Все записи
МОЙ ВЫБОР 07:47  /  27.03.21

496просмотров

Часть третья. Глава 10 Повторение трагедии

+T -
Поделиться:

Новая опричнина (1)

В 1930-е так называемая школа Покровского рух­нула. Формально обвинили ее в вульгарном экономизме. И сажали ведь за это. Обвинительные статьи формулировались, конечно, ина­че, но сроки-то давались именно за «вульгарный экономизм»! Действительная причина была, разумеется, в другом. Слишком уж на­зойливо эксплуатировали последователи Покровского призрак ре­волюции, находя его, как мы видели, даже в опричнине. Между тем в 1930-е созревало в России новое самодержавие. И оно жаждало стабилизации. Свою революцию оно уже совершило и новые ему были совершенно не нужны.

Соответственно потребовалась историография, которая соеди­няла бы это новое самодержавие со старым, порушенным в 1917-м, а не отделяла от него. Для этого готово оно было идти на жертвы, го­тово было даже предпочесть старых профессоров новым революци­онерам. Происходило непредвиденное и невероятное. Р.Ю. Виппер, например, который впервые опубликовал свою книгу об Иване Грозном в 1922 году, когда он был бесконечно далек от марксизма, мог двдцать лет спустя с гордостью написать в предисловии ко вто­рому ее изданию: «Я радуюсь тому, что основные положения моей первой работы остались непоколебленными и, как мне кажется, по­лучили, благодаря исследованиям высокоавторитетных ученых двух последних десятилетий, новое подтверждение». Виппер торжество­вал по праву: марксисты пришли к нему, а не он к марксистам. И опять, как Кавелин в 1840-е и Платонов в 1920-е, выдвигал он стан­дартный и неотразимый аргумент — «исследования двух последних десятилетий».

Но даже принимая все это во внимание, нелегко объяснить ту тор­жественную манифестацию лояльности к Ивану Грозному, которая произошла в 1940-х. В конце концов весь пафос большевистской ре­волюции в России был направлен против «проклятого царизма» и «тюрьмы народов», в которую превратил он страну. А Грозный все-таки был первым русским царем, т.е. отцом-основателем этого самого царизма. Мало того, он был еще и основателем империи, сиречь тюрь­мы народов. Я, право, не знаю, как можно было бы объяснить такой неожиданный поворот на 180 градусов, такую внезапную метаморфо­зу царя из тирана в символ национальной гордости, не прибегая к предложенной здесь концепции происхождения нашей трагедии.

Мое объяснение, если помнит читатель, состоит в том, что — из-за фундаментальной двойственности своей политической культу­ры — Россия, как никакая другая страна в Европе (кроме разве Гер­мании), цивилизационно неустойчива. Иначе говоря, подвержена при определенном политическом и социальном раскладе выпадени­ям из Европы и вытекающим из них грандиозным цивилизационным катастрофам. Первой — и решающей — такой катастрофой и стала самодержавная революция Грозного.

Едва ли, однако, привела бы эта революция к тотальному пере­рождению русской государственности (к политической «мутации», как мы это назвали, сделавшей последующие выпадения России из Евро­пы, по сути, неминуемыми), когда бы не страшный шок, пережитый страной в 1560-е. А причиной этого шока как раз и была опричнина.

Так как было не ожидать от аналогичной катастрофы 1917-го аналогичного же шока? Преследовала-то власть в XX веке совершенно ту же цель, что и революция Грозного, т.е. сокрушение тради­ционной государственности. Более того, если моя гипотеза верна, то катастрофа 1917-го не могла не принести раньше или позже тоталь­ный террор опричнины. В 1930-е она его и принесла. Это дает мне, согласитесь, некоторое основание рассматривать возникновение сталинского террора как экспериментальное, если хотите, подтвер­ждение своей гипотезы.

