Часть третья. Глава 10 Повторение трагедии
Новая опричнина (3)
Грехопадение
Я понимаю, что это вопрос в значительной мере интимный. Он касается не столько объяснения исторических обстоятельств, сколько, я бы сказал, внезапного нравственного расслабления, охватившего русскую историографию, феномена, который в религиозной литературе, вероятно, назвали бы грехопадением. Конечно,тоже самое случилось в 1930-е в Германии. Разница, однако, в том, что в послегитлеровские времена немцы свели счеты с историей, сделавшей возможным такое грехопадение, а в России послесталинской раскаяние к историкам не пришло. Хрущевская «оттепель» напоминала плохую прополку: сорную траву выбросили, а корешки остались.
Поэтому в устах западного автора вопрос «как это могло случиться?» подразумевал бы объективный анализ того, что произошло. То, что не произошло, он оставил бы за скобками. Я не могу позволить себе такую роскошь. Для меня это кусок жизни, а не только предмет изучения. Я чувствую себя бесконечно униженным из-за того, что случилось это с моей страной, с моим поколением. И для меня поэтому вопрос не только в том, чтобы описать прошлое, но и в том, чтобы рассчитаться с ним. По этой причине всё, что я могу предложить в этой главке читателю, ближе к жанру исповеди, нежели исследования. Читатель, равнодушный к исторической рефлексии и склонный думать, что наука есть наука, а прочее, как говорил Пастернак, литература, может спокойно эту главку пропустить.
Нельзя рассчитаться с грехопадением нации, не рассчитавшись с ним в самом себе. Ибо и во мне, как в любом человеке, выросшем в России, две души живут в душе одной. И не просто живут, а борются насмерть. Точно так же, как борются в сознании нации две ее политические традиции, берущие, как мы видели, начало от самых ее корней. У каждой из них своя иерархия ценностей. Высшая ценность одной — Стабильность (и соответственно низшая — хаос, анархия). Высшая ценность другой — Свобода (и соответственно низшая — рабство).
Я ненавижу рабство, но и боюсь хаоса. Я испытываю соблазн поверить в «сильную власть», способную защитить униженных и оскорбленных, осушить все слезы и утолить все печали. И я стыжусь этого соблазна. Порою мне кажется, что свобода действительно порождает хаос (как казалось С.М. Соловьеву, видевшему главную язву русской жизни в «свободе отъезда и перехода»). Иногда я думаю, что рабство порождает Стабильность (как казалось И.И. Полосину, оправдывавшему крепостничество). Я чувствую необходимость сказать это здесь и сейчас, ибо именно здесь, в Иваниане, и именно сейчас, когда Россия снова на перепутье, снова между Европой и Евразией, с тревожной ясностью обнажилась фундаментальная несовместимость обеих традиций. Наступило время последнего выбора.
Четыре столетия маячила над Россией гигантская тень её первого самодержца, то развен-чанного, то вновь коронованного на царство, но никогда до сих пор, при всех её падениях и взлетах, не угрожало это страшное наследство самим основам существования нации как нравственного союза. Я говорю сейчас не только о том, что мы жили в тотальном кошмаре, но о невозможности больше жить с сознанием, что кошмар этот может повториться. Что снова почтеннейшие и ученейшие наставники нации унизятся — и унизят страну — оправданием крепостничества, террора и агрессии. Что легитимизируя традицию холопства, снова станут они помогать тирану легитимизировать современное им холопство. Мне было бы бесконечно легче, если бы я мог сказать, что такой ценой покупали себе наши наставники жизнь и благополучие — в эпоху, когда политикой именовалась вульгарная драка за физическое выживание: в конце концов во всех странах и во все эпохи находились свои коллаборанты. Это было бы легче, но это была бы неправда.
Достаточно прочитать работы Садикова, Полосина, Бахрушина, Виппера или Смирнова, чтобы убедиться, что это не канцелярская проза и не казенная риторика, что присутствует в них глубо-ко личный пафос, отчетливая уверенность в своей правоте, в высокой научной объективности своих взглядов. Пусть ложная была это вера — но вера. Не в том, стало быть, дело, короче говоря, что эти люди — все звезды первой величины русской историографии XX века — оправдывали палачество, а в том, что делали они это с чистой совестью.
