Все записи
МОЙ ВЫБОР 05:55  /  1.04.21

211просмотров

Часть третья. Глава 10 Повторение трагедии

+T -
Поделиться:

Новая опричнина (3)

Грехопадение

Я понимаю, что это вопрос в значительной мере интимный. Он касается не столько объяснения исторических обстоятельств, сколько, я бы сказал, внезапного нравственного расслабления, охватившего русскую историографию, феномена, кото­рый в религиозной литературе, вероятно, назвали бы грехопадени­ем. Конечно,тоже самое случилось в 1930-е в Германии. Разница, однако, в том, что в послегитлеровские времена немцы свели счеты с историей, сделавшей возможным такое грехопадение, а в России послесталинской раскаяние к историкам не пришло. Хрущевская «оттепель» напоминала плохую прополку: сорную траву выбросили, а корешки остались.

Поэтому в устах западного автора вопрос «как это могло случить­ся?» подразумевал бы объективный анализ того, что произошло. То, что не произошло, он оставил бы за скобками. Я не могу позволить себе такую роскошь. Для меня это кусок жизни, а не только предмет изучения. Я чувствую себя бесконечно униженным из-за того, что случилось это с моей страной, с моим поколением. И для меня поэто­му вопрос не только в том, чтобы описать прошлое, но и в том, чтобы рассчитаться с ним. По этой причине всё, что я могу предложить в этой главке читателю, ближе к жанру исповеди, нежели исследова­ния. Читатель, равнодушный к исторической рефлексии и склонный думать, что наука есть наука, а прочее, как говорил Пастернак, лите­ратура, может спокойно эту главку пропустить.

Нельзя рассчитаться с грехопадением нации, не рассчитавшись с ним в самом себе. Ибо и во мне, как в любом человеке, выросшем в России, две души живут в душе одной. И не просто живут, а борются насмерть. Точно так же, как борются в сознании нации две ее полити­ческие традиции, берущие, как мы видели, начало от самых ее кор­ней. У каждой из них своя иерархия ценностей. Высшая ценность од­ной — Стабильность (и соответственно низшая — хаос, анархия). Выс­шая ценность другой — Свобода (и соответственно низшая — рабство).

Я ненавижу рабство, но и боюсь хаоса. Я испытываю соблазн по­верить в «сильную власть», способную защитить униженных и оскор­бленных, осушить все слезы и утолить все печали. И я стыжусь этого соблазна. Порою мне кажется, что свобода действительно порождает хаос (как казалось С.М. Соловьеву, видевшему главную язву рус­ской жизни в «свободе отъезда и перехода»). Иногда я думаю, что рабство порождает Стабильность (как казалось И.И. Полосину, оп­равдывавшему крепостничество). Я чувствую необходимость ска­зать это здесь и сейчас, ибо именно здесь, в Иваниане, и именно сейчас, когда Россия снова на перепутье, снова между Европой и Ев­разией, с тревожной ясностью обнажилась фундаментальная несо­вместимость обеих традиций. Наступило время последнего выбора.

Четыре столетия маячила над Россией гигантская тень её первого самодержца, то развен-чанного, то вновь коронованного на царство, но никогда до сих пор, при всех её падениях и взлетах, не угрожало это страшное наследство самим основам существования нации как нрав­ственного союза. Я говорю сейчас не только о том, что мы жили в то­тальном кошмаре, но о невозможности больше жить с сознанием, что кошмар этот может повториться. Что снова почтеннейшие и ученейшие наставники нации унизятся — и унизят страну — оправданием крепост­ничества, террора и агрессии. Что легитимизируя традицию холопства, снова станут они помогать тирану легитимизировать современное им холопство. Мне было бы бесконечно легче, если бы я мог сказать, что такой ценой покупали себе наши наставники жизнь и благополучие — в эпоху, когда политикой именовалась вульгарная драка за физичес­кое выживание: в конце концов во всех странах и во все эпохи находи­лись свои коллаборанты. Это было бы легче, но это была бы неправда.

Достаточно прочитать работы Садикова, Полосина, Бахрушина, Виппера или Смирнова, чтобы убедиться, что это не канцелярская проза и не казенная риторика, что присутствует в них глубо-ко личный пафос, отчетливая уверенность в своей правоте, в высокой научной объективности своих взглядов. Пусть ложная была это вера — но ве­ра. Не в том, стало быть, дело, короче говоря, что эти люди — все звезды первой величины русской историографии XX века — оправ­дывали палачество, а в том, что делали они это с чистой совестью.