Если читатель найдет неопровержимое сходство между закрепо­щением крестьянства в эпоху Грозного и «новым изданием» крепо­стничества 400 лет спустя во времена сталинской коллективизации недостаточным подтверждением этой гипотезы, то вот, пожалуйста, другие. Р.Г. Скрынников первым в российской историографии по­дробно исследовал механизм опричного террора времен Грозного. И картина, возникшая под его пером, была поистине сенсационной. В том смысле, что читатель неизбежно сталкивался в ней с чем-то му­чительно знакомым.

В самом деле, что должна была напоминать бесконечная вере­ница вытекающих одно из другого «дел» («дело митрополита Филип­па», «Московское дело», «Новгородское дело», «дело архиепископа Пимена», «дело Владимира Старицкого»)? Что напоминала эта вол­на фальсифицированных показательных процессов — с вынужден­ными под пыткой признаниями обвиняемых, с кровавой паутиной взаимных оговоров, с хамским торжеством «государственных обви­нителей», со страшным жаргоном палачей (убить у них называлось «отделать», так и писали: «там-то отделано 50 человек, а там-то 150»)? И записывалось это в том самом Синодике, смысл которого заключался в поминовении душ погибших (человеческих душ, естес­твенно, а не анонимных чисел).

Не правда ли, слышали мы уже нечто подобное задолго до Скрынникова? Без сомнения, описывая террор 1560-х, он рассказы­вает нам то, что мы и без него знаем: историю «великой чистки» 1930-х. Но еще более удивительно, что рассказывает он это нам, не только не намекая на сталинский террор, но, быть может, даже и не думая о нем. Скрынников медиевист, скрупулезный историк Ивано­вой опричнины, и говорит он о ней, только о ней. Но читатель поче­му-то не верит в его, так сказать, медиевизм. Не верит, ибо совер­шенно отчетливо возникает перед ним призрак другой, сталинской опричнины, её прототип, её совпадающая вплоть до деталей схема. Остановимся на ней на минуту.

Первой жертвой опричнины Грозного был один из самых влия­тельных членов Думы, покоритель Казани князь Горбатый. Крупней­ший из русских военачальников был внезапно обезглавлен вместе с пятнадцатилетним сыном и тестем, окольничим Головиным. Тотчас же вслед за ним фыли обезглавлены боярин князь Куракин, боярин князь Оболенский и боярин князь Ростовский. Князь Шевырев был посажен на кол. Невольно представляется, что эта чистка Политбю­ро-Думы от последних могикан «правой оппозиции» (может быть, членов, а может, попутчиков Правительства компромисса, разогнан­ного еще за пять лет до этого) должна была служить лишь прелюдией к некой широкой социальной акции. И действительно, за ней следу­ют конфискации земель титулованной аристократии и выселение княжеских семей в Казань, которая в тогдашней России исполняла функцию Сибири.

А что затем? Не последует ли, как в 1929-м, акция против кресть­янства? Последует. Ибо конфискации, конечно, сопровождались не­слыханным грабежом и разорением крестьян, сидевших на конфис­кованных землях, естественно, в первую очередь тех, у кого было что грабить. Опять, в который уже раз убеждаемся мы, что перед на­ми лишь средневековый эквиваленттого, что в 1930-е называлось раскулачиванием. Это было начало не только массового голода и за­пустения центральных уездов русской земли, но и крепостного пра­ва (поскольку, как скажет впоследствии академик Б .Д. Греков, «по­мещичье правительство не могло молчать перед лицом „великой разрухи", грозившей его социальной базе»).

Но главная аналогия все-таки в механизме «чистки». Вот смот­рите, первый этап: устраняется фракция в Политбюро-Думе, пред­ставлявшая в ней определенную социальную группу и интеллекту­альное течение внутри элиты. Второй этап: устраняется сама эта группа. Третий этап: массовое раскулачивание «лутчих людей» рус­ского крестьянства. Самое интересное, однако, еще впереди.