Полосин писал: «Опричнина только в советской науке получила свое научно-историческое оправдание». Бахрушин писал: «Подлинное значение Ивана Грозного выясняется только в настоящее время, в свете марксистской методологии». Они были убеждены в этом. Но они были неправы. Их устами говорила могучая патерналистская традиция русской историографии. Говорили Ломоносов, Татищев, Кавелин, Соловьев, Горский, Белов и Ярош. Говорили все, кто — вне всякой связи со «светом марксистской методологии» — задолго до сталинского террора оправдывали опричнину. Оправдывали потому, что где-то в темных глубинах души интуитивно верили, что «свобода отъезда» и впрямь создает хаос, что политическая оппозиция действи-тельно чревата анархией, что Париж стоит мессы, а Стабильность стоит рабства. Вековая традиция холопства говорила их устами.
И это она — а не личная трусость, не приспособленчество или забота о благополучии семьи — заставляла их лгать и верить своей лжи. Заставляла находчиво аргументировать свою неправо-ту, свои мистификации, свое грехопадение, наряжаясь в бутафорские латы «марксистской мето-дологии». То была не их вина, их беда.
Но что было, то было. И если поведение опричников Ивана Грозного еще можно интерпретиро-вать так или иначе, то поведение опричников Сталина двум мнениям не подлежит. Нам не нуж-ны для его оценки ни «документально-обоснованные факты», ни «свет марксистской методоло-гии». Мы видели это своими глазами. Мы точно знаем, что перед нами были не только звери и палачи, но и люди, которым холопская традиция дала основание гордиться своей растленностью.
Но если мы действительно стоим перед лицом мощной традиции и если она действительно ведет нас к таким безднам унижения, то вправе ли мы пассивно ожидать, когда снова пробьет для нас или для тех, кто идет за нами, час растления? Это уже не вопрос о национальной гордыне, как было во времена Ломоносова и Татищева. И не вопрос национального самоуваже-ния, как было во времена Кавелина и Соловьева. Это вопрос национального выживания.
Три последовательных «историографических кошмара» на протяжении трех столетий беспо-щадно продемонстрировали, что традиция коллаборационизма нетолько насаждается полицией (в прямом или переносном смысле), что она не внешняя нам сила, она в нас самих. Она убива-ет нас изнутри. Переживем ли мы четвертый «историографический кошмар» в XXI веке? А если переживем, останемся ли людьми?
Средневековое видение
Что государственный миф, завещанный нам Грозным, обладает гипнотической силой, мы видели в Иваниане уже в 1840-е. Столетие спустя узнали мы больше — что гипноз этот чреват сталинизацией Иванианы. Это обязывает нас хотя бы попытаться проанализировать структуру этого мифа. Тем более, что не так уж она и сложна, эта структура. Я сказал бы даже, что она элементарна. На каких постулатах в самом деле основывал царь свою позицию в посланиях Курбскому? Во-первых, на том, что отождествлял собственные цели с целями государства. Во-вторых, на том, что отождествлял цели государства с целями страны. Вот в этой формуле двойного отождествления вся суть дела, по-моему.
Человек, допускающий, что тиран выбирает программу управления, говоря современным языком, исходя из целей и интересов отличных от интересов государства и тем более страны, — изменник, враг народа. Для Грозного это было самоочевидно. Для нас, в свою очередь, тоже очевидно, что за его беспощадной формулой стоит хорошо уже нам знакомое представление о нации-семье, глава которой всё видит, всё знает, обо всех печется и по определению не может иметь никаких других интересов, кроме интересов своих чад. Можно ли сомневаться, что это средневековое видение? Божественный мандат сюзерена лишь символизировал и подкреплял его. Во времена Грозного это могло казаться в порядке вещей.