Полосин писал: «Опричнина только в советской науке получила свое научно-историческое оправдание». Бахрушин писал: «Подлин­ное значение Ивана Грозного выясняется только в настоящее время, в свете марксистской методологии». Они были убеждены в этом. Но они были неправы. Их устами говорила могучая патерналистская традиция русской историографии. Говорили Ломоносов, Татищев, Кавелин, Соловьев, Горский, Белов и Ярош. Говорили все, кто — вне всякой связи со «светом марксистской методологии» — задолго до сталинского террора оправдывали опричнину. Оправдывали потому, что где-то в темных глубинах души интуитивно верили, что «свобода отъезда» и впрямь создает хаос, что политическая оппозиция дей­стви-тельно чревата анархией, что Париж стоит мессы, а Стабильность стоит рабства. Вековая традиция холопства говорила их устами.

И это она — а не личная трусость, не приспособленчество или за­бота о благополучии семьи — заставляла их лгать и верить своей лжи. Заставляла находчиво аргументировать свою неправо-ту, свои мистификации, свое грехопадение, наряжаясь в бутафорские латы «марксистской мето-дологии». То была не их вина, их беда.

Но что было, то было. И если поведение опричников Ивана Гроз­ного еще можно интерпретиро-вать так или иначе, то поведение оп­ричников Сталина двум мнениям не подлежит. Нам не нуж-ны для его оценки ни «документально-обоснованные факты», ни «свет марк­систской методоло-гии». Мы видели это своими глазами. Мы точно знаем, что перед нами были не только звери и палачи, но и люди, ко­торым холопская традиция дала основание гордиться своей растленностью.                      

Но если мы действительно стоим перед лицом мощной традиции и если она действительно ведет нас к таким безднам унижения, то вправе ли мы пассивно ожидать, когда снова пробьет для нас или для тех, кто идет за нами, час растления? Это уже не вопрос о нацио­нальной гордыне, как было во времена Ломоносова и Татищева. И не вопрос национального самоуваже-ния, как было во времена Ка­велина и Соловьева. Это вопрос национального выживания.

Три последовательных «историографических кошмара» на протя­жении трех столетий беспо-щадно продемонстрировали, что традиция коллаборационизма нетолько насаждается полицией (в прямом или переносном смысле), что она не внешняя нам сила, она в нас самих. Она убива-ет нас изнутри. Переживем ли мы четвертый «историографи­ческий кошмар» в XXI веке? А если переживем, останемся ли людьми?

Средневековое видение

Что государственный миф, завещанный нам Грозным, обладает гипнотической силой, мы видели в Иваниане уже в 1840-е. Столетие спустя узнали мы больше — что гипноз этот чреват сталинизацией Иванианы. Это обязывает нас хотя бы попытаться проанализировать структуру этого мифа. Тем более, что не так уж она и сложна, эта структура. Я сказал бы даже, что она элементарна. На каких постулатах в самом деле основывал царь свою позицию в посланиях Курбскому? Во-первых, на том, что отождествлял соб­ственные цели с целями государства. Во-вторых, на том, что отож­дествлял цели государства с целями страны. Вот в этой формуле двойного отождествления вся суть дела, по-моему.

Человек, допускающий, что тиран выбирает программу управле­ния, говоря современным языком, исходя из целей и интересов от­личных от интересов государства и тем более страны, — изменник, враг народа. Для Грозного это было самоочевидно. Для нас, в свою очередь, тоже очевидно, что за его беспощадной формулой стоит хо­рошо уже нам знакомое представление о нации-семье, глава кото­рой всё видит, всё знает, обо всех печется и по определению не мо­жет иметь никаких других интересов, кроме интересов своих чад. Можно ли сомневаться, что это средневековое видение? Божествен­ный мандат сюзерена лишь символизировал и подкреплял его. Во времена Грозного это могло казаться в порядке вещей.