После разделения страны на Опричнину и Земщину к власти в Земщине приходит слой нетитулованного боярства, ненавидев­ший князей и в этом смысле сочувствовавший царю (а иногда и пря­мо помогавший ему в борьбе с «правой оппозицией» Правительства компромисса). Каково бы ни было, однако, отношение этих людей к княжеской аристократии, сейчас, оказавшись у руля в Земщине, должны были они подумать — хватит! Свою революцию они сдела­ли—и продолжение террора становилось не только бессмыслен­ным, но и опасным. Не без их влияния, надо полагать, созывается весной 1566-го XVII съезд партии, «съезд победителей» (виноват, Земский собор — самый, между прочим, представительный до тех пор в России).

«Победители» деликатно намекают царю, что с опричниной, пожалуй, пора кончать. В головах других, более реалистичных, бро­дит план противопоставить Ивану Грозному Кирова (т.е., конечно же, князя Владимира Старицкого, двоюродного брата царя). До за­говора дело не доходит, но Ивану достаточно было и разговоров. Следующий удар наносится по этой группе. «Когда эти слои втянулись в конфликт, — замечает Скрынников, — стал неизбежным пере­ход от ограниченных репрессий к массовому террору».

Разумеется. У террора ведь своя логика. Один за другим гибнут руководители Земской думы, последние лидеры боярства. За ними приходит черед высшей бюрократии. Сначала распят, а потом раз­рублен на куски один из влиятельнейших противников Правительст­ва компромисса, московский министр иностранных дел, великий дьяк Висковатый, приложивший в свое время руку к падению Адашева. Государственного казначея Фуникова заживо сварили в ки­пятке. Затем приходит очередь лидеров православной иерархии. За­тем и самого князя Старицкого.

И каждый из этих людей, и каждая из этих групп вовлекали за со­бою в водовороттеррора все более и более широкие круги родствен­ников, сочувствующих, знакомых и даже незнакомых, с которыми оп­ричники просто сводили счеты, наконец, слуг и домочадцев. Когда сложил голову на плахе старший боярин Земской думы Челяднин-Федоров, слуг его рассекли на части саблями, а домочадцев согнали в сарай и взорвали. В Синодике появилась запись: «В Бежецком Вер­ху отделано... 65 человек да 12 человек, скончавшихся ручным усече­нием». Ничего себе «тончайший православный эзотерик», воспе­тый, как мы помним, «опричным братом» А. Елисеевым!

Всё. Дальше я пощажу читателей и себя, ибо пишу я в конце кон­цов не мартиролог жертв опричнины. Упомяну лишь, что точно так же, как в 1930-е словно и не замечали ее вожди, как все ближе и ближе подбираются роковые круги террора к ним самим, и Алек­сей Басманов, этот средневековый Ежов, кажется уже опасным ли­бералом любимцу Грозного (и Сталина), откровенному разбойнику Малюте Скуратову, собственноручно задушившему митрополита Фи­липпа. И князь Афанасий Вяземский, организовавший расправы над Горбатым и Оболенским, сам уже на подозрении, когда аресто­ван в ходе разгрома Новгорода его ставленник, яростный сторонник опричнины архиепископ Пимен. «В обстановке массового террора, всеобщего страха и доносов аппарат насилия, созданный в опрични­не, — с ужасом повествует Скрынников, — приобрел совершенно не­померное влияние на политическую структуру руководства. В конце концов адская машина террора ускользнула из-под контроля её творцов. Последними жертвами опричнины оказались все те, кто стоял у её колыбели».

Потрясающее свидетельство Скрынникова важно именно тем, что он сам принадлежит, как мы помним, к «аграрной школе» совет­ской историографии и постольку заинтересован не в преувеличении злодейств опричнины, а напротив, в их умалении. (Кстати, именно на него и ссылался В.В. Кожинов, утверждая, что правление Грозно­го принесло России намного меньше жертв, чем «восточнодеспотическое» царствование Елизаветы в Англии). В этом смысле Скрынни­ков, скорее, свидетель защиты Грозного. И тем не менее, как мог убедиться читатель, сходство со сталинским террором, вытекающее из нарисованной им картины, устрашающе неотразимо.