Но к нашему удивлению, уже в XIX веке, когда мандат этот выглядел ископаемой древностью, средневековое видение вдруг вновь возродилось в русской историографии. Только теперь речь шла о необходимости для государства сокрушить «родовое начало». Или — отбиться от врагов, осаждающих страну со всех сторон и стремящихся лишить ее независимости. Или о России, которой угрожал «олигархический режим» и вдобавок еще судьба Польши. И снова вдруг оказывалось, что не смогла бы страна преодолеть эти роковые препятствия без тотальной мобилизации и, стало быть, без самодержавия.
Иначе говоря, миф Грозного принял «научную» форму государственной школы. Но в основе его по-прежнему лежало то же самое видение общества, где отец исполнял необходимую истори-ческую функцию организации семьи и защиты холопов-домочадцев, функцию их спасения — от родового ли начала, агрессивной ли «улицы» или кошмарной олигархии. Страна и самодержец по-прежнему были одно — нераздельное и неразделимое.
Когда затем в XX веке пришло время аграрной школы — с её «классовой борьбой» и «экономи-ческим переворотом», — могло показаться, что настала, наконец, пора расстаться со средне-вековым видением. Само понятие классовой борьбы предполагало, казалось, что общество — не семья, не гомогенная единица, что интересы разных его групп могут быть не только различны, но и противоположны. И все-таки каким-то странным образом цели самодержца и государства вновь совпали с целями «прогрессивного класса» — и тем самым по-прежнему, как и во времена Грозного, оказались неотделимы от целей общества.
Опять — и у «аграрников», и у «милитаристов» — государство спасало нацию. У одних — от класса княжат, от реакционных латифундий, от противников товарно-денежных отношений. У других — от «наступления католичества», от военной отсталости, от всемирного заговора Вати-кана. И соответственно для всех них оппозиционеры оставались «врагами народа».
Короче, ни одна из этих последовательно сменявших друг друга историографических школ не допускала и мысли, что самодержавное государство может преследовать свои собственные интересы — противоположные интересам нации. Средневековое видение витало над ними и в XIX веке, и в XX — одинаково над «правыми» и над «левыми». И до такой степени глубок оказался этот гипноз, что даже марксисты, для которых постулат о государстве как организации господст-вующего класса должен был как будто бы служить альфой и омегой их исторических взглядов, не смогли удержаться от официального провозглашения «общенародного государства», т.е капитулировали перед тезисом государственной школы.
Разоблачение мифа
История, однако, подтвердила правоту Аристотеля, который, как мы видели, уже за 500 лет до Рождества Христова показал, что стремление государства подчинить общество интересам тех или иных групп или личным интересам лидера — в природе вещей. И следовательно, нации-семьи не бывает на свете. Действительная проблема состоит лишь в том, как сделать общество способным корректировать неизбежные «отклонения» государства. И единственным инструмен-том такой корректировки, изобретенным политическим гением человечества, единственным средством предотвращения разрушительных, сеющих хаос и анархию революций, является та самая политическая оппозиция, которая традиционно выступала в русской историографии как синоним «измены». (Да только ли в историографии?)
Как бы то ни было, если следовать логике Аристотеля, источником хаоса в обществе оказыва-ется, вопреки государственному мифу, как раз государство, а единственным инструментом его предотвращения (т.е. сохранения Стабильности) — свободное функционирование оппозиции, измены, говоря языком «историографического кошмара». Вот и пришли мы к еретическому и преступному, с точки зрения мифа, заключению, что в основе Стабильности лежит Свобода.
Но если так, историография, представляющая эту оппозицию как измену, неизбежно попадает — и всегда будет попадать — в логический капкан, единственным выходом из которого оказыва-ется ложь. Причем самая худшая из ее разновидностей, та, которой верят, как истине. И если мы сейчас перейдем от теории, которая, по словам Гете, сера, к практике, это должно стать очевидно.
Не станем далеко ходить. Откроем известную трилогию В. Костылева об Иване Грозном, удос-тоившуюся не только сталинской премии, но и, как, может быть, помнит читатель, восторженной рецензии такого опытного профессионала, как академик Н.А. Дружинин. Я понимаю, хочется забыть об этом позоре. Но этого-то как раз и не следует делать. Помнить, как можно больше помнить — как бы ни было стыдно, — это единственное, что может нас спасти от самих себя. Весь смысл Иванианы в том, чтобы заставить нас помнить.
