Все записи
МОЙ ВЫБОР 07:37  /  22.03.21

487просмотров

Часть третья. Глава 10 Повторение трагедии

+T -
Поделиться:

Как видим, никуда не ушли из Иванианы политика и драма. На­против, вступала она в самую трагическую свою эпоху. Повторялась трагедия. Произошло это, конечно, не вдруг. И замечательно инте­ресно посмотреть, как готовилась эта новая, можно сказать, корона­ция Грозного.

«Аграрный переворот»

Государственная школа тихо умирала в начале века. Не­смотря на фундаментальные труды П.Н. Милюкова и Г.В. Плеханова, ее триумфы были уже позади. Знаменитые схемы, когда-то властво­вавшие в историографии, будь то «борьба государства с родовым строем» или «борьба со степью», вызывали теперь у профессиона­лов лишь снисходительную усмешку. Подобно новым монголам, ор­ды специалистов, исповедывавших классовую борьбу и экономичес­кое объяснение истории, одну за другой разрушали крепости госу­дарственной школы, с варварской дерзостью ниспровергая ее обветшавшие мифы.

Если первый властитель дум русской историографии XX века Сергей Федорович Платонов и признавал с издевательской акаде­мической вежливостью, что «научный метод историко-юридической [государственной] школы оказал могучее влияние на развитие науки русской истории», то имел он в виду лишь «количественный и качес­твенный рост» трудов русских историков. О «гиперболах» основате­ля школы Кавелина говорил он с тем же презрением к архаическому дилетантизму, с каким Кавелин говорил в свое время о метафорах Карамзина. Другой властитель дум нового времени Михаил Никола­евич Покровский не был даже вежлив: он откровенно потешался над старыми мифами.

Его едкие насмешки заслуживают воспроизведения. В писаниях историков государственной школы, — говорит он, — «развертывается грандиозная картина, как „борьба со степью" создала, выковала рус­ское государство. Степняки, как хищные звери, нападали на Русь; чтоб спастись от этих набегов, все государство было построено по-военному: половина, служилые люди (помещики) должны были жить в посто­янной готовности для боя; другая половина, тяглые люди (купцы, ре­месленники и крестьяне) должна была содержать первую... Так госу­дарство во имя общего интереса закрепостило себе общество; только когда борьба со степью кончилась победой русского государства, на­чалось раскрепощение: сначала в XVIII веке была снята повинность с дворян, потом в XIX пало крепостное право и для крестьян... В этой грандиозной картине имеется один недостаток: она совершенно не со­ответствует действительности. Наибольшее напряжение борьбы со сте­пью приходится на XI-XIII века... но как раз тогда не образовалось еди­ного государства и никакого закрепощения не было... А в XVI—XVIII вв., когда возникли и Московское государство и крепостное право, татары уже настолько ослабели, что и мечтать не могли о завоевании Руси».

Философия истории, над которой смеются, очевидно не может больше исполнять свою функцию. Государственная школа продол­жала царствовать, но, подобно английской королеве, больше не правила. В Иваниане, можно сказать, произошел своего рода госу­дарственный переворот. К сожалению, однако, рациональности не прибавил он ей нисколько. Ибо на смену мифам государственной школы шла столь же откровенная мифология школы аграрной. Даже рискуя сверхупрощением этого «аграрного переворота», скажу тем не менее, что ровно ничего удивительного я в нем не нахожу.

XIX век мучился загадкой силы русской государственности, под­нявшей страну из «тьмы небытия» к высотам сверхдержавности. XX век начался с загадки слабости этой государственности, накренив­шейся над пропастью и грозившей снова уронить Россию во «тьму небытия». Так же, как в XVI веке, в центре конфликта опять стоял во­прос о земле. На повестке дня был новый её передел. Интеллигент­ные монархисты надеялись укрепить самодержавие, удовлетворив земельный голод крестьянства за счет выделения крепких мужиков «на хутора» и оплаченного государством массового переселения в Сибирь. Левые, напротив, надеялись сокрушить самодержавие, натравив на него крестьянство, жаждавшее помещичьей земли. На­кликивали, короче говоря, новую пугачевщину.

Для тех и для других придворная аристократия, «новое бояр­ство», окружавшее царя, было враждебной силой, препятствовав­шей осуществлению их планов. И политика, как всегда, тотчас пере­кинулась в Иваниану. Во всяком случае «аграрный переворот» в ней и впрямь произведен был противоестественной коалицией правых (во главе с монархистом Платоновым) и левых (возглавленных марк­систом Покровским).

Монархист К. Ярош, которого, если помнит читатель, привел в ужас Синодик Грозного, оправдывал тем не менее царя, уничто­жившего своих советников. Царь, уверен был он, «понимал, что единственную опасность для сердечных отношений между русским народом и престолом составляют эти навязчивые патентованные со­ветники. Иоанн хотел отстранить их в разряд вообще граждан Рос­сии и слуг отечества». А поскольку они не желали «отстраняться», пришлось их уничтожить. Это была слегка завуалированная реко­мендация Николаю II возглавить новую опричнину.