Но ведь и на этом оно не заканчивается. Совпадало буквально всё. Вплоть до «вывода» целых народов Северного Кавказа в казах­ские степи. Вплоть до введения монополии внешней торговли. Вплоть до того, что опять бежали из страны ее Курбские и иные из них, как Федор Раскольников, например, опять писали из-за границы отчаян­ные письма царю (даже не подозревая, что все это с Россией уже бы­ло). Вплоть до очередного завоевания Ливонии (Прибалтики).

Короче, налицо были все атрибуты новой самодержавной рево­люции. Сходство било в глаза. И единственной загадкой остается, как могли не заметить его историки Ивановой опричнины. Я пони­маю, какие-нибудь наивные и восторженные западные попутчики, увидевшие в сталинском возрождении Средневековья альтернативу современному капитализму. Что могли эти люди знать о прошлом России? Я понимаю, массы, сбитые с толку трескучей «патриотичес­кой» риторикой. Я понимаю, наконец, новых рабоче-крестьянских политиков, которым террор открыл путь наверх к вожделенной влас­ти и привилегиям. Но коллеги мои, историки, читавшие Синодик Грозного и знавшие всю подоплеку событий наизусть, с ними-то что произошло? Они-то куда лезли со своими дифирамбами? Почему не почувствовали во всем этом deja vu, как говорят французы?

Можно было бы сказать в их оправдание, что формальных различий между двумя опричнинами бы­ло предостаточно. Главное из них: Сталину в отличие от Грозного и в голову не пришло отделить партию или НКВД от, так сказать, Зем­щины (Верховного совета и Правительства) территориально, пере­вести их, если не в Александровскую слободу, то хотя бы в Ленин­град. Но разве это удивительно? Четыреста лет все-таки прошло, дру­гая страна была у него под ногами. Просто в XVI веке при минимуме административных средств не мог, надо полагать, Грозный максими­зировать политический контроль, не поставив политический центр страны «опричь» ординарной администрации.

Два с половиной столетия спустя, когда вводил в России свою опричнину Николай I, никакой надобности расчленять страну терри­ториально тоже ведь не было. Инструментом политического контро­ля над ординарной администрацией служил для него корпус жандар­мов. Еще меньше нужды разделять страну было у Ленина, поставив­шего над советами«опричную партию. И тем более у Сталина, когда он воздвиг двойную иерархию политического контроля, поставив опричную секретную полицию над партией. Сталинская Москва, можно сказать, объединила в себе Александровскую слободу царя Ивана и Третье отделение собственной е.в. канцелярии императора Николая.

Говорю я все это вовсе не затем, чтобы преуменьшить историче­скую значимость злодеяний Грозного. Ибо модель самодержавной государственности, обеспечивающую тотальную мобилизацию ре­сурсов для перманентной войны — внутри страны и за её предела­ми, — изобрел именно он. А ведь в этой мобилизации и состоял, соб­ственно, смысл опричнины — одинаково и в XVI веке, и в XIX, и в XX.

Только человеку поистине недюжинного ума дано было еще в позд­нее Средневековье понять, что нельзя вовлечь государство в перма­нентную завоевательную войну без принципиального разделения функций между политической и административной властями. Да не отнимет историк у Грозного этой заслуги перед евразийской Росси­ей. Если Монтескье изобрел разделение властей, Грозный изобрел разделение функций между властями. Так же, как разделение влас­тей означало политическую модернизацию, разделение функций ве­ло в исторический тупик.