Итак, трилогия Костылева. То, что царь говорит в ней цитатами из своих посланий Курбскому, а его опричники — пассажами из Виппера, — оставим литературным критикам. По её страницам расхаживают непристойные, вонючие бородачи-бояре, занятые исключительно угнетением крестьян и изменой. Опричники, напротив, все как на подбор былинные добры молодцы, насто-ящие выходцы из народа, освобождающие его от кровопийц-бояр и, не щадя живота, искоре-няющие его врагов. Одним словом, те самые, что в сталинские времена именовались людьми с горячим сердцем, холодным разумом и чистыми руками.
Ладно. Примем эту картину за чистую монету. Примем далее версию Костылева и Виппера, которые заклинают нас не верить оппозиционерам, объясняя все тени, брошенные на светлые ризы тирана, исключительно их зловредным влиянием. «Неудачи внешней войны, — жалуется Виппер, — кровопролитие войны внутренней — борьба с изменой — заслонили уже для бли-жайших поколений военные подвиги и централизаторские достижения царствования Грозного. Среди последующих историков большинство подчинилось влиянию источников, исходивших из оппозиционных кругов: в их глазах умалилосьзначение его личности. Он попал в рубрику тира-нов».
Если мы вспомним, что даже Карамзин, как раз и зачисливший царя «в рубрику тиранов», не только не отрицал, но и превозносил его государственные заслуги, мы тотчас убедимся, что академик Виппер говорил, извините, неправду (или не знал предмета). Но не это для нас сейчас важно. Обратимся к источникам, свободным от «влияния оппозиционных кругов», к источникам, которые рекомендует сам Виппер. Кто мог быть в тогдашней России свободен от «влияния»? Конечно, опричник. И к счастью один из них, некий Генрих Штаден, оставил нам свои «Записки о Московии». Штаден, конечно, немец и, конечно, подонок. Это Виппер охотно признает. Но сви-детельство его тем не менее драгоценно (мы уже знаем, почему). До такой степени драгоценно , что в глазах Виппера он вполне может выступить в качестве свидетеля защиты. Его книгу, пола-гает историк, «смело можно назвать первоклассным документом истории Москвы и Московской державы в 70-х годах XVI века».
Согласимся: «оппозиционные круги» были неправы, характеризуя опричников Грозного как сволочь, собранную царем из всех углов страны и даже нанятую за границей для сокрушения России. Согласимся даже, что были они честнейшими из честных царских слуг. А теперь пос-мотрим, что говорит свидетель защиты о судьбе этих преданных «псов государевых». В 1572 г. царь вдруг, — пишет Штаден, — «принялся расправляться с начальными людьми из опричнины. Князь Афанасий Вяземский умер в железных оковах, Алексей [Басманов] и его сын [Федор], с которым [царь] предавался разврату, были убиты... Князь Михаил [Черкасский], шурин [царя] стрельцами был насмерть зарублен топорами. Князь Василий Темкин был утоплен. Иван Зоба-тый был убит. Петр [Щенятев?] повешен на собственных воротах перед спальней. Князь Андрей Овцын — повешен в опричнине на Арбатской улице; вместе с ним повешена живая овца. Мар-шалк Булат хотел сосватать свою сестру за [царя] и был убит, а сестра его изнасилована 500 стрельцами. Стрелецкий голова Курака Унковский был убит и спущен под лед».
Что же должны мы из этого «свидетельства защиты» заключить? Были опричники честнейшими из честных, как массовым тиражом внушал читателю — с благословения академика Дружинина — Костылев? Защищали они стабильность от хаоса, сеемого врагами народа, от реванша «оли-гархического режима»? Но что же в таком случае сказать о царе, вешавшем своих верных псов на воротах их собственных домов, точно так же, как делал он это с врагами народа? А если они и впрямь заслуживали такой участи, то как быть с Костылевым, который ведь не сам все это придумал, а просто переписал из книг Виппера и Бахрушина? Кто же был прав: «оппозиционные круги» или наши почтенные наставники?