Но к нашему удивлению, уже в XIX веке, когда мандат этот вы­глядел ископаемой древностью, средневековое видение вдруг вновь возродилось в русской историографии. Только теперь речь шла о необходимости для государства сокрушить «родовое нача­ло». Или — отбиться от врагов, осаждающих страну со всех сторон и стремящихся лишить ее независимости. Или о России, которой уг­рожал «олигархический режим» и вдобавок еще судьба Польши. И снова вдруг оказывалось, что не смогла бы страна преодолеть эти роковые препятствия без тотальной мобилизации и, стало быть, без самодержавия.

Иначе говоря, миф Грозного принял «научную» форму государ­ственной школы. Но в основе его по-прежнему лежало то же самое видение общества, где отец исполнял необходимую истори-ческую функцию организации семьи и защиты холопов-домочадцев, функ­цию их спасения — от родового ли начала, агрессивной ли «улицы» или кошмарной олигархии. Страна и самодержец по-прежнему были одно — нераздельное и неразделимое.

Когда затем в XX веке пришло время аграрной школы — с её «классовой борьбой» и «экономи-ческим переворотом», — могло по­казаться, что настала, наконец, пора расстаться со средне-вековым видением. Само понятие классовой борьбы предполагало, казалось, что общество — не семья, не гомогенная единица, что интересы раз­ных его групп могут быть не только различны, но и противоположны. И все-таки каким-то странным образом цели самодержца и государ­ства вновь совпали с целями «прогрессивного класса» — и тем са­мым по-прежнему, как и во времена Грозного, оказались неотдели­мы от целей общества.

Опять — и у «аграрников», и у «милитаристов» — государство спасало нацию. У одних — от класса княжат, от реакционных лати­фундий, от противников товарно-денежных отношений. У других — от «наступления католичества», от военной отсталости, от всемирно­го заговора Вати-кана. И соответственно для всех них оппозиционе­ры оставались «врагами народа».

Короче, ни одна из этих последовательно сменявших друг друга историографических школ не допускала и мысли, что само­державное государство может преследовать свои собственные ин­тересы — противоположные интересам нации. Средневековое ви­дение витало над ними и в XIX веке, и в XX — одинаково над «пра­выми» и над «левыми». И до такой степени глубок оказался этот гипноз, что даже марксисты, для которых постулат о государстве как организации господст-вующего класса должен был как будто бы служить альфой и омегой их исторических взглядов, не смогли удержаться от официального провозглашения «общенародного го­сударства», т.е капитулировали перед тезисом государственной школы.

Разоблачение мифа

История, однако, подтвердила правоту Аристотеля, ко­торый, как мы видели, уже за 500 лет до Рождества Христова показал, что стремление государства подчинить общество интересам тех или иных групп или личным интересам лидера — в природе вещей. И сле­довательно, нации-семьи не бывает на свете. Действительная пробле­ма состоит лишь в том, как сделать общество способным корректиро­вать неизбежные «отклонения» государства. И единственным инстру­мен-том такой корректировки, изобретенным политическим гением человечества, единственным средством предотвращения разруши­тельных, сеющих хаос и анархию революций, является та самая поли­тическая оппозиция, которая традиционно выступала в русской исто­риографии как синоним «измены». (Да только ли в историографии?)

Как бы то ни было, если следовать логике Аристотеля, источни­ком хаоса в обществе оказыва-ется, вопреки государственному мифу, как раз государство, а единственным инструментом его предотвра­щения (т.е. сохранения Стабильности) — свободное функционирова­ние оппозиции, измены, говоря языком «историографического кош­мара». Вот и пришли мы к еретическому и преступному, с точки зре­ния мифа, заключению, что в основе Стабильности лежит Свобода.

Но если так, историография, представляющая эту оппозицию как измену, неизбежно попадает — и всегда будет попадать — в логи­ческий капкан, единственным выходом из которого оказыва-ется ложь. Причем самая худшая из ее разновидностей, та, которой ве­рят, как истине. И если мы сейчас перейдем от теории, которая, по словам Гете, сера, к практике, это должно стать очевидно.

Не станем далеко ходить. Откроем известную трилогию В. Костылева об Иване Грозном, удос-тоившуюся не только сталинской пре­мии, но и, как, может быть, помнит читатель, восторженной рецен­зии такого опытного профессионала, как академик Н.А. Дружинин. Я понимаю, хочется забыть об этом позоре. Но этого-то как раз и не следует делать. Помнить, как можно больше помнить — как бы ни было стыдно, — это единственное, что может нас спасти от самих се­бя. Весь смысл Иванианы в том, чтобы заставить нас помнить.