Уже в наше время не бог весть какой мыслитель Жан Тириар, на­цистский геополитик и кумир современных московских проповедни­ков «Консервативной революции», совершенно точно сформулиро­вал смысл опричнины. Говорил он, конечно, лишь о советском её инобытии (как все геополитики, Тириар пренебрегал историей), но его формула имела самое прямое отношение к любой опрични­не, в том числе и к опричнине Грозного. Вот эта формула: «Не война, а мир изнуряет СССР. В сущности Советский Союз и создан и подго­товлен лишь для того, чтобы воевать. Учитывая крайнюю слабость его сельского хозяйства... он не может существовать в условиях ми­ра». Так можно ли допустить, что блестящие интеллектуалы-историки не поняли того, что ясно было даже заурядному нацисту?

Не могли они не понять и действительного предназначения оп­ричнины. И понимали. Вот вам признание И.И. Полосина: «Опрични­на в её классовом выражении была оформлением крепостного пра­ва, организованным ограблением крестьянства... Дозорная книга 1571/72 гг. рассказывает, как в потоках крови опричники топили крестьян-повстанцев, как выжигали они целые районы, как по миру нищими бродили „меж двор" те из крестьян, кто выживал после эк­зекуции».

И что же, спрашивается, кроме гражданского негодования и смертной тоски должна была вызвать у нормального человека эта картина истребления собственного народа? У Полосина, как мы слышали, вызвала она лишь горделивую декларацию, что крепостничес­тво было абсолютной необходимостью для «усиленного и ускорен­ного развития производства».

Сегодня это может показаться холодным цинизмом. Но в 1940-е казалось это исполненным полемического пыла и пионерского энту­зиазма. Ведь первый постулат нового государственного мифа, со­здававшегося новым Иваном Грозным, состоял в том, что история общества есть прежде всего история производства. Второй — что по мере того, как это общество-производство развивается, растут и из­мена внутри него и опасность извне. А отсюда уже логически выте­кал и постулат третий, гласивший, что террор («борьба с изменой») и наращивание военной мощи есть единственная гарантия «усилен­ного и ускоренного развития» общества-производства. Оба гене­ральных мотива — измена и война — намертво переплелись в новой версии государственного мифа. Сам новый царь-мучитель говорил о своем предшественнике именно в этих терминах. Его беседа с актером Н.К. Черкасовым, ис­полнявшим роль Ивана в фильме Эйзенштейна, сохранила для по­томства такое драгоценное свидетельство: «Говоря о государствен­ной деятельности Грозного, тов. И.В. Сталин заметил, что Иван IV был великим и мудрым правителем, который оградил страну от про­никновения иностранного влияния... В частности, говоря о прогрес­сивной деятельности Грозного, тов. И.В. Сталин подчеркнул, что Иван IV впервые ввел в России монополию внешней торговли... Ио­сиф Виссарионович отметил также прогрессивную роль опрични­ны... Коснувшись ошибок Ивана Грозного, Иосиф Виссарионович от­метил, что одна из его ошибок состояла в том, что он не сумел ликви­дировать пять оставшихся крупных феодальных семей, не довел до конца борьбу с феодализмом — если бы он это сделал, то на Руси не было бы Смутного времени».

Конечно, историку-марксисту оттакой постановки вопроса по­ложено было содрогнуться. Противоречие в ней вопиющее. Возмож­но ли в самом деле было в XVI веке довести до конца борьбу с феодализмом, если, как мы только что слышали, даже опричник Поло­син тем именно и оправдывал «экономическую неизбежность кре­постничества», что «Россия XVI века строилась и могла строиться только на базе феодально-крепостнического производства»?

Но во-первых, для Сталина такие тонкости были несущественны. Во-вторых, содрогнуться оказалось некому: историки завороженно внимали новому кумиру. А в-третьих — и это самое главное, — для Сталина довести до конца борьбу с феодализмом означало всего лишь дорезать «пять оставшихся крупных феодальных семей». Ибо недорезанные погубили они все подвиги Грозного по «ограждению страны от проникновения иностранного влияния». Короче, если причина Смутного времени была в непоследовательности, в недо­статочности террора, то доказать это было первым, предваритель­ным заданием тов. И.В. Сталина советской историографии.