Так входил в Иваниану драматизм времени. Древняя история словно возвращалась в новую Россию и мертвые хватали живых. Со­временная страна, успевшая удивить мир не только военной мощью, как во времена Ломоносова и Кавелина, но и великой культурой, страна, крупнейшему историку которой опричнина совсем еще не­давно казалась бессмысленной и бесцельной, опять стояла на пороге средневековой судороги. Бесконечно более, чем Ярош, тонкий и серь­езный мыслитель Платонов изображал теперь истоки опричной дра­мы так: «Грозный почувствовал около себя опасность оппозиции и, разумеется, понял, что это оппозиция классовая, княжеская, руково­димая политическими воспоминаниями и инстинктами княжат, „вос­хотевших своим изменным обычаем" стать удельными владыками ря­дом с московским государем». Другими словами, вернуть Русь в до­монгольские, «удельные» времена, расколоть государство. Короче, Платонов отказывался рассматривать конфликт, приведший к оприч­нине, в традиционных терминах Соловьева — Горского, т.е. борьбы дворянства (нового) с боярством (старым). Тем более отказывался принять эту упрощенную схему государственной школы Покровский.

Если Платонов поставил в центр исторической сцены «класс кня­жат», Покровский втолкнул на неё «класс буржуазии». Если для Пла­тонова Правительство компромисса соответственно представляло этот «класс княжат», то для Покровского представляло оно классо­вый союз буржуазии и боярства. Если для Платонова поэтому суть опричнины состояла в том, что царь отнял землю у многоземельных княжат, отдав их малоземельным помещикам и предотвратил тем са­мым новый распад страны, то для Покровского суть её была совсем в другом. С его точки зрения, царь оказался в этом конфликте оруди­ем буржуазии, которая, отвергнув классовый союз с боярством, вы­брала себе нового партнера — помещиков.

«Во всем этом перевороте, — объясняет он, — речь шла об уста­новлении нового классового режима, для которого личная власть ца­ря была лишь орудием, а вовсе не об освобождении лично Грозного от стеснявшей его боярской опеки». Но и для Платонова, и для По­кровского в основе конфликта одинаково лежало перераспределение земли, аграрный кризис, экономический переворот. И тот и другой, попытавшись заменить старые мифы собственными, ничуть не менее фантастическими, потерпели сокрушительное поражение. И в то же время одержали они победу — ублюдочная «аграрная школа», родив­шаяся от их противо-естественного союза, господствовала в Иваниане на протяжении большей части XX века.

«Сплошное недоразумение»

Отношение Платонова к опрични­не не менее сложно, нежели отношение к ней Соловьева. С одной стороны, он с точно такой же безаппеляционностью, как Соловьев, провозглашает, что «смысл опричнины совершенно разъяснен науч­ными исследованиями последних десятилетий». И мы уже знаем, что смысл этот состоял, по Платонову, в конфискации владений княжат. Но с другой, кровь, грязь, зверства опричнины вызывали у нового классика такое же отвращение, что и у старого. И Платонов оговарива­ется: «цель опричнины могла бы быть достигнута менее сложным спо­собом», ибо «способ, какой был Грозным применен, хотя и оказался действительным, однако, повлек за собою не одно уничтожение знати, но и ряд иных последствий, каких Грозный вряд ли желал и ожидал».

Какой же в таком случае могла быть альтернатива опричнине? Как иначе мог поступить царь перед лицом нового распада, угро­жавшего, по Платонову, стране? Что мог он сделать, если на стороне княжат стояло само московское правительство (или «Избранная ра­да», как он его по традиции называет)? «Состав рады, как надо пред­полагать, — говорит классик, — был княжеский, тенденция, по-види- мому, тоже княжеская. Сила влияния „попа" и его „собацкого собра­ния" в первые годы их действия была очень велика... весь механизм управления был в их руках».

Так что же и вправду было делать бедному царю, восставшему против собственного правительства, а заодно и против княжеского «правительственного класса»? Мыслима ли была в таких условиях его победа без опричнины? То есть без государственного переворо­та, без создания собственной армии и полиции, свободной от влия­ния княжат, без массового террора и всех тех зверств, которые каза- лись Платонову омерзительными? В конце концов он ведь и сам — даже 400 лет спустя — оказался не в силах придумать никакой аль­тернативы опричнине. Увы, моральные ламентации помогают ему не больше, чем помогли они Соловьеву. И логика его конструкции столь же неумолимо вела к оправданию ивановых художеств.

Это, однако, еще с полбеды. Настоящая беда начинается, когда мы внимательнее вчитаемся в тексты Платонова. Ибо, вчитавшись, обнаруживаем вдруг, что несмотря на все громогласные деклара­ции, смысл опричнины по-прежнему безнадежно для него темен. Не уверен он даже в главном своем тезисе, в том, что опричнина была действительно направлена против княжат (как вроде бы вытекало, по его мнению, из «научных исследований последних десятилетий»), а не против боярства и вотчинного землевладения, одним словом, против «старины» (как гласит стереотип Горского, никакого отноше­ния к этим научным исследованиям не имевшего).