Итак, трилогия Костылева. То, что царь говорит в ней цитатами из своих посланий Курбскому, а его опричники — пассажами из Вип­пера, — оставим литературным критикам. По её страницам расхажи­вают непристойные, вонючие бородачи-бояре, занятые исключи­тельно угнетением крестьян и изменой. Опричники, напротив, все как на подбор былинные добры молодцы, насто-ящие выходцы из на­рода, освобождающие его от кровопийц-бояр и, не щадя живота, ис­коре-няющие его врагов. Одним словом, те самые, что в сталинские времена именовались людьми с горячим сердцем, холодным разу­мом и чистыми руками.

Ладно. Примем эту картину за чистую монету. Примем далее версию Костылева и Виппера, которые заклинают нас не верить оп­позиционерам, объясняя все тени, брошенные на светлые ризы ти­рана, исключительно их зловредным влиянием. «Неудачи внешней войны, — жалуется Виппер, — кровопролитие войны внутренней — борьба с изменой — заслонили уже для бли-жайших поколений воен­ные подвиги и централизаторские достижения царствования Гроз­ного. Среди последующих историков большинство подчинилось вли­янию источников, исходивших из оппозиционных кругов: в их глазах умалилосьзначение его личности. Он попал в рубрику тира-нов».

Если мы вспомним, что даже Карамзин, как раз и зачисливший царя «в рубрику тиранов», не только не отрицал, но и превозносил его государственные заслуги, мы тотчас убедимся, что академик Виппер говорил, извините, неправду (или не знал предмета). Но не это для нас сейчас важно. Обратимся к источникам, свободным от «влияния оппозиционных кругов», к источникам, которые рекомен­дует сам Виппер. Кто мог быть в тогдашней России свободен от «вли­яния»? Конечно, опричник. И к счастью один из них, некий Генрих Штаден, оставил нам свои «Записки о Московии». Штаден, конечно, немец и, конечно, подонок. Это Виппер охотно признает. Но сви-де­тельство его тем не менее драгоценно (мы уже знаем, почему). До та­кой степени драгоценно , что в глазах Виппера он вполне может вы­ступить в качестве свидетеля защиты. Его книгу, пола-гает историк, «смело можно назвать первоклассным документом истории Москвы и Московской державы в 70-х годах XVI века».

Согласимся: «оппозиционные круги» были неправы, характе­ризуя опричников Грозного как сволочь, собранную царем из всех углов страны и даже нанятую за границей для сокрушения России. Согласимся даже, что были они честнейшими из честных царских слуг. А теперь пос-мотрим, что говорит свидетель защиты о судьбе этих преданных «псов государевых». В 1572 г. царь вдруг, — пишет Штаден, — «принялся расправляться с начальными людьми из оп­ричнины. Князь Афанасий Вяземский умер в железных оковах, Алексей [Басманов] и его сын [Федор], с которым [царь] предавался разврату, были убиты... Князь Михаил [Черкасский], шурин [царя] стрельцами был насмерть зарублен топорами. Князь Василий Темкин был утоплен. Иван Зоба-тый был убит. Петр [Щенятев?] повешен на собственных воротах перед спальней. Князь Андрей Овцын — по­вешен в опричнине на Арбатской улице; вместе с ним повешена жи­вая овца. Мар-шалк Булат хотел сосватать свою сестру за [царя] и был убит, а сестра его изнасилована 500 стрельцами. Стрелецкий голова Курака Унковский был убит и спущен под лед».

Что же должны мы из этого «свидетельства защиты» заключить? Были опричники честнейшими из честных, как массовым тиражом внушал читателю — с благословения академика Дружинина — Костылев? Защищали они стабильность от хаоса, сеемого врагами наро­да, от реванша «оли-гархического режима»? Но что же в таком слу­чае сказать о царе, вешавшем своих верных псов на воротах их соб­ственных домов, точно так же, как делал он это с врагами народа? А если они и впрямь заслуживали такой участи, то как быть с Костылевым, который ведь не сам все это придумал, а просто переписал из книг Виппера и Бахрушина? Кто же был прав: «оппозиционные круги» или наши почтенные наставники?