И что вы думаете? Тотчас и обнаружились новые свидетельства, которые «объясняюттеррор критической эпохи 1567-1572, показы­вают, что опасности, окружавшие дело и личность Ивана Грозного были еще страшнее, политическая атмосфера еще более насыщена изменой, чем это могло казаться по данным ранее известных... ис­точников».35 Больше того, выяснилось вдруг, что «Ивана Грозного не приходится обвинять в чрезмерной подозрительности; напротив, его ошибкой была, может быть, излишняя доверчивость, недостаточ­ное внимание к той опасности, которая грозила ему со стороны кон­сервативной и реакционной оппозиции и которую он не только не преувеличивал, но и недооценивал». Поскольку неожиданно ока­залось, что «дело шло о крайне опасной для Московской державы измене. И в какой момент она угрожала разразиться? Среди трудно­стей войны, для которой правительство напрягало все государствен­ные средства, собирало все военные и финансовые резервы, требо­вало от населения наибольшего патриотического одушевления».

И никто, разумеется, даже не спросил, по поводу чего, собствен­но, следовало населению «патриотически одушевляться». Неужто по поводу грабительской войны царя-мучителя, войны, развязавшей в стране террор, разоривший её и открывший границы крымским разбойникам? Войны, которой вдобавок не видно было конца? Р.Ю. Виппер, впрочем, полагал, что дело вовсе не в этом. Ибо имен­но потому мы и по сию пору не поняли масштабов и коварства изме­ны, окружавшей Грозного, что русская историография попросту по­теряла бдительность.«Те историки нашего времени, которые в один голос с реакцион­ной оппозицией XVI века стали бы настаивать на беспредметной ярости Ивана Грозного... должны были бы задуматься над тем, на­сколько антипатриотично и антигосударственно были в это время настроены высшие классы... Замысел на жизнь царя ведь был тес- нейше связан с отдачей врагу не только вновь завоеванной террито­рии, но и старых русских земель, дело шло о внутреннем подрыве, об интервенции, о разделе великого государства!»38Это уже не Сталин. И даже не государственный обвинитель на процессе боярской оппозиции «право-троцкистского блока». Это академик Роберт Юрьевич Виппер, предвосхищая аргумент о недо­резанных семьях, упрекает не только наивных коллег, но и самого Грозного в излишней доверчивости. Как видим, предварительное задание тов. И.В. Сталина было выполнено.

Но главным для вождя было все же не крепост­ничество и даже не террор. То были лишь средства. Цель, как и у Грозного, состояла в превращении страны в колонию военно- промышленного комплекса, в инструмент «першего государствова- ния». Именно это — главное — и следовало надлежащим образом легитимизировать национальной традицией. При всем своем неве­жестве в русской истории Сталин интуитивно выделил из множества русских царей своих предшественников. И они — какое совпаде­ние! — оказались теми же, чей подвиг, по мнению Ломоносова (в эпоху первого «историографического кошмара»), сделал воз­можным, «чтоб россов целый мир страшился». Теми же «двумя ве­личайшими государственными деятелями», которые, по мнению Кавелина (в эпоху второго «историографического кошмара») «рав­но живо сознавали идею русской государственности».

И ценил их Сталин откровенно за одно и то же — за долгие, затя­нувшиеся на целые поколения войны. Главного палача опричнины Малюту Скуратова, этого средневекового Берию, он назвал — слу­чайно ли? — «крупным русским военачальником, героически пав­шим р борьбе с Ливонией». Петра ценил лишь за то, что царь «лихо­радочно строил заводы и фабрики для снабжения армии и усиления обороны страны». Однако у Сталина было все же много других дел, кроме парти­занских набегов на русскую историю. И потом — после энтузиазма, с которым подведомственные ему историки оправдали и «борьбу с изменой», и крепостничество, и террор, — не было уже у него ни малейшего сомнения, что справятся они и с главным его заданием: с милитаристской апологией опричнины. Что ж, историки оправдали доверие вождя.

Продолжение следует