Ну, допустим, писателя Костылева обманула его капризная муза. Но профессионалов-то, читав-ших первоисточники, в том числе книгу Штадена (не говоря уже о Синодике самого Грозного), обмануть было, казалось, невозможно. Тот же С.В. Бахрушин, один из крупнейших русских ис-ториков XX века, превосходно ведь знал, что происходило в опричнине. Знал, например, что «дворяне хотели иметь на престоле сильного царя, способного удовлетворить нужду служилого класса в земле и крепостном труде», тогда как «наоборот, бояре были заинтересованы в том, чтоб обезопасить от царского произвола свою жизнь и имущество».
Так что, спрашивается, дурного в том, чтобы обезопасить свою жизнь и имущество от царского произвола? Почему столь естественное человеческое желание делало бояр врагами народа? И почему «друзьями народа» были помещики, нуждавшиеся в крепостном труде? Почему автор так близко к сердцу принимает эту их нужду? Чем так любезен Бахрушину царский произвол, что готов он оправдать его, объявляя террор «неизбежным в данных исторических условиях»?
Вот заключительная характеристика царя из книги Бахрушина «Иван Грозный». Как сейчас увидит читатель, в ней что ни слово, то ложь. «Нам нет нужды идеализировать Ивана Грозно-го... его дела говорят сами за себя. Он создал сильное и мощное феодальное государство. Его реформы, обеспечившие порядок внутри страны и оборону от внешних врагов, встретили горя-чую поддержку русского народа... Таким образом в лице Грозного мы имеем не „ангела доброде-тели" и не загадочного злодея мелодрамы, а крупного государственногодеятеля своей эпохи, верно понимавшего интересы и нужды своего народа и боровшегося за их удовлетворение».
Получается, что террор, война и разруха, принесшие смерть каждому десятому жителю тог-дашней России, «обеспечили порядок внутри страны», унизительная капитуляция — «оборону от внешних врагов», а крепостное рабство встретило «горячую поддержку русского народа». Автор демонстрирует такое странное извращение нормальных человеческих понятий, такое презрение к ценности человеческой жизни, такую атрофию нравственного чувства, что невольно хочется спросить: а как же его коллеги? Не стыдно было ему смотреть им в глаза? Не стыдно. Коллеги писали то же самое.
Вот она перед нами — клиническая картина нравственного грехопадения, постигшего русскую историографию в 1940-е. Картина, с очевидностью свидетельствующая, что и в XX веке русская историография по-прежнему оставалась в лапах Средневековья.
И тут совсем уже другой возникает перед нами вопрос: как вообще смогла в таких обстоя-тельствах русская историография не превратиться в сплошное нагромождение лжи, не ока-менеть в постыдном холопстве, не покориться окончательно традиции коллаборационизма? И единственный ответ на этот вопрос заключается, я думаю, в том, что наряду с ней от века существовала в русской историографии другая, противоположная традиция, которая шла как раз от проклятых Виппером «оппозиционных кругов». Та самая, которую я назвал бы традицией Сопротивления, переходившей, как эстафета, от Максима Грека к Курбскому, от Вассиана Патрикеева к Крижаничу, от Щербатова к Аксакову, от Лунина к Герцену, от Ключевского к Веселовскому, от него к шестидесятникам XX века. Не было эпохи, когда традиция Сопротивления не присутствовала бы в русской историографии. В этом, в нашей способности к сопротивле-нию — реальность нашей надежды.
Мы не жертвы, не погибшие души, если есть у нашей европейской традиции Сопротивления лжи и произволу такие мощные и древние исторические корни, если не удалось уничтожить их в нас всем опричнинам и «людодерствам». Каждого в отдельности так легко оклеветать как врага народа, так легко сгноить в тюрьме, изгнать или зарезать — «исматерью, изженою, иссыном, исдочерью». Но всегда остаются почему-то в России хоть пять недорезанных семей. И, может быть, благодаря этому, традицию Сопротивления оказалось невозможно дорезать. Ею жива Россия. И ею жива русская историография.
Продолжение следует