Не знаю, заметил ли кто-нибудь это роковое колебание Плато­нова между его собственной «удельной» концепцией опричнины и ортодоксальным стереотипом юридической школы. Обратимся к текстам. Ключевая метафора, придающая видимую новизну за­ключениям Платонова, — «вывод». Он объясняет: «И отец и дед Грозного, следуя старому обычаю, при покорении Новгорода, Пскова, Рязани, Вятки и иных мест выводили оттуда опасные для Москвы руководящие слои населения во внутренние московские области, а в завоеванный край посылали поселенцев из коренных московских мест». Правда, отец и дед применяли «вывод» к заво­еванным областям, а внук применил его как раз к коренным мос­ковским местам. Но в этом, — торжествует Платонов, — как раз и заключается великое политическое изобретение внука: «То, что так хорошо удавалось с врагом внешним, Грозный задумал испы­тать с врагом внутренним».11 Иначе говоря, царь, совсем как Ле­нин, превратил войну межгосударственную в войну гражданскую. Но вопрос-то все-таки остается: кто же был он, этот зловещий «внут­ренний враг»? Кого, собственно, «выводили»? И тут мы вдруг обна­руживаем, что Платонов дает на этот ключевой вопрос два совер­шенно разных ответа.

«С одной стороны, — говорит он в книге „Иван Грозный" в пол­ном соответствии со своей „удельной" концепцией, — царь решил вывести с удельных наследственных земель их владельцев княжат и поселить их в отдаленных от прежней оседлости местах, там, где не было удельных воспоминаний и удобных для оппозиции условий». Формулировка опричнины в «Очерках по истории Смуты» поддержи­вает эту концепцию: «Опричнина подвергла систематической ломке землевладение служилых княжат».

И все было бы с «удельной» концепцией в порядке, когда бы на следующей странице «Ивана Грозного» не содержалось нечто, напо­минающее, скорее, Горского, чем Платонова: «Эта операция вывода землевладельцев получила характер массовой мобилизации служи­лого землевладения с явной тенденцией к тому, чтоб заменить круп­ное вотчинное землевладение мелким поместным землевладени­ем». Как видим, тут уже и речи нет о княжатах и их удельных воспо­минаниях. Тут все просто: царь против аристократии. И удивленный этим обстоятельством читатель находит вдруг в тех же «Очерках» другую формулировку опричнины, на этот раз почти буквально по­вторяющую Горского: «Опричнина... сокрушила землевладение зна­ти втом виде, как оно существовало из старины». Конечно, теперь мы знаем, что Платонов не зря так отчаянно ме­тался между «удельным» и «государственным» объяснениями оп­ричнины. На самом деле «научные исследования последних десяти­летий», так радовавшие историка, вовсе не снабдили его данными для подкрепления его гипотезы, которую он неосторожно предста­вил читателю в качестве безусловного факта. Когда за проверку пла­тоновской гипотезы взялся такой мощный и скрупулезный исследо­ватель, как С.Б. Веселовский, пришел он к выводу для нее убий­ственному. Она оказалась фикцией.

Если М.Н. Покровский, пытаясь опереться на Платонова, характе­ризовал его как «одного из осторожнейших в своих выводах русских историков», то заключение Веселовского было противоположным: «в погоне за эффектностью и выразительностью лекций С.Ф. Платонов отказался от присущей ему осторожности мысли и языка и дал концепцию политики царя Ивана... переполненную промахами и фак­тически неверными положениями». Далее, прямо именуя интерпре­тацию Платонова «мнимо-научной» и даже «обходным маневром ре­абилитации монархизма», Веселовский мрачно констатирует, что «направленность опричнины против старого землевладения удель­ных княжат следует признать сплошным недоразумением».16 Это уничтожающее заключение полностью разделяет крупнейший (пос­ле А.А. Зимина) знаток опричнины Р.Г. Скрынников: «опричнина не была специальной антиудельной мерой... Ни царь Иван, ни его оп­ричная дума никогда не выступали последовательными противника­ми удельного землевладения».

Все это, однако, стало ясно лишь много десятилетий спустя. Для Покровского, ревизовавшего в начале века русскую историю под углом зрения марксизма и нуждавшегося поэтому в экономичес­ком объяснении всего на свете, гипотеза Платонова была даром не­бес. Ибо тот первым изобразил опричную драму не как бессодержа­тельную схватку «нового» со «старым», но как воплощение классо­вой борьбы и неукротимого экономического прогресса. А прогресс, он что — он, согласно знаменитой марксовой метафоре, подобен языческому идолу, который не желает пить нектар иначе, как из че­репов убитых им врагов. Прогресс связан с нравственными издерж­ками: лес рубят, щепки летят.

Если либерал Кавелин не постыдился использовать моду на «прогресс государственности» для оправдания опричнины в XIX ве­ке, то чего было стесняться марксистскому либералу Покровскому, используя моду века XX на «экономический прогресс»? Опираясь на гипотезу Платонова, он создал то, что я бы назвал экономической апологией опричнины.

Продолжение следует