Все записи
МОЙ ВЫБОР 07:53  /  20.03.21

227просмотров

Часть третья. Глава 9 Россия не Европа

+T -
Поделиться:

Попутные заметки

Именно эта глава почему-то привлекла больше все­го внимания рецензентов предыдущего издания книги. Может быть, из-за того, что непосредственно сопрягаются здесь полузабытые со­бытия давно минувших дней с теми, которые еще на памяти моего поколения. Я понимаю, до какой степени непривычно для современ­ного уха звучит, скажем, прямое сопоставление подкрестной записи Василия Шуйского с речью Никиты Хрущева на XX съезде. Или, допу­стим, памятной всем десталинизации режима после смерти тирана с «деиванизацией» после Грозного царя, замеченной еще Жилем Флетчером, английским послом в Москве в конце XVI века.

Чего я не понимаю, это может ли существовать без таких сопостав­лений жанр философии отечественной истории или, говоря словами Г.П. Федотова, «новая национальная схема». Не представить ведь без них русскую историю как целое, в чем, собственно, смысл этого пред­приятия и состоит. Не представить просто потому, что отчаянные по­пытки вырваться из железных объятий самодержавия и добиться га­рантий от произвола власти растянулись в России на столетия.

Не нужно быть Ключевским или Платоновым, чтобы понимать, как разительно отличались между собою условия, в которых Шуй­ский подписывал свой «освободительный» манифест и Хрущев про­износил свою «освободительную» речь. Это бросается в глаза. Это тривиально. Сложность в том, чтобы несмотря на все эти различия — в приметах времени, в мотивах действующих лиц и в последствиях их действий — найти тем не менее то общее, что дает нам принципи­альную возможность их сопоставления. Я нашел это общее в анало­гичном обязательстве новых властителей воздерживаться, по выра­жению Платонова, от «причуд личного произвола» и «недостойных способов проявления власти». А также в аналогичном стремлении превратиться «из государя холопов в правомерного царя поддан­ных», говоря словами Ключевского.

И я счастлив, что большинство рецензентов оценило эту слож­ность, проявив живой интерес к попытке преодолеть «экспертизу без мудрости», которая так огорчала в свое время профессора Чаргоффа, — независимо даже от того, как они к моим идеям относятся.

Есть впрочем — как не быть? — и другая категория рецензентов, которые не критикуют аргументы автора по существу, не отвергают их и не принимают, но исходят из того, что всякая непривычная мысль незаконна уже в силу своей непривычности.

Смотрите, как бы говорят они читателю, автор сравнивает сред­невекового царя с первым секретарем ЦК КПСС. Откровенная ведь ересь. «На грани историософии». Что, спрашивается, может быть общего у князя Шуйского с аппаратчиком Хрущевым, к тому же раз­деленными тремя столетиями?

Не знаю, почему, но к такого рода критике сложилось у меня стой­кое отвращение. Может быть, потому, что уж очень напоминает она от­зывы пушкинских помещиков об Онегине: помните, «сосед наш неуч, сумасбродит, он фармазон, он пьет одно стаканом красное вино»?

Нет слов, бывают рецензенты и похуже. Иные вырывают из кон­текста отдельные фразы и танцуют над ними канкан. Самоутвержда­ются, одним словом. Это, конечно, неприятно, но рецензенты, кото­рые не враги и не друзья, а просто ленивы и нелюбопытны, все-таки противнее.

Как бы то ни было, пишу я эти заметки не для них, а для тех, кто любопытен и понимает нетривиальную мысль, согласны они с нею или нет. Хотя бы потому, что не так уж и часто она встречается...

Наблюдателю, который на грани веков, где-нибудь около 1900-го ре­шился бы предсказать дальнейшее движение Иванианы, пришлось бы, я думаю, констатировать, что политической (не говоря уже о мо­ральной) репутации Грозного царя нанесен смертельный удар. При всей спорности позиции Ключевского его приговор опричнине выглядел, казалось, окончательным. Отныне она должна была воспри­ниматься лишь как символ политической иррациональности, как нерв­ная судорога страны, впавшей в жестокий приступ самоистребления. Какие бы новые факты ни были открыты историками XX века и к каким бы новым заключениям они ни пришли, одно должно было остаться бесспорным: Иван Грозный и его опричнина реабилитации не подле­жат. И стало быть, еще один «историографический кошмар» исключа­ется. Ни новыхТатищевых, ни новых Кавелиных больше не будет.

Чванливая бравада Ломоносова, сентиментальное негодование Карамзина и холопские восторги Горского равно должны были ка­заться теперь порождением темной, архаической, чтобы не сказать мифологической, эры Иванианы. И мифы медленно отступали перед беспощадным светом разума. Отступали, казалось, навсегда. Исто­рики осознали, что в Иваниане переступлен какой-то порог, за кото­рым нет возврата к допотопным эмоциям и «государственническим» символам. Едва ли может быть сомнение, что авторитет и спокойная мудрость Ключевского сыграли в этом повороте решающую роль.

В конечном счете сводилось все к тому, что драма уходит из Ива­нианы и превращается она в более или менее бесстрастное и респек­табельное занятие архивистов и профессоров, бесконечно далекое от любопытства профанов и политических бурь. Из центра философ­ских схваток, из способа самоосознания общества возвращается, наконец, Иваниана в материнское лоно академической историогра­фии — таков, вероятно, был бы прогноз объективного наблюдателя в точке пересечения двух столетий.

Исходя из положения дел в тогдашней Иваниане, он был бы со­вершенно прав. Исходя из положения дел в тогдашней России, ошибся бы он непростительно. Ибо главная драма была как раз впе­реди: третий «историографический кошмар» поджидал Иваниану за новым поворотом в судьбе страны. Из петровской полуЕвропы она возвращалась в московитскую Евразию. И масштабам этой цивилизационной катастрофы суждено было превзойти все, что в ней со времен опричнины происходило.

Я говорю сейчас не только о холопских гимнах «повелителю на­родов» и «великому государственному деятелю», которые предстоя­ло услышать следующему поколению русских читателей Иванианы от следующего поколения русских историков. Говорю я о том, что снова попытаются они рационализировать иррациональность тер­рора и оправдать неоправдываемое. Как все это произошло, мы скоро увидим.

А пока, чтобы дать читателю возможность представить себе мас­штабы грядущей реабилитации первого русского самодержца, со­шлюсь лишь на один факт. Никогда, даже во время обоих предшество­вавших «историографических кошмаров», не позволил себе ни один русский историк открыто оправдать вместе с опричниной величайшее зло, принесенное ею России, — порабощение соотечественников, крепостное право. Крестьянское рабство гирей висело на ногах адво­катов Грозного. Его откровенная реакционность бросала мрачную тень на светлые ризы «прогрессивной опричнины». И вот в 1940-е са­мо крепостное право объявлено было прогрессивным. Так и скажет И.И. Полосин: «Усиление крепостничества тогда, в XVI веке, означало усиленное и ускоренное развитие производительных сил страны... Крепостничество было естественной стихийной необходимостью, мо­рально омерзительной, но экономически неизбежной».

Продолжение следует