного вдохновения и уважение к преданию. В России единственный приют торизма, т.е. консерватизма, — черная изба крестьянина».

Ирония здесь вот в чем: Самарин и не подозревал, что точно та­кое же религиозное, если угодно, почтение к сельскому труду и кресть­янству как к идеальной основе нации составляло и ядро концепции французских физиократов — на том самом Западе, коренное отли­чие которого от России он стремился продемонстрировать.

Раннее конфуцианство как форма сопротивления деспотизму практически перестало существовать во II веке до н.э. Значит, даже не обращаясь к специальным трудам, можно предположить, что пе­риод с V по II век до н.э. был в Китае эпохой жестокой борьбы меж­ду Фа и Ли. И что завершилась она полным поражением раннего конфуцианства, его растворением в безжизненно-деспотической культуре Фа.

Свод дидактических стереотипов, известный нам сегодня под именем конфуцианства, есть, по-видимому, лишь остаточное явле­ние уже исчезнувшей в Китае этико-политической, если можно так выразиться, оппозиции тирании. Еще в IV веке до н.э. Шань Янь, один из первых идеологов «легизма» (своего рода древнекитайской государственной школы, ведавшей адаптацией конфуцианства к нуждам богдыханского деспотизма) учил: «когда народ слаб — го­сударство сильно, когда государство сильно — народ слаб. Поэтому идущее истинным путем государство стремится ослабить народ».

Аналогичную схему — но с противоположным результатом — де­монстрирует история Франции. После того, как знаменательное двухлетие правления физиократов во главе сТюрго (1774-1776), об­наружило утопичность французского «славянофильства», страна взорвалась революцией. Выходит, то же самое скольжение к деспо­тизму, которое привело к бесплодному торжеству «мир-империи» на Дальнем Востоке и к революции на Дальнем Западе, в России не привело ни к тому, ни к другому. Здесь оно лишь положило начало ли­беральному национализму (определив таким образом, заметим в скобках, её судьбу, по крайней мере, на полтора столетия вперед). Вот что говорит нам, между прочим, история об этом на первый взгляд парадоксальном течении мысли.

Мы скоро увидим, насколько это наше отступление в область сравнительной истории идей поможет нам объяснить, почему ревизионистское направление в Иваниане было разгромле­но государственной школой Кавелина-Соловьева. Одно тем не ме­нее представляется исчерпывающе ясным уже сейчас. А именно, что никаким парадоксом славянофильство на самом деле не было. Так же, как задолго до него аналогичные течения мысли на Дальнем За­паде и на Дальнем Востоке, служило оно лишь тревожным преду­преждением «Осторожно: деспотизм!».

Как и повсюду в таких случаях, действительная его функция, ни­кем, кажется, до сих пор не замеченная, заключалась в том, чтобы, протестуя против тирании, попытаться отвести страну от бездны, на краю которой она оказалась. И в этом смысле все иеремиады сла­вянофилов против своего правительства были совершенно логичны.

Да, они бесстрашно утверждали, что «правительство отделилось от народа и стало ему чужим». Что установилось «иго государства над землею, русская земля стала как бы завоеванною, а государство — за­воевательным. Русский монарх получил значение деспота, а свободно- подданный народ — значение раба-невольника». Это очень жестокие, согласитесь, и откровенные обличения. Ничего подобного не услыши­те вы от идеологов государственной школы. Но при всем том, будучи, не подозревая этого, конфуцианцами, ничего другого не могли славя­нофилы противопоставить нависшей над страной угрозе, кроме древ­него Ли. То есть представления о нации как об одной большой Семье.

И потому наивными и опасными казались им усилия европейских народов вырвать клыки у государственного Левиафана, закрепив ог­раничения власти юридически — в конституциях. Наивными потому, что неуместны в нормальной семье конституции. А опасными потому, что введение юридических догм в семейные отношения угрожало по­дорвать их моральные основания. «Посмотрите на Запад, — страстно восклицал Аксаков. — Народы поверили в возможность правительст­венного совершенства, наделали республик, настроили конститу­ций... и обеднели душою... готовы рухнуть каждую минуту».

За то, что европейские народы в роковом ослеплении нарушили естественный «союз земли и государства», их ждет, уверены были славянофилы, жестокая расплата. Европа идет к гибели — от ниги­лизма и анархии, от расслабления и деградации (представьте на ми­нуту, какой новостью были для меня в наши дни совершенно анало­гичные предсказания Александра Проханова  опоздавшие всего лишь на какие-нибудь полтора столетия). Что, однако, из этих несбывшихся прогнозов следовало? Конечно же, замкнуть наглухо свою суверенную крепость, не допустить в род­ную Семью смертельное излучение европейской «улицы» — такова была, по мнению тогдашних националистов, первейшая обязан­ность русского государства. А оно, начиная с Петра, поступало как раз наоборот. Широко распахнуло оно ворота родной крепости для чуждого духа, предало семейную традицию. И как всякий оккупаци­онный режим, оказалось, по их мнению, деспотизмом. Вот формулировка Аксакова: «Государство совершает переворот, разрывает со­юз с землей и подчиняет её себе».

Опять, как видим, всё здесь совершенно логично, ничего ново­го, тем более парадоксального. Сам Конфуций, надо полагать, под­писался бы под этим (с соответствующими поправками, конечно: прошло все-таки две с половиной тысячи лет).

Продолжение следует