Ну, допустим, писателя Костылева обманула его капризная му­за. Но профессионалов-то, читав-ших первоисточники, в том числе книгу Штадена (не говоря уже о Синодике самого Грозного), обма­нуть было, казалось, невозможно. Тот же С.В. Бахрушин, один из крупнейших русских ис-ториков XX века, превосходно ведь знал, что происходило в опричнине. Знал, например, что «дворяне хотели иметь на престоле сильного царя, способного удовлетворить нужду служилого класса в земле и крепостном труде», тогда как «наоборот, бояре были заинтересованы в том, чтоб обезопасить от царского произвола свою жизнь и имущество».

Так что, спрашивается, дурного в том, чтобы обезопасить свою жизнь и имущество от царского произвола? Почему столь естествен­ное человеческое желание делало бояр врагами народа? И почему «друзьями народа» были помещики, нуждавшиеся в крепостном тру­де? Почему автор так близко к сердцу принимает эту их нужду? Чем так любезен Бахрушину царский произвол, что готов он оправдать его, объявляя террор «неизбежным в данных исторических условиях»?

Вот заключительная характеристика царя из книги Бахрушина «Иван Грозный». Как сейчас увидит читатель, в ней что ни слово, то ложь. «Нам нет нужды идеализировать Ивана Грозно-го... его дела го­ворят сами за себя. Он создал сильное и мощное феодальное госу­дарство. Его реформы, обеспечившие порядок внутри страны и обо­рону от внешних врагов, встретили горя-чую поддержку русского на­рода... Таким образом в лице Грозного мы имеем не „ангела доброде-тели" и не загадочного злодея мелодрамы, а крупного государственногодеятеля своей эпохи, верно понимавшего интересы и нужды своего народа и боровшегося за их удовлетворение».

Получается, что террор, война и разруха, принесшие смерть каждому десятому жителю тог-дашней России, «обеспечили порядок внутри страны», унизительная капитуляция — «оборону от внешних врагов», а крепостное рабство встретило «горячую поддержку рус­ского народа». Автор демонстрирует такое странное извращение нормальных человеческих понятий, такое презрение к ценности че­ловеческой жизни, такую атрофию нравственного чувства, что невольно хочется спросить: а как же его коллеги? Не стыдно было ему смотреть им в глаза? Не стыдно. Коллеги писали то же самое.

Вот она перед нами — клиническая картина нравственного гре­хопадения, постигшего русскую историографию в 1940-е. Картина, с очевидностью свидетельствующая, что и в XX веке русская исто­риография по-прежнему оставалась в лапах Средневековья.

И тут совсем уже другой возникает перед нами вопрос: как вообще смогла в таких обстоя-тельствах русская историография не превратиться в сплошное нагроможде­ние лжи, не ока-менеть в постыдном холопстве, не покориться окон­чательно традиции коллаборационизма? И единственный ответ на этот вопрос заключается, я думаю, в том, что наряду с ней от века су­ществовала в русской историографии другая, противоположная тра­диция, которая шла как раз от проклятых Виппером «оппозицион­ных кругов». Та самая, которую я назвал бы традицией Сопротивле­ния, переходившей, как эстафета, от Максима Грека к Курбскому, от Вассиана Патрикеева к Крижаничу, от Щербатова к Аксакову, от Лунина к Герцену, от Ключевского к Веселовскому, от него к шес­тидесятникам XX века. Не было эпохи, когда традиция Сопротивле­ния не присутствовала бы в русской историографии. В этом, в нашей способности к сопротивле-нию — реальность нашей надежды.

Мы не жертвы, не погибшие души, если есть у нашей европей­ской традиции Сопротивления лжи и произволу такие мощные и древние исторические корни, если не удалось уничтожить их в нас всем опричнинам и «людодерствам». Каждого в отдельности так лег­ко оклеветать как врага народа, так легко сгноить в тюрьме, изгнать или зарезать — «исматерью, изженою, иссыном, исдочерью». Но всегда остаются почему-то в России хоть пять недорезанных се­мей. И, может быть, благодаря этому, традицию Сопротивления ока­залось невозможно дорезать. Ею жива Россия. И ею жива русская историография.

Продолжение следует